Марго облизала губы — на воздух бы! Пальцы епископа давили, точно капкан, расстегивали пуговицы манжеты.
— Конечно, король отказал нищенке, — продолжил Дьюла. — «Довольствуйся тем, что дано, — сказал он. — А если не нужны ни золото, ни пища, то убирайся восвояси. Но, чтобы не уходить с пустыми руками, возьми… да хоть эту куколку мотылька». И это, баронесса, так понравилось придворным, что они тут же сняли с ветки указанную королем куколку и вложили в ладонь нищенки. И тогда! — Дьюла до конца расстегнул рукав и теперь нетерпеливо ощупывал стилет, сантиметр за сантиметром продвигая его к краю манжеты. — Тогда нищенка сжала подношение и сказала: «Пусть те, кто веселился вместе с тобой, станут такими же несчастными, как и я. А ты, мой король, если действительно так добр и щедр, пасешь их ценой своей жизни». И когда она разжала кулак, из него выпорхнула бабочка и, покружив, села на лоб первому министру. И едва она коснулся кожи, как…
— Довольно! — вскрикнула Марго.
И стилет — раз! — и выпал в подставленную ладонь епископа. Дьюла сжал его, словно величайшую драгоценность, пробежался паучьими пальцами по гравировке.
— Ничто не останется безнаказанным. Я понял сразу…
— Верните!
Теперь Марго задыхалась. С виска катились щекочущие капли, сердце тяжело билось о реберные прутья.
Стилет качнулся в руках епископа и, точно стрелка компаса, нацелился на горло Марго.
…Ни один аристократический род империи не изобразит на фамильном гербе бражника Acherontia Atropos. Ни один — кроме вашего, Маргарита. Вы хотели бы узнать, почему?..
— Все еще не поняли? — улыбаясь, продолжил Дьюла. — Однако же, вы не столь прозорливы, как о вас говорят!
— Сейчас другие времена, — сипло произнесла Марго, косясь на поблескивающее острие, — а это только легенда.
— В каждой легенде есть зерно правды.
К духоте добавилось головокружение. Блики дрожали на черных крыльях, словно бражник лениво помахивал крыльями, пытаясь взлететь, но взлететь не мог, как и Марго хотела бы убежать — да ноги приросли к полу.
— Дела минувшие всегда окутаны тайной, — ответил Дьюла. — И нет большей тайны, чем пришествие чумы. За короткий срок эпидемия выкосила больше половины империи, и имена первых зараженных были преданы забвению, а остальные — те, кто пережил болезнь, кто провел обряд очищения и основал ложу «Рубедо», — поклялись молчать. Ваш отец, баронесса, хорошо знал цену молчания, от этого зависела его и ваша жизнь. Жаль, вы пошли не в него… — Вздохнув, епископ повернул стилет и протянул рукоятью Марго. — Возьмите. Это по праву ваше, хотя я надеялся найти…
— Найти что? — машинально переспросила Марго, спешно перехватывая стилет — теперь ей казалось, что тельце мотылька, — нагретое руками епископа, упругое и почти живое, — таит в себе зерно болезни, и на шее выступил холодный пот.
— То, что ваш отец украл у Эттингенов, — тихо сказал Дьюла. — То, из-за чего он бежал из Авьена, из-за чего его убили по приказу его величества кайзера.
— Как?! — вскричала Марго.
Пламя свечей дрогнуло, дымно-серые струйки потекли к потолку, и тени исказили печальное лицо Генриха Первого: не лицо — уродливую морду горгулии.
— Да, несчастное мое дитя, да, — голос епископа смягчился, рука погладила щеку — уже не грубо, почти лаская. — Ваш отец верой и правдой служил императору и входил в ложу «Рубедо». Прекрасный, честнейший человек! Как и все мы, он хранил древнюю тайну Эттингенов. Как и мы, трудился на благо империи, пытаясь создать лекарство, которое навсегда бы уничтожило болезни.
— Как и доктор Уэнрайт! — в замешательстве перебила Марго и сжала стилет.
— Боюсь, этот чернокнижник ввел вас в заблуждение, — с сожалением заметил Дьюла. — Эттингены ни за что не позволили бы создать такое лекарство, потому что их власть — это власть Спасителя, власть крови и огня. Они строят больницы — но под предлогом исцеления создают еще более страшные болезни. Они оберегают свою кровь от чужого вмешательства, потому что кровь Эттингенов — это ключ ко всему. Ваш отец, баронесса, ближе всех подошел к разгадке. Если бы мы получили его разработки — о, я уверен! — мы победили бы эпидемию! Но это означало бы крах империи Эттингенов. И потому Александр бежал.
— Нет, — сказала Марго, отступая. — Нет, нет! Вы говорите, власть… хорошо! Но Генрих… то есть его высочество… разве он хотел бы умереть? Он никогда бы не причинил вреда тому, кто собрался найти такое лекарство!
— Кронпринц всего лишь заложник крови. И он поступает так, как велит ему кровь. Вспомни, дитя, как погиб ваш отец? Ведь это был пожар?
…треск древесины…
…удушающий, горелый запах…
…алые отблески на стеклах…
Марго прижалась спиной к колонне, чувствуя в коленях противную слабость.
— Огонь — почерк Эттингенов, — продолжил Дьюла. Его фигура, размытая сумраком и дымом, покачивалась влево-вправо, словно туловище гадюки. Это гипнотизировало, вызывало тошноту. Марго хотела бы отвернуться — да не могла. — Беднягу выследили и убили, заодно пытаясь уничтожить его работу. А вас, Маргарита, отправили в приют, откуда, спустя многие годы поиска, с большим трудом удалось вас вытащить. «Рубедо» не бросает своих.
— Не бросает, — эхом повторила Марго. — Почему же вы не пришли раньше? Когда меня готовили в служанки? Когда барон измывался надо мной, еще невинной и юной? Когда вы подкладывали меня под Спасителя?!
Она прикрыла глаза, дыша тяжело и надсадно.
— И в этом моя вина, — послышался голос епископа. — Иной раз кажется, что цели оправдывают средства. Что ж, за свои грехи барон уже отвечает перед Господом, а я — перед вами. И был с вами предельно честен.
— Вы мне противны.
— Я переживу. Главное сейчас — Спаситель.
— Он противен мне тоже.
— Однако дело вашего отца нужно довести до конца. Кронпринц уже доверяет вам, и это хорошо. Через него мы сможем ослабить Эттингенов, ослабить могущество их проклятой крови! Поймите же, баронесса, они — наше спасение и наше проклятие. Избавившись от них — мы избавимся от эпидемий.
— Избавиться? — ужаснулась Марго. — Убить?
— Нет, нет! — рассмеялся епископ. — Речь не идет об убийстве, всего лишь об угасании. Когда Спасителя принесут в жертву, а лекарство будет создано, то и потребность в наследнике отпадет. А гнилая эттингенская кровь и вовсе будет опасна для империи, уж лучше мы посадим на престол кого-то другого, не испорченного родством с монаршей семьей. Вы понимаете?
— Нет, — сказала Марго, глядя на епископа, но видя перед собой лишь порхающего бражника — с его крыльев сыпалась ядовитая пыльца, оседая на щеках и лбу Дьюлы, изъязвляя кожу, разъедая мышцы до желтой кости. Проклятие, связавшее могущественную династию и ее, Марго. — Но дайте мне время, и я пойму.
— У вас есть время до рождественского бала, — ответил Дьюла. — Тогда я скажу, что делать.
Ротбург, приватный салон кронпринца.
Ревекка музицировала уже два часа.
С каждой взятой ею нотой в уши словно втыкались невидимые, но очень острые крючья, и Генрих валился лбом на раскрытую книгу «Экзотические бабочки в естественной среде обитания» — которую пытался безуспешно читать, но так и не продвинулся дальше пятнадцатой страницы, — и думал, что самой экзотической из них оказалась его жена.
— Черт бы побрал равийскую дуру! — цедил сквозь зубы и, закипая от гнева, звал Томаша.
Томаш приходил — предупредительно-вежливый, вышколенный, поблескивающий розовой лысиной. Генрих знал, что в потайном кармане его сюртука хранится тот самый ключ, и старался смотреть только в книгу — на громоздкие латинские названия вроде Papilio memnon laomedon, на расплывающиеся картинки, на сноски, на переплет — куда угодно, только бы не видеть сочувствующий взгляд камердинера! И говорил как можно небрежнее:
— Томаш, затвори же двери. Я только выкроил время почитать, как началась эта невыносимая какофония.
— Все двери плотно заперты, выше высочество, — кротко отвечал камердинер и, будто в насмешку, Ревекка брала особенно сочный аккорд.
— Тогда пусть играет потише! А лучше совсем прекратит.
— Я говорил, но ее высочество не понимает авьенского… Или делает вид что не понимает.
— Это черт знает что такое! — сердился Генрих, со второго щелчка подпаливая сигару. — Она переполошит весь Бург! А у меня в голове будто засели иглы…
И, подумав об иглах, косился на запертый шкаф массивного дерева, где на самой верхней полке, за архивными документами и старинными книгами, прятался походный саквояж с запасом морфия.
После разговора с Натаниэлем Генрих решил не откладывать решение в долгий ящик и позже, вдыхая горьковатый табачный дым и млея от умелых ласк Марцеллы, рассуждал вслух:
— Возьму и брошу. Ведь это, в сущности, такая ерунда! Пустячная привычка, без которой мне и так хорошо. Ты веришь мне, Марци?
— Я верю всему, что скажет мой Спаситель, — мурлыкала Марцелла, накрывая его рот поцелуем и с чувственным стоном впуская в себя. И это было ослепительно хорошо! Так хорошо, что, вернувшись в Ротбург в приподнятом настроении, Генрих сразу позвал Томаша и сказал:
— С сегодняшнего дня к черту морфий! Никаких больше лекарств и медиков я не потерплю. Тем более, скоро Рождество, а я обещал отцу вести себя с гостями пристойно.
— Я рад такому решению, ваше высочество, — всегда аккуратно-сдержанный, на сей раз Томаш не попытался скрыть ликования. — И выброшу все немедля.
— Зачем же выбросить? — возразил Генрих, загораживая саквояж спиной. — Я лучше уберу в шкаф. Вот сюда, на самую дальнюю полку, а ключ пусть хранится у тебя. Никому его не давай, слышишь? — и, усмехнувшись, добавил: — Даже мне самому. Это приказ!
В тот момент шутка казалась ужасно удачной. А потом, спустя несколько часов, стало уже не до смеха.
Его болезненная нервозность не ускользнула ни от министров, ни от прибывшего вечерним поездом турульского графа: взгляд Белы Медши пронизывал до костей, точно он понимал, что так сильно гложет Спасителя. И Генриху, задыхающемуся в форменном панцире, пришлось терпеть и выслушивать, как счастливы его видеть, и врать, что он счастлив тоже, и что с удовольствием — пусть будет завтра, да-да! — примет посла для крайне важного разговора.
Выпитая за ужином бутылка Порто и отличные, подаренные турульцем сигары отчасти приглушили грызущую тоску, но это было кратковременным облегчением, затишьем перед грозой. И следующим утром она пришла — вместе с духотой, вспышками молний внутри черепной коробки и грохотом фортепианных аккордов.
— Томаш! — снова прокричал Генрих, захлопывая книгу, и когда камердинер вошел, отрывисто бросил: — Помоги мне одеться и приготовь бумаги, в десять я ожидаю адъютанта.
— В половину десятого, ваше высочество, поезд прибудет немногим раньше. У вас еще есть время для утреннего кофе.
— Не нужно, — сказал Генрих, оттирая со лба пот — тот тек ручьями, заливая глаза и насквозь пропитывая исподнее. — Меня отчего-то мутит. Видимо, следствие бессонницы…
Минувшая ночь прошла в мучении. Генрих крутился на мокрых простынях и не находил места. Мысли ворочались неповоротливые, тяжелые, на грани реальности и бреда, и Генрих видел то склонившееся над ним лицо Маргариты, то косую ухмылку Дьюлы, то каменный взгляд отца. И все это рассыпалось искрами холь-частиц и тонуло в прозрачной белизне морфия.
Морфия!
Генрих глухо стонал в ночной тишине, роняя лицо в подушку и плавясь от необъяснимой, ни с чем не сравнимой жажды, стараясь не думать о пузырьке с аптечной наклейкой «Morphium Hidrochloricum» в надежде, что суета грядущего дня избавит от назойливых мыслей.
Теперь же он курил сигару за сигарой, пробовал читать, пробовал листать бумаги, скользя по прыгающим строчкам — глаза чесались, точно в них насыпали песка. Прошения, счета, рапорты, письмо от адъютанта: Андраш писал, что вся партия ружей оказалась бракованной, и сделать с этим ничего нельзя.
Генриху было наплевать.
Сейчас ему наплевать на все, кроме мутной, поднимающейся как ил со дна, тянущей боли и невыносимо-раздражающих воплей за стеной.
Ревекка тем временем завела арию Casta Diva[4], отчаянно перевирая слова.
— Нет, это невыносимо! — Генрих поднялся, роняя стул. — Я велю ей замолчать, пока она не рассердила гостей или, того хуже, отца!
Как был — в не застегнутом кителе, — прошел через салоны. Сейчас он завидовал гвардейцам — этим бесстрастным истуканам с пышными плюмажами на киверах, — казалось, им нет дела ни до самого Генриха, ни до истошных завываний кронпринцессы, ни до тяжелого аромата лилий, удушающей волной накатившего с порога.
Прикрывшись рукавом, остановился в дверях.
Его не услышали.
Ревекка, экзальтированно запрокидывая голову с крупно завитыми буклями, старательно выводила:
Ее пальцы — крепкие, недлинные, более подходящие дочери мясника, чем принцессе, — терзали клавиши. Стоящая рядом молоденькая гувернантка с готовностью перелистывала страницы нотной тетради, тогда как вторая — немного поодаль, — энергично взбалтывала что-то в бокале, и серебряная ложечка била о края — цок! цок! — будто колотила прямо по мозжечку.
— Прекра… тите, — подавляя дурноту, выдавил Генрих. Капля пота скользнула на губы, и он слизнул ее языком. — Тихо, я сказал!
Ложечка в последний раз брякнула о край бокала. Ревекка, сбившись, выдала такой раздражающе-визгливый аккорд, что Генриха затрясло.
— Какая поразительная… бесцеремонность! — давясь словами, заговорил он, ненавидя сейчас и жену, и ее служанок, и все, на что ни падал взгляд: массивные вазоны с лилиями, картины в игривых рамах, цветные подушки, статуэтки, забытую в кресле вышивку. — Вы видели, который час? У нас сегодня гости… Герр посол устал с дороги и хотел бы отдохнуть. Я пытаюсь читать, в конце концов! — и, поймав улыбчивый взгляд служанки, сорвался на фальцет: — Все вон! Живо!
Женщины подхватили юбки и порхнули из комнаты. А Ревекка осталась.
— Друг мой! — сказала, поднимаясь. — Не сердиться, да? Я собралась пить сырой яйцо, чтобы делать голос чистым и красиво. Я знать, вы любитель музыки!
— Ненавижу музыку, — дрожа, ответил Генрих. — Уж точно не вашу.
— Да-а? — брови Ревекки обидчиво изогнулись. — Но его величество Карл Фридрих ценить мой игру! Он сказал: «Сударыня, вы крайне усердны!»
— То была вежливость, не похвала, — со злой радостью Генрих отметил, как по щекам Ревекки поползли красные пятна. — Вы играете ужасно. И поете тоже.
— Коко… — Ревекка заломила руки и подалась навстречу. Ее глаза, округлившиеся и блеклые, набухли слезами. — Я желать сюрприз… вам и вашей матушке!
— Моя матушка считает вас пустоголовой курицей! — резко оборвал Генрих, отпихивая супругу. — И я полностью разделяю ее мнение, потому что вы глупы! Несносны! Никчемны!
Не скрывая раздражения, смерил ее сверху вниз, отмечая напудренное, но не ставшее от этого ни моложе, ни привлекательнее лицо; подвитые по устаревшей моде кудри; прыгающие влажные губы… Он целовал их той ночью? Спаси, Пресвятая Дева! И эти нескрываемые слезы, и эта покорность разозлили Генриха, и захотелось сделать еще больнее.
— Не трогайте больше фортепиано, — глухо сказал он. — Это семейная реликвия. И не смейте петь! Вы делаете это хуже ослицы, — вышагнув за порог, подумал и добавил: — И танцуете как верблюд!
Только потом захлопнул дверь.
Из-под перчаток — сноп искр. Под ногами захрустели обуглившиеся ворсинки ковра: Генрих давил их с особым злорадством. Так, так! Он слышал за спиной приглушенные рыдания, но вместо раскаяния вспыхнул еще большим гневом.
В кабинете уже поджидал Андраш.