Дэйви - Пэнгборн Эдгар 2 стр.


Работа на ферме — скучное занятие в Мохе, как и повсюду. Скот дает так же много приплода мутантов, как и в других местах; большие потери причиняют дикие хищники; тяжелая и разочаровывающая работа изнуряет человека настолько, что он становится стариком в сорокалетнем возрасте; немногие фермеры могут позволить себе иметь раба. Все-таки люди живут так же — я видел — как все человеческие существа в местностях, худших, чем Моха. Климат тут не такой жаркий и малярийный, как в Пенне. Процветает торговля лесом и верховыми лошадьми, имеются также промышленные предприятия, хотя и не сравнить их с промышленностью Кэтскила или Нуина. Фабрика бочек в Скоаре выпускала гробы как побочные изделия и процветала — это называется американской изобретательностью. Люди с трудом сводят концы с концами — бедный сопливый народ, все так замотаны и всегда в работе, которой, наверное, будут заняты всегда, пока сосульки не растают на солнце — не в ближайшую среду, конечно.

Наверное. Но теперь, когда я знаю из книг, не могу забыть, что такой самый народ, вероятно, чисто случайно, выдержал Времена Смятения, с трудом избежав гибели.

Два других крупных населенных центра моей родины — Моха-Сити и Канхар, обнесенные городской стеной на северо-западе, на реке Мохе, узком морском заливе. Восемнадцатифутовые[10] земляные валы — этого достаточно, чтобы воспрепятствовать прыжку рыжего тигра, и поэтому Скоар с его ничтожным двенадцатифутовым бревенчатым частоколом очутился на третьем месте. Огромные причалы Канхара могут принимать аутригеры[11] водоизмещением до тридцати тонн — большие судна, в основном из Леваннона, торгующего со всеми портами. Моха-Сити является столицей с президентским дворцом, а Канхар — самый крупный город — насчитывает двадцать тысяч жителей, не считая рабов — еще пять тысяч. Закон Мохи объясняет, что если считать их человеческими существами, это может привести, в конце концов, к обращению с ними подобным образом, что приведет к революции и крушению великой демократии.

Теперь, когда я размышляю об этом, каждая известная мне страна, за исключением Нубера, — это великая демократия. Исключение — святой город Нубер — в любом случае в действительности не является страной, это просто несколько квадратных миль освященной возвышенной местности на берегу моря Хадсона, окруженных с трех сторон кэтскильскими горами. Это духовная столица мира, иными словами: земное местопребывание этого хитроумного изобретения — святой мэрканской церкви. Никто не обитает там, за исключением важных должностных лиц церкви, большинство из них имеют жилые помещения в громадном соборе Нубера и около тысячи простых людей заботятся об их земных нуждах — от ремешков туфель и туалетных принадлежностей до изысканных вин и обычных шлюх. Страна Кэтскил не производит ни изысканных вин, ни высококвалифицированных проституток — их импортируют, чаще всего из Пенна.

Кэтскил является королевством. Нуин — содружество с наследственной абсолютной властью президента. Леваннон — королевство, но управляется торговым советом. Ломеда и другие Низменные страны — церковные государства, важную персону, которая управляет там, называют принц-кардинал. Род, Вэрмант и Пенн — республики; Коникат — королевство; в Бершаре, в основном, царит беспорядок. Но все они — великие демократии и, надеюсь, однажды это станет вам более понятно, когда океан будет менее мокрым. О, а еще далеко на юге или юго-западе от Пенна расположена страна, называемая Мисипа, которая представляет собой империю, но тамошний народ не допускает пришельцев[12], проживая за земляным валом, который, говорят, тянется на сотни миль через тропические джунгли, и уничтожают все прибрежные корабли с севера — а именно: применяют порох, который забрасывают на палубы искусно сделанными катапультами. Так как производство пороха строго запрещено святой мэрканской церковью как часть первородного греха человека, этих мисипанцев провозгласили язычниками, поэтому никто не попадает туда, разве что случайно, никто не знает, является ли эта империя также демократической и, согласно моим самым достоверным сведениям, всех это заботит не более чем чей-то пердеж во время урагана.

В пятидесяти милях от Канхара расположен Скоар. Там я родился в борделе, который, не будучи первоклассным, все же не был и просто притоном. Я видел его позднее, когда стал достаточно взрослым, чтобы быть понаблюдательнее. Помню красные двери и занавески, медные лампы в форме фаллоса, знак V[13] над парадным входом, который означал, что имелось разрешение городского правления в соответствии со знаменитой доктриной церкви о необходимом пороке. Что он не был первоклассным, подтверждалось тем, что девушки могли праздно сидеть на парадном крыльце с оголенными бедрами или же их грудь выпирала из блузки, или из окон свисали крикливо зазывающие ленточки. В первоклассном борделе обычно представлены знак V, красная дверь и неожиданные в данной ситуации мир и спокойствие снаружи — богатые клиенты предпочитают посещать именно такие заведения. Я не слишком нервничаю — насколько это меня касается, секс может быть вызывающе шумным или наполненным лунным светом: если это только секс и никому не причиняется вреда, мне такое нравится.

В подобных борделях любого класса нет времени на детей. Дети являются редкостью в этом мире и поэтому высоко ценятся. У меня было правильное телосложение, ничто во мне не предполагало мутанта, но так как мое происхождение было бордельным, я находился под опекой государства, не имея права быть усыновленным частным лицом. Полицейские забрали меня у матери, кто бы она ни была, и поместили в сиротский приют в Скоаре. Наверное, она получила плату, обычную в таких случаях, и, вероятно, ей пришлось сменить имя и переехать в другой город, так как государство предпочитало, чтобы опекаемые моего разряда ничего не знали о своем происхождении — я узнал о моем совершенно случайно, подслушав болтовню священника в сиротском приюте, когда думали, что я сплю.

Я рос в приюте, пока мне не исполнилось девять лет, обычный возраст для направления на работу. Как крепостной-слуга я все еще принадлежал государству, которое забирало три четверти моей зарплаты, пока мне не исполнится восемнадцать. Тогда, если все будет хорошо, государство сочтет свои расходы возмещенными и я стану свободным человеком. Это была система всеобщего благосостояния.

В приюте почти все делалось с терпеливой тоской или молча. Он не был перенаселен. Монахини и священники обычно не выносили шума, но если мы вели себя спокойно, нас меньше наказывали. Мы были заняты легкой работой — подметанием, вытиранием пыли, стиркой; скребли полы, рубили и подносили дрова, мыли тарелки и кастрюли, вскапывали участок для овощей, занимались прополкой, сбором урожая, прислуживали за столом, что означало наблюдение за сбором пенки с супа во время молитвы отца Милсома, и выносили ночные горшки священников.

Несмотря на большую заботу и доброту, мы свыклись с болезнями и смертью. Я припоминаю год, когда оставалось лишь пять мальчиков и восемь девочек и на нас свалилось много работы: ведь в среднем там проживало примерно двадцать детей. Наши опекуны страдали из-за нас, проводя дополнительное время в молитвах, сжигая высокие тонкие (для экономии) свечи, что сочетало богослужение с окуриванием, пускали нам кровь и кормили так называемым витаминным супом — похлебка из кошачьей мяты с толченой яичной скорлупой для укрепления костей.

В приюте никакого школьного обучения, достойного упоминания, не проводилось. В Мохе школьному обучению подлежали дети в возрасте от девяти до двенадцати лет, за исключением детей аристократов и кандидатов в священники, которым приходилось трудиться до седьмого пота. Даже дети рабов должны были пройти небольшой курс обучения: Моха была прогрессивной в этом плане. Хорошо помню приходскую школу на Индейской улице, где никогда не прилагались утомительные усилия и изредка появлялось чувство чего-то существенно недостижимого. И все же наша школа была очень прогрессивной. Нам давали задания. Я сделал домик для птиц.

Он не был похож на домики для птиц, которые я делал для забавы, удалившись в лес для уединения: из коры, виноградной лозы и вырезанных палочек. Сами птицы были весьма необученные и не любили домиков. Тот, который я сделал в школе настоящими бронзовыми инструментами, был намного привлекательнее. Конечно, его не захочется повесить на дереве — так не делают с заданием.

Мою зарплату крепостного-слуги не сократили из-за времени, проводимого в школе: это предусматривает хороший закон. Все равно, обязательное прогрессивное образование — это не шутка, когда оно забирает так много времени из твоей жизни, которое могло бы быть потрачено действительно на изучение чего-то полезного.

Единственным ребенком, с которым я, семилетка, дружил и кого я помню из сиротского приюта, была Кэрон, девяти лет. Она не росла вместе со мной: ее прислали к нам после того, как родители прикончили друг друга в драке с поножовщиной. Она любила меня всего лишь несколько месяцев, которые провела в приюте, а затем ее направили на работу. Кэрон ссорилась со всеми, кроме меня, и у нее постоянно были неприятности. Поздно ночью, когда надзиратель дремал у одинокой свечи, мальчики и девочки пробирались со своих комнат в другую часть спальни, хотя наказание, если их заставали во время любовной игры, состояло из двадцати ударов плетью и запирания на день в подвале. Кэрон пришла ко мне таким же путем и скользнула под одеяло, костлявая и теплая. Мы не очень хорошо играли в наши неумелые игры; я лучше помню ее разговор, тоненьким голоском, который невозможно было услышать на расстоянии десяти футов. Помню ее правдивые рассказы о внешнем мире и выдумки, и часто (это пугало меня) она говорила о том, что намеревалась сделать каждому в нашем заведении, кроме меня: от желания сжечь здание до намерения вырезать отцу Милсому яйца, если те у него есть. Полагаю, ее направили на работу не в Скоар. Когда меня самого, два года спустя, все еще тоскующего по ней, направили на работу, у меня совсем не было сведений о том, что с ней случилось. Я только осознал, что в жизни потерянное редко возвращается, как это происходит в добрых романтических приключениях, которые можно услышать на уличных перекрестках от нищих рассказчиков за одну-две монеты.

Кэрон было бы теперь тридцать, если она еще жива. Иногда, даже в постели с моей Ники, я вспоминаю наше неопытное ерзание, дикую нелогичность мыслей в детстве, и думаю я бы не узнал ее, увидев теперь.

Вспоминаю другую, сестру Карнацию, с запахом грубого мыла и пота, которая нянчила меня и пела мне, еще очень маленькому. Она была громадной и толстой с глубоко посаженными веселыми глазами и нежным, искренним голосом. Мне было четыре года, когда отец Милсом прервал меня, спрашивавшего о ней вперемешку с хныканьем, и сказал, что сестра Карнация ушла к Аврааму. Поэтому я страдал от ревности к Аврааму, пока кто-то не объяснил, что это был только благочестивый способ сказать, что она умерла.

Меня направили на работу дворовым мальчиком в таверну «Бык и оружие» на улице Курин, и я проработал в ней до моего четырнадцатого дня рождения и еще месяц — с этого момента я намереваюсь начать свой рассказ. Питание за полцены; после того, как плату за питание и государственные три четверти зарплаты забирали, у меня оставалось два доллара в неделю, и я также неофициально добавлял за питание. Овсяный хлеб, тушеное мясо и все, что может быть «добавлено», как папа Рамли, предводитель труппы бродячих комедиантов, бывало, твердил — парень от этого идет в рост. А тушеного мяса в «Быке и оружии» было больше и оно оказалось лучше, чем что-либо в сиротском приюте — больше козлятины и меньше религии.

2

Однажды в середине марта, через месяц после моего четырнадцатого дня рождения, я выскользнул с первым лучом света из таверны, чтобы посачковать. Зима была суровая — оспа, грипп, все, кроме тяжелой бубонной чумы. В январе выпал снег глубиной в один дюйм, я редко видел такой большой снегопад. Теперь, когда зима прошла, моя душа томилась весенним беспокойством, стремясь к пробуждающимся мечтам. Я желал и боялся ночных снов, в которых меня обнимало что-то причудливое, расплывчатое и обычно пробуждало с извержением семени. Я знал, что тысячи честолюбивых стремлений погибают от лени; усталость от ничегонеделания, когда все еще предстояло сделать в будущем — большинство детей называет это скукой; так же поступал и я, хотя детство уже удалялось и довольно быстро. Я понимал, что эти нестерпимые времена отходят и каждый день одурачивает новым «может-быть-завтра» и ничего великолепного не встречается на пути.

В феврале[14], на мой день рождения, был мороз; говорили, что это необычно. Я припоминаю, что утром, в этот день рождения, я увидел из моего чердачного окна длинную сосульку, которая прицепилась к знаку над входом в гостиницу — благородному знаку, который нарисовал для Джона Робсона какой-то странствующий художник, вероятно, получивший за это постель и еду, вместе с разговорами о бедности, которые Старый Джон изрыгал в таких случаях. (Кстати, только Эммия, дочь Джона Робсона, помнила, что это был мой день рождения: она незаметно сунула мне блестящий серебряный доллар и посмотрела на меня таким нежным взглядом, за который я променял бы все доллары, имевшиеся у меня, но, как крепостной-слуга, я мог бы попасть в колодки за то, что так подумал о дочери свободного человека). Знак изображал красного быка с огромными рогами; ядра, словно пара церковных колоколов; оружие символизировал используемый на арене для боя с быками дротик, торчавший из его шеи, а он совсем не обращал на него внимания. Вероятно, идея мадам Робсон, ибо безвредная старая распутница испытывала удивительное наслаждение от зрелища травли медведя собаками или боя с быками на арене, сожжения атеистов, публичных вешаний. Она говаривала, что такие развлечения нравоучительны, потому что тебе показывают, как, в конце концов, добродетель торжествует.

Волки очень оголодали к концу этой зимы. Стая черных хищников сожрала фермерскую семью в Уилтон Вилидже, возле Скоара, одну из тех семей, которые отваживаются проживать за пределами общинного частокола. Старый Джон рассказывал каждому новому гостю подробности зверского нападения, чтобы преуспеть в застольной беседе и напомнить клиентам, какие они сообразительные, что приехали в уютную гостиницу за городским частоколом, с такими умеренными ценами. Может, он все еще рассказывает эту историю, а, возможно, упоминает о рыжеволосом дворовом парне, который некогда был у него, оказавшемся настоящей змеей, пригретой на груди, полным ничтожеством. Старый Джон имел знакомых в Уилтон Вилидже и знал семью, которую загрызли волки. В любом случае, он никогда не закрывал рот дольше, чем на несколько минут, если не присутствовали аристократы: тогда, сам являясь «Мистером» и представляя самую низшую степень знати, он предусмотрительно держал его на замке, а его голубые влажные глаза изучали их лица в пожизненных поисках самых лучших задниц для целования.

Он, вероятно, не закрывал рот, даже когда спал. Спальня его и мадам располагалась по другую сторону фургонного двора, напротив моего чердака. В середине зимы, когда их окна были плотно закрыты от ужасных сквозняков, я, бывало, тем не менее, слышал, как Старый Джон спал, издавая звуки, похожие на скрип несмазанного фургонного колеса. Очень редко слышал я и прерывистые стоны мадам, когда он ерзал на кровати. Интересно, как это у них получалось — у двухсотфунтового мешка сала и небольшой сухой щепки.

В темноте этого мартовского утра я кормил лошадей и мулов, размышляя, что кто-то другой мог бы укрепить свое положение, работая лопатой. В таверне имелась пара рабов для работ снаружи. Единственной причиной, побуждавшей меня вечно чистить конюшню, было то, что я предпочитаю видеть такие работы хорошо выполненными: но в это утро я чувствовал, что рабы могли бы выгрести оттуда добрую охапку. Во всяком случае, это была пятница, поэтому любая работа считалась грехом, если ты не побеспокоишься заявить, что работа лопатой является благочестивой и я советую вам основательно задуматься над этим.

Назад Дальше