Растерзанная тушка мертвого петушка валяется неподалеку от входа. После проигрыша она никому не нужна, даже собственному владельцу, что ходил с такой заботой за птицей. Уоллас судорожно сглатывает, не отрывая взгляда от тельца.
– Олас, за мной. – Как всегда, без лишних объяснений чеканит успевший набросить дневную защиту трактирщик.
Отступив на шаг, Уоллас пропускает хозяина и послушно плетется за ним по внутреннему двору, а затем дальше, к одному из сараев с припасами, что спрятался в окружении густой вязи кустов. Овальные плоды с них позавчера ободрали и обтерли от пыли, Уоллас сам носил тяжелые корзины в хранилище.
Сколько он здесь? Наступила ли осень? Или, может, скоро нагрянет зима?
Дни становятся заметно короче, ночи длиннее, утренний туман холодит голые ноги. Уоллас чувствует себя так, будто живет в Лунных Камнях уже несколько лет. Все в «У Тохто» стало знакомым.
Трактирщик отпирает постройку мудреным железным ключом. Имение со всем тщанием оберегается – хозяйство охраняют давешние кухонные мужики с подбитыми железом плетками, луками и короткими изогнутыми мечами. Двери тщательно запираются, причем не на добрососедские перекидные запоры, как было принято в родном Акенторфе, а на солидные гномьи замки и другие, быть может, выкупленные у нхаргов, – подобных Уоллас прежде не видел.
Тьма внутри прячет в карманах мешки с покупной белой мукой и ядрицей, корзины да ящики, где каждый сморщенный овощ разложен с почтением, голова к хвосту и обратно. Им кивает, безмолвно приказав следовать за собой. Уоллас приседает и боком протискивается в низкий проем, сутулится, наблюдая, как хозяин быстро прикрывает дверь, а после сбрасывает капюшон, стягивает очки с маской и начинает перекладывать запасы с места на место. Наконец, что-то находит. Не оборачиваясь, бросает Уолласу:
– Тебе за работу.
Уоллас ловит увесистый мешок с крепенькими плодами, похожими на бледные тыковки размером с кулак, в сетке их не меньше десятка. От подачки пахнет земляными червями. Наверное, шары растут в почве, – теперь они выкопаны, обтерты батраками и заботливо припасены.
– Жри, – в обычной манере отрывисто распоряжается Им, продолжая деловито искать.
Задохнувшись от восторга, – наконец-то что-то отличное от забродивших помоев! – Уоллас когтем рвет сетку. Овощи прыгают по деревянному полу.
Не оборачиваясь, трактирщик ворчит:
– Хья, мешок-то портить зачем?
Позабыв про хозяина, Уоллас рушится на колени. Сгребает жратву к животу, – проворные плоды выскакивают из-под рук и разбегаются в стороны. Он рычит, негодуя, рокочущий голос заполняет всю темень сарая. Им замирает, настороженно, с прищуром косится, но вскоре возвращается к поискам.
Уоллас быстро уничтожает подачку. От плодов ничего не остается, даже маленькие сухие вершки он проглатывает. Икнув, наблюдает, как трактирщик довольно крякает, – значит, нашел что искал, – и опускается на горку мешков. В руке у него узконосая крынка.
«От Черенка пойло припрятал», – соображает Уоллас, слабо ухмыльнувшись догадке. В голове его мнется каша из овощей.
– До чего поганая ночь. Но хоть денег подняли, – вздыхает Им, зубами дернув пробку. Та выходит с громким щелчком.
Из сосуда тянет крепкой, на грибах настоянной брагой. Эльф сплевывает затычку и с неожиданной жадностью делает пару глотков. Затем фыркает, нюхает свой рукав и скребет щетину на щеке.
С распущенными по плечам белыми волосами Им выглядит болотным утопленником. Уоллас вздрагивает от наваждения и отводит в сторону взгляд. На коленях приятной тяжестью лежит последний оставшийся овощ. Брюхо полно, ощущение сытости мягко клонит ко сну.
– Я напьюсь, – сообщает Им таким неуверенным тоном, словно Уоллас может ему запретить. Трактирщик опирается локтем о колено, крынка висит в крепкой руке, обманчиво слабо сжатая когтистыми пальцами. – Все силы в него вкладываешь, уму-разуму устаешь навострять, а он говнится: «Нет, мне это не интересно». Вот такой кишочный глиста. Ладно. Спрашиваю, че ему тогда интересно, а он сам не знает, – представь? То песенки сочинять, то караваны, значит, по весне нужно учиться водить. А с кем, когда урочиться, поздно уже, из мальцов вышел. А про то, как в лучники готовился, – так это даже Черенку вспоминать тошно. Сегодня просидел в общем зале, будто востопырка из пришлых, нахлебался дармовой браги и был таков через дверь. Вот оно, дело лежит. Бери, помогай, продолжай, твое оно, тебе перейдет со всем хозяйством… Но нет, не по нему наше ярмо. – Трактирщик делает несколько сердитых глотков.
Уоллас туго соображает. Похоже, хозяин жалуется на подросля Цалуню, который у Тохто навроде воспитанника. Его он видит не особенно часто, и вряд ли может сказать что-то путное. Пацан только с Имом да Черенком пререкается, ломким голосом раздражая, да таскает с кухни жратву. Достается всегда батракам.
– Сопляк, дрыщ болотный. Вся рожа в прыщах и зубы кривые, пахать такими нужно, а не лыбиться. О, да, лучшее запамятовал: «Вы меня не понимаете!». Хья, да че там не понять можно?! – Им тяжело смотрит на смущенного откровенностью Уолласа. – Мы мелких взялись поднимать, думали, дело наследовать будут. Так один зимой обсопливился, а потом вовсе помер. А этот остался, гад, жилы тянет, сил никаких нет. Честное слово, я иногда думаю: лучше бы вместо Ети Цалуня издох. Все поперек делает. Надо ему разумного вайну искать, посколь своей головы не имеет. Хотя, может, сподручней взять новых мальцов, а этого справить в болото…
Уоллас не знает, как отвечать. Поэтому осторожно кивает, вцепившись в последний оставшийся овощ, словно трактирщик пригрозил его отобрать. Половину сказанных слов он понимает не сразу. Мешает сытая слабость, наслоившаяся на усталость от ночи.
Им запускает под себя руку, в большой мешок, не глядя нащупывает завязку, извлекает грязный овощ, похожий на репу, и, не обтерев даже, начинает хрустеть. На бледных губах и щетинистом подбородке остаются полосы глины.
– Другим, это, не хочет прислуживать. Унизительно ему пресмыкаться. – Жалуется с набитым ртом. – Ну, то есть мы с Черенком прислуга, а он особенный весь.
Тяжко выдохнув, эльф утыкается башкой в колени. Сидит так некоторое время, а когда поднимает голову, на обычно непроницаемом лице написано искреннее недоумение:
– Как можно не любить трактир?
Уоллас разводит руками, бьется костяшками пальцев о тесные стены, осыпав сверху труху. Ох.
– В чем тогда смысл? Ради чего мы живем? Даже дело некому передать. – Вздыхает Им, прижимая ко лбу глину крынки. – Не для того мы живем, чтобы чурбанов обихаживать.
Уоллас стремительно, в один миг начинает чувствовать гнет давящего на светлого бремени. Резко, по-звериному трясет лысой башкой. Вроде, все у трактирщика есть, и почет, и хозяйство исправное, – а, выходит, даже у него незадача…
Тохто продолжает:
– У меня больше пальцев братьев живых, у Черенка так вообще не сочтешь. С вайнами табун скотов наберется, а хозяйство пристроить некому. Бестолочи, только передерутся и все добро раздербанят. Хоть к Матери Берише за советом винись. – Эльф снова пьет, длинными глотками истомившегося существа. Потом доедает свой овощ, утирает рот и с хмельной грустью смеется. – Если примет, она, наверное, скажет: «Куда ты глядел, Тохто? А ты куда, жирный?». Как будто Черенок виноват....
И уже другим, сухим тоном Им спрашивает:
– Олас, ты знал женщину? У тебя есть сыновья?
Бьет колом прямо под дых. Страшный вопрос в омут памяти тащит.
На месте трактирщика Уоллас видит Элле, – как тогда, в последнюю встречу, за стеклянным окном. С колышущимися под водой выцветшими волосами, дева гномов покоится в ложе из водорослей, на самом дне пропахшего овощами и бражкой сарая. Она бормочет, словно твердит заклинание:
– Ты ушел, и я убила твое дитя. Ты ушел, и меня убило твое дитя. Ты ушел, я убила твое дитя… – Голос утопленницы режет, будто кинжал. Кромсает душу каждое слово. Ранит в сердце, в горло и в оба глаза, и из ушей Уолласа течет горячая черная кровь.
Мертвая она, его Элле. Не доходила. Младенец-урод ее до родов успел разорвать.
Вокруг одни мертвецы. Мертвая Элле. Мертвый сын. Мертвец Уоллас из прошлого. Родители для него теперь тоже мертвы – потому что они в Акенторфе, за непролазной преградой Воды. Все умерло, и ничего не осталось. По хребту течет пот, собираясь в лужу у копчика.
– Так подарили тебе сыновей? – Пытает эльф, разрывая вязь кошмарного наваждения.
Уоллас молча пожимает плечами, пытаясь вспомнить, как получалось дышать.
– Вот зачем он жирдяй? – Не дождавшись ответа и будто забыв, о чем раньше спрашивал, опять терзается Им. На мгновение на его сухое лицо наплывают черты рыжей Элле, и Уоллас смаргивает наваждение. – Ты когда-нибудь видел жирного эльфа? А плешивого? А чтобы так, когда сразу толстый и лысый?
Уолласу дурно, в висках растопырилось эхо: «Ты ушел, и я убила твое дитя. Ты ушел, и меня убило твое дитя. Ты ушел, и я убила твое дитя».
Нужно выйти на воздух. Украдкой он проверяет дырки в ушах, те влажные, все в крови. Уоллас быстро слизывает ее железо с когтя. Из-за серы кровь сильно горчит.
– Сколько живем, столько я думаю: «Зачем тебя таким Мать народила? Зачем ты нужен-то, боров кухонный?». У Черенка, конечно, прямо не спросишь, тот сразу плешь прогрызет. Но я тебе так скажу: уж кому-кому, но ему должно быть точно известно, почему столько сала на себе носит. Даже по веревочной лестнице не может забраться. Посмешище, хья!
Нализавшийся крови Уоллас пялится на лежащий на коленях последний несъеденный плод. Им встает, нетвердо опирается о мешки и снова ищет в запасах, продолжая сухим, неожиданно трезвым тоном:
– Востопырки думают: раз толстый повар, значит, гостей обжирает. А я еще на смотринах смекнул, – все, Олас, до конца дней на мне сальная кандала. Никаких заработков, никакого Леса, вообще ничего. Куда с эдаким боровом сунешься? Драться не умеет, тварей боится, согнуться не может. Только куксится, потеет да от отдышки пыхтит. Мы всю жизнь здесь торчим. – И Тохто гибко перетекает обратно на место, где вгрызается в найденный корень, грязный и вялый, как морковь по весне. – Порядка в Лунных Камнях нигде нет. Никому ничего не надо.
В словах трактирщика проступает мясное исподнее истины. Тохто открыто, начистоту говорит, ведь Уоллас тот самый глубокий колодец, которому можно доверить самое сокровенное. Если долго шептать, послышится отклик, – твой собственный голос, отраженный от стенок.
Уоллас – это яма с секретами, Дурак-друг, выродок, кто угодно, но не равное существо. Перед ним можно ничего не смущаться, как не стыдятся скотов те, кто приходит любиться в хлеву. Овцы не поймут и не выдадут.
Уоллас кивает:
– Вы пейте, хозяин, – это лучшее, что он может предложить светлому.
– Я должен заняться мерзавцем. – Обреченно выдыхает трактирщик, запив слова брагой из крынки.
Как все просто, оказывается. Хозяин выговаривается только затем, что никак не может с духом собраться и, как грозился, идти пытать хья. Или ихнего Цалуню воспитывать.
Помрачнев, Уоллас катает овощ в ладонях. Его манит лежащая рядом увязка с жратвой, – смог бы стянуть пару плодов, но совестится решиться на кражу.
– Ты Маленины картины видел? Те, которые настоящие? – Огорошивает Им.
– При мне хозяин не особенно рисовал. – Уоллас осторожно сворачивает разговор.
Ему неприятно вспоминать Магду. Предателя, мутного подлеца, с такой легкостью обернувшего вокруг костлявого пальца. Тошно и за себя-недотепу стыдно до боли.
– Жаль.
– Наверное.
Уже изрядно пьяный, – грибная брага забористая, – Им ловко развязывает шнурок за ушами. Освобожденные, хрящи по привычке жмутся было к затылку, но затем расслабляются и безвольно обвисают вдоль серебристых волос, углами опустившись за плечи.
– Вот че тебе, Олас, скажу. Я, конечно, ничего как надо смотреть не умею, но это такие рисунки, что с них взгляд отвести невозможно. Прямо крутит всего, и в горле щекочет, будто туда ромашку засунули и ей шебаршат. Художник он, ясно тебе?
– Да. – Осторожно поддерживает Уоллас, отчего-то вспомнив похабщину с хреном. У Магды способностей не отнять, с такими-то живыми художествами.
Им вертит ладонью, избегая единственного пыльного лучика, что косой чертой выбился из щели в двери:
– Я бы его картины устроил в тайном углу, чтобы только самому приходить и смотреть. Не в зале же вешать. Там скоты все равно ничего не поймут, только трубками холст закоптят. Подерутся – и вовсе порежут, видел же чумных мондовошек? И не дома, там Черенок. А вообще… Хья, если бы не хрюченье жирного, я бы, может, еще много лет назад Малене быть при мне предложил. Или, вот, недавно, как издох его упырь из Викирии. Точно так же бы содержал. Хья, деньги у меня есть. Взял бы дом, уж не меньше, чем тот, в Гротенхоеке. Окна бы прорубил на его вкус, заказал купцам рисовательных штук, всех, какие могут понадобиться. И пусть бы Малена здесь, в Лунных Камнях торчал над холстами. Знаешь, когда он рядом, мне как-то спокойнее делается.
Опустевшая крынка лопается в сжавшихся пальцах трактирщика. Черепки с глухим стуком падают на земляной пол. Проследив за ними хмельным взглядом, Им поднимает голову:
– Смешно, правда? Такое про Малену измыслить? Это же все равно, что упихать ветер в узду. Его можно только на цепь, где-нибудь в дальнем сарае к стене приковать, рот кляпом заткнуть, да так и оставить. Как каторжного. Нигде ему не сидится. Все не то..... Сказать тебе, кто Малена?
– Говнюк, – отрезает Уоллас, распрямив брезгливую рожу.
– Это понятно. Я про другое. Успел заметить, что он не меняется? Не дряхлеет, не становится старше, только в последние лета заявляется без этого Эфа. Ну, который Викирии хмырь. Вот и все перемены. Истории про него ходят разные. И ни одной доброй. Я все думал, что это трухва. А тутвесть подслушал у сморчков любопытную байку. И стало мне ясно: понимаешь, он – выселок. У него своей души нет, просрал где-то душу свою. Или, может, ее никогда не было. Поэтому Малене нужно пустоту в себе чем-то заполнить, он душу ищет, как голодное брюхо. Чужое берет, а оно ему не подходит. Не его чужая душа.
Уоллас крепко задумывается, чувствуя, как на лбу складываются морщины. Вспоминаются насмешки Магды о вере в вампиров. Душа или кровь… Кровь, конечно, понятнее. Ее вкус до сих пор ощущается на языке.
– Он мою душу отнял. – Вдруг признается Им. – Устал я пустым жить. А как все наладить – не знаю.
4
Тусклое Солнце сдавлено броней облаков. Лето кубарем падает в золотой ворох листьев, сыплет из лукошка грибы да сушеные ягоды, брызжет соком перезревших плодов. Уоллас упускает смену сезонов, и перед ним раскидывает колючие объятья суровая Осень. С земли исчезает желтый налет, ночи становятся очень холодными. Порывы зловонного ветра бесцеремонно срывают с губ пар и волокут его прочь, а мох по утрам белеет ковром из эльфийских волос.
Уоллас шагает по инею, оставляя темные следы. На ноги он попробовал пристроить войлочные лоскуты, но те стали удручающе влажными. Пришлось продолжить ходить босиком. Он уже начал готовиться к здешней зиме: озаботился деревянными башмаками, осталось только второй из колоды дорезать, – внутрь хорошо обмотки пойдут. Собрал охапку отслуживших в трактире шкур для одежды, лысую голову на эльфийский манер увенчал колпаком по размеру. Теплую шапку связал один из старых батраков, и ничего за работу не стребовал.
Странно, но все эльфы обожают вязание, несмотря на свои безалаберность и неспособность счет применять. Цвет они понимают по-своему. Уолласу любопытно увидеть мир их глазами, только не хотелось бы в таком жить. Похоже, бытие светлых состоит из унылых серо-бурых тонов, в которые краски смешались. Вяжут все больше из грубой шерсти местных овец, пасущихся на мху и чахлой траве, с серьезными лицами выплетая шишки, косицы и полосы. Иногда даже на рисунки замахиваются. Луну, звезды, облака с солнцем, растопыренные снежинки, желуди или танцующих сородичей могут изобразить. В мире без женщин бабьи дела получают мужскую сноровку.