Семья - Мария Леонидовна Дмитревская 7 стр.


— Бонг, что ли? — спросил Мерлин.

— Не тронь его. Еле заснул.

— Угу.

Бонг был художник, пейзаж его работы в старинной раме висел на стене Чичиной берлоги в соседстве с черно-белым самодельным плакатом никому не известной, кроме Чичи, крутой группы и одинокой боксерской перчаткой.

Но не всякому художнику везет выбиться в люди. Как-то так вышло, что Бонговы работы, сперва — вполне приличные пейзажи без затей, не пришлись по душе коллекционерам. Художник обиделся и стал малевать такое, что даже санитара из морга чуть не вывернуло наизнанку — исторический факт, которым Бонг очень гордился. Эти художества принесли немного славы и денег, автор вообразил себя невесть каким крутым мазилой и на радостях ушел в длительный запой. Потом начались всякие безобразия, которые считались в тусовке богемным шиком, вот только полиция таких тонкостей не понимала.

Мерлину Бонг нравился — художник много интересного рассказывал, а не только был хорошим собутыльником. Он сделал для Мерлина эскизы татушек — вполне страхолюдные, и теперь грудь Мерлина украшал кошмарный осьминог, разрывающий щупальцами какую-то фантастическую скотину. Такие твари являются только сильно укурившемуся крэком человеку — так сказал Чича, а когда Мерлин изъявил желание попробовать крэк, чуть не размазал экспериментатора по стенке. Чича откуда-то знал, кому можно молочко, кому — кокс, кому — герыч, а кому лучше ограничиться пивом.

Бонг знал, что баловство с крэком добром не кончится, лечился, сколько-то времени продержался, даже завел постоянную подругу, но, судя по тому, что Чича предоставил ему политическое убежище, опять сорвался.

Мать, беспокоясь и причитая, что сын связался с наркоманами, правды, конечно, не знала, хотя была недалека от истины. Мерлин в химических наркотиках не нуждался, у него были свои — лес и свобода.

Безмолвно пожалев Бонга, Мерлин лег на раздербаненный диван. Через несколько минут рядом присела девчонка.

— Подвинься, — сказала она и тоже легла. — Ты тот самый Мерлин? Который с Лесем играл?

— Ага. Я еще в «Крейзи микст» играл.

Это было всего раз, но как же не похвастаться.

Они лежали и молчали. Мерлин ждал, пока начнет забирать. Пришел Чича и развалился в древнем кресле.

— Лепота-а-а… — пропел он. — Цыплятки! Ну-ка, сюда… с кружечками…

Девчонка заворочалась. Мерлин чуть отодвинулся, но оказалось, что она хочет прижаться.

Он бы не возражал — доводилось у Чичи спать вповалку с кем угодно. Однако девочка попалась шустрая — заиграла пальчиками на Мерлиновой груди. Он повернул голову. Девочка как девочка, острая мордочка, черная челка, в носу — черная загогулина, свисающая до верхней губы. Надо полагать, в пупке — аналогичная.

Острая мордочка и черная челка…

Мерлин стряхнул с себя тонкую руку и сел.

— Ты чего? — спросил Чича.

— Поменяемся. Я — в кресло, ты — сюда.

— Ну, как знаешь…

4

Все он сделал не так, как задумал. Он хотел уйти из «Беги-города» — и не ушел. Он хотел вычеркнуть из жизни Джимми — и не вычеркнул.

Память опять стала плоской, без глубинных пластов. Словно льдом ее затянуло. Но сквозь лед сквозили какие-то очертания, тени, даже звуки пробивались. И натянулась легчайшая струнка между тем, неведомым, скрытым, и душой.

Душа была — как забытая плохой хозяйкой где-то за плитой сухая губка. Откуда-то взялась теплая влага. Все поры губки сопротивлялись сперва, но влага проникала в нее, и проникла, и всю пропитала. Вот точно так же и душа Мерлина сделалась иной. Он пытался объяснить себе это, но разумного объяснения в природе не было. Просто сухость души куда-то вдруг подевалась.

Он по натуре был добр — любил зверье, не обижал и растения, только с людьми мог мгновенно стать жестким и грубым, как правило — обороняясь, но бывало, что и нападая. И вот теперь люди, бывшие в тайных списках души едва ли не ниже тритонов, поднялись с ними вровень… они тоже, оказывается, нуждались в тепле и заботе…

Но не все!

Главным образом она…

Мерлин вдруг решил для себя, что эта женщина беззащитна.

Если бы кто сказал такое Джимми, она бы громко рассмеялась. В своем офисе она была королевой, да и за его пределами могла защитить себя и своих ребят — а всякое бывало. Случалось, деньги из клиента приходилось выбивать каверзными способами; случалось, Клашка или Даник попадали в неприятности…

Но это была Джимми — лихая девочка в черной косухе и бандане, черной с серебряными черепами; заигравшаяся девочка.

А Мерлин как-то сумел разделить женщину на две ипостаси. Второй была Марина — одинокая, бездетная, вне семьи, вне любви. Марина — не Маринка, но Маришка. Маринкой ее иногда называл Лев Кириллович, Маришкой — никто.

И, казалось бы, что произошло? На плоскости, которой после той ночи вновь стала его память, как на экране, сменялись картинки в режиме реального времени: вот он втаскивает наверх сумку, вот входит в комнату, вот Джимми говорит «так я живу», а вот она уже его выпроваживает. И — все. Но плоскость — толщиной в миллиметр, или микрон, или что там еще имеется в математике и физике (Мерлин эти предметы не то чтобы не любил, а они для него были за гранью разумения). И под ней, во множестве слоев, возникают очертания предметов, застрявших в памяти не просто так, и звучит музыка, которую невозможно взять в ноты.

Его новое отношение к Джимми было — как очень тихая музыка, такая, что всей фразы даже не разобрать, и понятно лишь — ведут беседу два голоса, скрипка и виолончель (маленького Мерлина мать водила в оперный театр на «Щелкунчик» и какие-то несуразные детские балеты; водила потому, что так надо, сама она к театру была равнодушна,  а про музыкальные инструменты рассказал кто-то другой).

Он не знал, что произошло, — но знала Джимми. По ее обращению он чувствовал — что-то после той ночи изменилось. Хотя раньше оттенков чувств он не улавливал — возможно, чересчур был занят сам собой.

После той ночи каждое слово и каждый взгляд Джимми обрели множество смыслов.

Даже в том, как она, собираясь насыпать ему сахар в кофе, смотрена вопросительно, было особое значение. Льву Кирилловичу — две ложки, Клашке — полторы, Яну — тоже две, и без всяких взглядов, а Мерлину — взгляд.

Он проделывал примерно то же. Иногда это были совсем микроскопические мелочи — он отодвигал от стола стул, на который она собиралась сесть, за миг до того, как она бы протянула к спинке стула руку. Иногда он вдруг яростно кидался в атаку — это было, когда ее на улице толкнула скандальная тетка. Мерлин так изругал тетку, что она, умеющая материться не хуже, отступила — не захотела связываться с сумасшедшим.

— Где ты только таких слов нахватался? — спросила Джимми.

— Жизнь научила, — отшутился Мерлин.

— Хорошо бы тебя и школа чему-нибудь научила.

— Я завтра схожу.

Но он не пошел — он не представлял уже, как это можно потратить целое утро на какую-то школу, когда в «Беги-городе» столько дел.

А в это время за спиной Мерлина плелась интрига.

Мать, отслужив в должности канцелярской крысы четверть века, имела немало знакомцев. Она была хорошей работницей; хорошей, но малообразованной и феноменально доверчивой. Она верила соседке Людмиле Петровне, когда соседка рассказывала байки о потерянных кошельках и украденных кредитных карточках, чтобы выманить пятьсот рублей в долг до зарплаты; ни разу эти пятьсот рублей к матери не вернулись, впрочем, у Людмилы Петровны хватало ума не проделывать этот трюк слишком часто. Она поверила соседу Андрею Дмитриевичу, пенсионеру, подрабатывавшему мелким ремонтом домашней техники, что в стиральной машине сломалась пружина; он даже показал эту ржавую пружину, величиной мало чем поменьше рессоры от трактора «Беларусь», и взял на покупку новой восемьсот рублей. Вот и Корчагину, с которым она отработала вместе около десяти лет, мать поверила. Она сказала, что хочет купить сыну очень хороший велосипед, а он ответил, что как раз такой велосипед, совершенно новый, имеется у его приятеля и выставлен на продажу. Корчагин объяснил матери, что велосипед импортный, очень хорошая фирма, а продается потому, что приятель оказался лентяем: купил, чтобы кататься по утрам на пользу здоровью и ни разу за два года не сел в седло; ну, может, раза два все же сделал круг по двору. За технику просили семнадцать тысяч рублей, а в магазине она стоила все двадцать четыре тысячи — Корчагин нарочно привел мать к витрине, потому что смотреть цены в Интернете она побаивалась; ей казалось, что есть в этом какое-то тайное и глобальное надувательство.

У нее были отложены деньги на велосипед сыну, десять тысяч,  — и еще отдельно лежали деньги на стоматолога. Их дала сестра, обнаружившая, что мать уже наловчилась улыбаться, не размыкая губ. Сестра сказала, что сейчас ей эти восемь тысяч вроде не нужны, а понадобятся ближе к августу — были у нее планы роскошно провести отпуск, поехать с мужем к его матери в Севастополь.

Мать подумала, что зубы могут и подождать, а школа ждать не будет — учебный год завершится, а сын останется в каком-то подвешенном состоянии. Вроде как из школы его не выгоняли, оставлять на второй год, говорят, уже не принято, и все это может стать глобальной проблемой — а проблем она боялась. Единственное, чего она хотела, — чтобы сын учился, как все, пусть на тройки, это ерунда, чтобы он окончил школу, чтобы понял необходимость учиться дальше, а она прокормит, она справится!

Меньше всего Мерлин думал о материнских планах. Он жил в странном пространстве — словно бы они с Джимми находились вдвоем в стеклянном яйце, достаточно большом, чтобы не прикасаться друг к другу, и видели сквозь скорлупу окружающий мир, даже общались с ним, даже получали оттуда деньги и вещи. Но при этом они были вдвоем, и яйцо перемещалось вместе с ними по их желанию.

— Ты был когда-нибудь за Старой Пристанью, там, где кирпичные склады? — спросила однажды Джимми.

— Нет.

И она просто-напросто повела его туда — но это не имело отношения к маршруту новой игры.

Прогулка получилась молчаливая — Джимми, ничего не объясняя, провела его между складами, построенными полтораста лет назад, и остановилась у ниши в стене. Мерлин хотел спросить, что это такое, но присмотрелся — и понял: тут должен был сидеть ночной сторож. Вот ведь и кирпичное сиденье, и пространство, достаточное, чтобы человек в тулупе, пройдя боком в узкий вход, уселся там с удобствами; и защита от дождя, ветра и снега.

Джимми заглянула в нишу, повернулась к Мерлину, словно хотела задать вопрос.

Он встревожился — ниша была как раз такая, чтобы двое, затеявшие целоваться, устроились в ней с удобствами. А именно поцелуи с Джимми были совершенно невозможны — это он знал твердо. И он сделал два шага назад.

При этом он смотрел не на Джимми, а на нишу, как будто оттуда могло выпрыгнуть привидение.

Джимми опустила взгляд и пошла прочь.

Мерлин нагнал ее уже у набережной.

Набережная в этот час была территорией подростков и мужиков, пьющих пиво на гранитных ступенях, ведущих к темной воде. Это было удобно — огрызки и рыбьи скелеты летели в реку. Джимми шла, глядя под ноги, и вывела Мерлина к архитектурной причуде — что-то вроде каменного бастиона вдавалось в воду, и было оно украшено скульптурой — лежащим на возвышении дельфином. На бастионе тоже имелся спуск к воде, и там, где начинались ступени, в кладку были вмурованы два фонаря, сделанные под старину. Джимми опять повернулась к Мерлину, и на сей раз он понял вопрос: ну, теперь-то ты узнал?

И вдруг что-то этакое промерцало сквозь тонкий и несокрушимый лед: мужчина, ведя за руку ребенка, шел по набережной, шел и уходил с ребенком, о чем-то говоря, склоняя к малышке голову, шел и уходил, и уходил, и осталось только два силуэта — высокий сутулый и тоненький крошечный…

— Да?.. — спросила Джимми. И Мерлин впервые увидел, как улыбается счастливая женщина.

Только тогда она заговорила — о новой игре, о заказчиках, о необходимости срочно купить фонари, чтобы ночью посылать сигналы. Заговорил и он — отвечал, уточнял, спрашивал. Так дошли до ее дома.

— Пожалуйста, завтра сходи в школу, — напомнила Джимми. — Если что, я Велецкого подключу, он в районо свой человек. Проблема-то дурацкая.

— Схожу.

На том и расстались — просто кивнув друг другу.

Мерлин после прогулки был в странно благостном состоянии. Как будто не по грязным улицам шатался, а по летнему лугу с ромашками. Как будто шел по лугу — и вел за руку любимое существо, при этом не поворачивая к нему головы и не зная даже, каково оно с виду. Эта просветленность загнала его в гипермаркет, где он затоварился по-взрослому: не только взял копченую курочку и пиво, но и коробку яиц, и растительное масло, и хлеб, и любимое печенье матери — сердечки в шоколаде. Он знал — она берет с собой на работу это дешевое печенье, и однажды высказался в том смысле, что шоколад — плохой, со всякими химическими добавками, она даже согласилась, но от дешевого лакомства не отказалась.

Дома его ждал сюрприз: посреди комнаты стоял прислоненный к старому круглому столу велосипед.

— Мать, это что? — спросил потрясенный Мерлин.

— Мишунчик, я же тебе обещала!

— Что ты мне обещала?!?

Ясно было, что какой-то скот воспользовался обычной материнской слепотой. Мерлин в ярости устроил настоящий допрос, довел мать до слез, но выяснил, чьих это рук дело.

— Я завтра же пойду с ребятами к твоему Корчагину, пусть заберет свое убоище и вернет деньги! — сказал он.

— Но, Мишунчик… это же, чтобы ты взялся за учебу, я обещала… другой мне не по карману…

— А по этому городская свалка плачет! Мать, он же старше тебя! Я из этого Корчагина все до копейки вытрясу!

— Мишунчик, не смей этого делать! Я же с ним работаю!

— Не смей?! Значит, ему тебя обманывать можно, а тебе его прищучить — нельзя?!

— Мишунчик, ну их, эти деньги… другие какие-нибудь будут… другие деньги придут… Ты только сходи завтра в школу, поговори, а хочешь — мы вместе сходим? Я на работе отпрошусь?

— Этого еще не хватало! — И Мерлин, чтобы не наговорить матери гадостей, выскочил из квартиры.

Он позвонил ребятам — Данику, Клашке, Яну, Волчищу, всем вкратце объяснил ситуацию. У Яна был приятель-полицейский, которого тоже не мешало бы взять с собой. Даник сказал, что очень пригодился бы Лев Кириллович — старик в парадном костюме выглядел не хуже министра и говорить умел звучно, весомо. Словом, за полчаса сколотили спецназ.

Но, когда Мерлин утром проснулся, матери не было, и велосипед тоже исчез.

Он позвонил матери, и она очень жалобно сказала, что договорилась о продаже проклятого велосипеда: у знакомой, какой-то Ани Игнатьевой, отцу нужен на запчасти.

— Но ты же врешь! — закричал Мерлин. — Ты просто не хочешь разбираться с Корчагиным! Ты врешь, понимаешь?!

При мысли, что какой-то сукин сын безнаказанно надурил его мать, Мерлин впал в натуральный амок и расколотил две тарелки. Он был зол на мать за то, что она такая жалкая, такая нелепая, такая непонятливая, а еще больше зол на того, кто этим бесстыже воспользовался. Мать принадлежала ему, сыну, больше никто не смел ее обманывать, больше никто не смел пользоваться ее деньгами!

Велосипед нашелся в дровяном сарае. Она не имела достаточно фантазии, чтобы спрятать свою покупку как-то поизобретательнее.

Позвонил Лев Кириллович. Даник объяснил ему ситуацию.

— Дружок, я сам схожу и поговорю с этим жуликом, — пообещал старик. — Незачем врываться туда, как дикая дивизия, и доводить теток до инфаркта.

И действительно — пошел, поговорил, разрулил проблему. Мерлин с Волчищем ждали на улице, держа за руль страшный велосипед. И, естественно, ни в какую школу Мерлин в тот день не пошел.

Вечером он, собравшись на игру, молча отдал матери деньги. Говорить с ней он совершенно не желал.

— Мишунчик, ну что, что я должна делать, чтобы ты слушался и учился?! — в отчаянии закричала она.

Он схватился за голову и сбежал.

Она немного поплакала, потом позвонила сестре и все рассказала.

— Ну, почему ты простых вещей не понимаешь? — спросила сестра. — Он взрослый здоровый парень, у него уже должна быть подруга. А ее нет, поэтому он такой агрессивный. Ему свое мужское начало девать некуда, вот он на тебе все и срывает…

— Да какой же взрослый?..

— По-твоему, ребенок? Ты что, хочешь его до сорока лет за ручку на горшочек водить?

— Нет… но он совершенно не слушается…

— Внук тебе нужен, — заявила сестра. — Чтобы ты ему памперсы меняла и Мишку оставила в покое.

Назад Дальше