Господа Магильеры - Соловьев Константин 14 стр.


Надо перекрыть раневой канал, но стоит только оторваться от сердца, и оно перестанет сокращаться. Черное тоттмейстерское сердце, ритмично бьющаяся опухоль…

Легкие снова наполняются кровью. Печень не справляется со своей работой. Шить, сращивать, крепить. Давление падает, уже на критической отметке. Значит – закрыть на секунду глаза – и снова работать. Соединять ткань. Заставлять внутренние железы работать. Принуждать сердце вновь и вновь сокращаться. Давить на него, выжимать из него отравленную кровь.

Он сращивал ткани печени, быстро и аккуратно, точно вел шов на швейной машинке. Каким-то чудом восстановил вену, хотя был уверен, что никогда этого не сумеет. Кровоток слабый, давление еле-еле, но человек на операционном столе все еще жив. Удивительно. С успешной операцией вас, профессор…

Впрочем, все еще далеко не закончено.

Виттерштейн отключился от внешнего мира, лишь изредка, в редкие секунды передышки, выныривая из тоттмейстерского тела. В эти моменты он слышал, как на поверхности работали люди. Слышал звон кирок и заступов. Слышал усталый стон деревянных перекрытий. Эти звуки проникали в его сознание, как траншейные вши в шинель, незаметно. Он осознавал их, но в то же время не понимал их значения, не испытывал радости.

Тонкие стенки сосудов… Хрупкая коричневая ткань печени. Податливая легкость сердечной мышцы. Где-то наверху люди били землю, чтоб прорваться вниз. Били ее холодным железом, кричали, звали друг друга. Где-то наверху… Компенсировать потерю эритроцитов. Заставить альвеолы вновь заработать. Внутреннее кровотечение. Скверно, как же все скверно…

У Виттерштейна больше не было разделения на «вверху» и «внизу». копался в распластанном теле тоттмейстера, забывая о нуждах своего тела. Пот обжигал спину, а мышцы беспомощно дергались. В висках гудело, точно мозг оказался зажат между огромными, пышущими жаром, машинами. Язык стал сухим, как ластик, которым трут по бумаге. Во рту остался вкус пепла, соленый и горький.

Тоттмейстер все еще был жив. Другой на его месте умер бы уже трижды. Видно, и в самом деле тоттмейстерская хозяйка не пускает его на порог.

Он был жив и часом позже, когда Виттерштейн, чувствуя себя дряхлым девяностолетним стариком, отступил от хирургического стола. Руки дрожали так, что и папиросы не подкурить, зеленые звезды в глазах прыгали из стороны в сторону и распылались ворохами тошнотворных созвездий.

«Великий святой Боже, - подумал Виттерштейн, трясущейся рукой вытирая с лица пот, - Он действительно жив. За эту операцию мне должны дать не кафедру, а целый университет…»

Он попытался опереться о стол, но его собственные мышцы окоченели, как у долго пролежавшего в земле мертвеца, совершенно утратив способность сокращаться. Виттерштейн просто прижался спиной к мягкой земляной осыпи и съехал вниз. Он был опустошен, выпит до дна, пуст, едва жив, но каким-то образом удерживал сознание от падения в черную пропасть, в которой тщетно ждала своего верного слугу госпожа смерть. Кажется, ей придется подождать еще немного.

Тоттмейстер открыл глаза, серые, как осеннее небо над Фландрией.

Поймав его взгляд, Виттерштейн попытался усмехнуться, но, кажется, у него это не вышло. Земляные комья лопались под пальцами, мешая подняться. Тело было полно влажной глины и серого пепла. Оно больше не подчинялось ему. Легкие трещали при каждом выходе, наполненные тромбами, как бруствер – осколками снарядов. Сознание, гудящее в черепе, осознавало – еще минута, и тело просто отключится, сработает где-то невидимый предохранительный рычаг. Слишком много сил из него вычерпано.

Тоттмейстер был жив. Он пошевелился на столе, несколько раз вздрогнул, потом поднял к лицу руки, сперва левую, потом правую. Его голова – волосы пегие, взъерошенные – стала подниматься. Тоттмейстер был бледен нездоровой гипсовой бледностью, двигался очень медленно, но вполне уверенно. Он прикоснулся к груди и животу и безотчетно улыбнулся, поняв, что кровоточащих пулевых отверстий там уже нет. Вместо них на коже виднелись розовые бугристые рубцы, уродливые, но выглядящие так, словно раны были нанесены несколько лет назад.

- Благодарю вас, господин лебенсмейстер. Вы отлично выполнили свою работу.

Виттерштейн хотел ответить, но легкие сковало рваным спазмом.

- Проклятый… смертоед…

- Проклятый смертоед благодарит вас, - тоттмейстер кивнул ему, - Я понимаю, что вы спасали и свою жизнь, но все равно благодарен вам. Прекрасная работа. Удивительная. В некотором роде, вы совершили чудо. Не столь эффектное, как поднятие мертвеца, но, признаю, куда более сложное.

Виттерштейн слишком устал, чтобы слушать его.

- Замолчите, - пробормотал он, - Плевать мне… на ваши… благодарности. Но вы… вы обещали. Сказать.

- Ах, вот что.

Тоттмейстер улыбнулся, поднимаясь с операционного стола. Он двигался неуклюже, как долго спавший человек, у которого затекло все тело. Но он улыбался, и Виттерштейн отчетливо видел это.

- Вы обещали.

- Вас все-таки замучило любопытство? – тоттмейстер затянул на впалом животе ремень и поморщился, случайно коснувшись рубцов, - Как это забавно. Человек, которому по силам побороть саму смерть, в итоге оказывается беззащитен перед такой простой человеческой слабостью, как любопытство. Будь я философом, был бы в восторге. Но я всего лишь презренный смертоед.

Виттерштейн попытался отползти. Локти ощущали под собой землю, обломанные ногти впивались в древесную труху и каменные осколки. Гул стучащих кирок и лопат стал близок, но отчего-то воспринимался как нечто отвлеченное, не имеющее смысла. Виттерштейн уже забыл, что существует мир за пределами этого помещения с обвалившимися стенами и бесформенными обломками. Он и сам себе сейчас казался чем-то искореженным и сломанным.

- Я жив? – непослушным голосом спросил он, чувствуя, что вот-вот сорвется на крик, который отнимет последние силы, - Я жив?! Отвечайте! Скажите!

Тоттмейстер задумчиво смотрел на него.

- Мучительное чувство, правда? – спросил он, уже без улыбки, - Можете не говорить, я знаю. Очень тяжелое, очень давящее. Сейчас в этом вопросе для вас сосредоточен весь смысл жизни, уж извините за случайный каламбур. Вы хотите знать, живы вы или мертвы и вам кажется, что ничего важнее этого знания не существует. Но взгляните на это с другой стороны, профессор. У вас острый ум, вы оцените всю парадоксальность собственного положения, хоть и не сразу. С одной стороны, вас терзает мука неопределенности. Согласен, мучительно находиться в подвешенном состоянии между жизнью и смертью, меж этих двух вечно противоборствующих и чужих стихий, это как быть подвешенным между землей и небом. С другой стороны…

Тоттмейстер еще слабой рукой провел по лицу, пригладил волосы. Он чувствовал себя все лучше с каждой секундой. В отличие от самого Виттерштейна, которому едва удавалось удерживать сознание на поверхности бездонного черного океана.

- С другой стороны, профессор, может так статься, что это не мука, а, в некотором смысле, особенный дар? Дар сложный, который дано понять не каждому. И оценить его сложно. Но все же… В некотором философском смысле вы сейчас и мертвы и живы одновременно. Относитесь одновременно к двум мирам. И если я не разрушу этого шаткого состояния, вы можете существовать в весьма интересном качестве. Вести жизнь и живого человека и мертвеца одновременно. Не доверяя собственному телу, вы будете бесконечно вслушиваться в себя, но ваш излишне глубокий ум никогда не позволит вам утвердиться в одном мнении. Вы постоянно будете ощущать сомнения. Убедив себя в том, что вы живы, вы попытаетесь вести обычную жизнь со всеми ее человеческими привычками. Но вас постоянно будет точить червь, шепчущий – «А вдруг ты все-таки мертв, Виттерштейн? Вдруг этот проклятый тоттмейстер из лазарета был прав?..». В конце концов вы уверитесь в этом, запретесь наглухо дома, прогоните прислугу и впадете в черную меланхолию, убежденные в том, что мертвецу невозможно находиться в мире живых. Но все тот же червь будет шептать вам – «Мертв? Уверен ли ты? Разве не жизнь бьется в тебе, Виттерштейн? Разве ты ее не чувствуешь?..». Быть и живым и мертвым одновременно, черпать из обоих источников, ощущать себя двумя существами одновременно – возможно, это одна из величайших человеческих возможностей, оценить которую дано лишь сильному и умному человеку? Вы задумывались, какие уникальные возможности это дает для осмысления себя и окружающего мира? Впрочем, едва ли задумывались. Сейчас вы смертельно боитесь, и вам не до осмысления. Один из величайших умов современности попросту трясется за свою жизнь, и страх перед смертью парализовал все его мыслительные способности.

- Ответьте! – Виттерштейн ощутил на своем лице мелкие старческие слезы, хотя был уверен, что в его теле не осталось ни капли влаги, всю выжало через поры чудовищным напряжением, - Я спас вас! Так скажите мне! Я мертв?

Тоттмейстер несколько секунд стоял неподвижно, глядя на Виттерштейна сверху вниз. Что-то мелькнуло в его серых глазах, но Виттерштейн не успел разобрать, что именно. Сочувствие? Презрение?

- Вы спасли меня, господин лебенсмейстер. И за это я вам искренне благодарен. Но есть еще кое-что… Что-то, что заставляет меня выйти за пределы обычной благодарности. Что-то, что требует особого дара, - бледные губы разошлись, словно края пропущенной лебенсмейстером раны, - Вы ведь не хотели меня спасать, профессор. Вы, лебенсмейстер, собирались хладнокровно наблюдать, как я умираю. Разве это не самое чудовищное преступление для того, кто поклялся спасать человеческие жизни? Я не хочу вмешиваться в ваши отношения с миром, с Орденом Лебенсмейстеров и с самим собой. Пусть это останется с вами. Поверьте, я не стану на вас доносить. Это исключительно личное дело. И, поскольку дело личное, на прощанье я оставлю вам кое-что от себя…

Правая рука Виттерштейна закопошилась в земле, пытаясь нащупать «парабеллум». Слабый земляной паук. Сердце ухало старым больным филином. Даже если бы остались патроны, сил бы не хватило приподнять пистолет…

- Не смейте…

- Мой дар останется при вас, - тяжело и веско произнес тоттмейстер, - Проклятый, тяжелый, благословенный дар. Живите и умирайте, профессор Виттерштейн. Живите и умирайте каждый день еще бесчисленно-долгое время. Служите двум господам, жизни и смерти. Существуйте между небом и землей. До тех пор, пока что-то или кто-то не окончит вашего существования.

Виттерштейн попытался что-то сказать, но язык беспомощно скреб по небу. Тоттмейстер навис над ним. Долговязый, с грязно-алыми рубцами на тощем теле, с торчащими в разные стороны клочьями волос, он был настолько страшен, что Виттерштейн ощутил, как забурлило в мочевом пузыре. Это был не человек. Это было нечто несоизмеримо более страшное. Нечто такое, чему Виттерштейн осмелился протянуть руки. Которые сейчас он согласился бы ампутировать без наркоза, лишь бы избавиться от прикосновения к этой скверне…

- Живы вы или мертвы? Вы никогда не сможете сами ответить на этот вопрос. Вы будете дышать и слышать стук собственного сердца, но никогда не узнаете, что это, работа вашего организма или его слепые попытки спрятать от вас правду, всего лишь плод воображения. Никогда не узнаете, что вы такое, человек или мертвая кукла с человеческим лицом, управляемая проклятым смертоедом. Вы, несущий жизнь, никогда не узнаете, живы ли вы сами, или же ваше тело лишь мертвый храм, разлагающийся незаметно для окружающих. О, ваша карьера на этом не закончится. Вы будете ездить по передовой и вызывать восхищение своим даром спасать чужие жизни. Лебенсмейстера Виттерштейна прославят на много километров в округе, он станет героем. Но этот герой никогда больше не сможет без содрогания смотреть на себя в зеркало. Потому что никогда не будет уверен в том, что из отражения на него не смотрит живой мертвец.

Виттерштейн всхлипнул. Кажется, он все-таки обмочился – по ногам побежало что-то горячее, влажное. Он хотел завыть, пусть даже для этого придется вывернуть тело наизнанку, но сил хватало только на то, чтоб прижиматься к рыхлой земляной куче и удерживать себя в сознании.

- Вы никогда не будете знать, сколько вам осталось. Два года или двадцать. Долгими бессонными ночами вы будете ощупывать себя и пытаться поставить диагноз самому себе. Но никогда не сможете найти ответ. Ведь я тоттмейстер, я контролирую сознание своих слуг. Я могу внушить им что угодно, дать любые из доступных человеку ощущений. И вы никогда не узнаете, подлинные ли ощущения испытываете или те, которые я заставил вас испытывать. Вы никогда не осмелитесь показаться врачу или другому лебенсмейстеру. Страх. Страх будет мешать вам. Сколь сильно не хотелось бы вам узнать правду, понять, кто вы, всегда рядом с вами будет страх. Страх перед тем, что окружающие поймут вашу суть. И, самое ужасное, поймут это еще прежде вас, господин лебенсмейстер. И тогда вы увидите, как меняется их взгляд. Как почтенный лебенсмейстер в их глазах превращается в ходящего по земле мертвеца. Издевку над той самой жизнью, которой он поклялся служить… А может, я лишь пугаю вас, как знать? Может, вы в самом деле живы?.. Ох, жизнь – ужасная лгунья, вам ли не знать…

Тоттмейстер сделал несколько коротких шагов вокруг операционного стола, чтоб проверить мышцы. Движения у него были порывистые, хищные, как у насекомого. Млекопитающие хищники убивают свою добычу, опьяненные кровью. Они запускают в нее зубы и когти, сладострастно чувствуя ее боль и страдания. И только насекомые убивают равнодушно и отстраненно, выполняя не позыв души, а механическую работу, на которую запрограммированы.

И Виттерштейну вдруг показалось, что он понимает, отчего у тоттмейстера такие серые и мертвые глаза, не выражающие чувств. Отчего в этих глазах, холодных, как холм земли рядом со свежевыкопанной могилой, никогда не мелькнет отражение чего бы то ни было.

- Вы чудовище… - пробормотал он, забыв про пересохший язык, про стучащие зубы, про слезы на лице, про звон лопат, который раздавался все ближе и ближе, - Вы прокляты. Вы несете скверну, и душа у вас такая же. Мертвая. Вот, чем вы платите своей госпоже. Душа у вас гнилая, запихнута в тело, как в гроб… Вот отчего вас сторонятся. Просто… Просто чувствуют просачивающийся запах…

Тоттмейстер усмехнулся. Усмешка это не была ни злой, ни радостной, ни насмешливой, ни грустной, ни какой-либо еще. Просто короткое движение губами, которое должно было что-то обозначать. А могло и вовсе ничего не обозначать. Внимательные серые глаза взглянули на Виттерштейна, зависли над ним двумя гнилыми болотными лунами, осветили мертвенным светом все закутки его души.

- Возможно, и так. Но теперь вы почувствуете, что значит жить в моей шкуре. Это будет вашим личным подарком от тоттмейстера. Страшным, тяжелым подарком. Вы будете нести его столько, сколько сможете. Будете жить сразу в двух мирах, мертвом и живом. Смотреть сразу двумя парами глаз. Думать как два разных человека, вся разница между которыми – ритмично сокращающийся мышечный мешочек в грудной клетке. Проклятый дар тоттмейстера… Только сильный человек способен этот дар принять. Подумайте об этом. Подумайте о многом. Могу заверить, у вас будет достаточно времени… Прощайте, господин лебенсмейстер. Мы ведь с вами скорее всего, никогда более не встретимся. Мы потеряем друг друга, но никогда друг друга не забудем. Вы подарили мне жизнь. Я подарил вам смерть. Прощайте. И помните о том, что я сказал.

Виттерштейн попытался протянуть руку, чтоб схватить тоттмейстера за щиколотку, но рука только вздрогнула. Схватить за грязную серую ткань, задержать, любой заставить остановиться…

Тоттмейстер мягко улыбнулся этой попытке, обошел Виттерштейна и пошел вперед, туда, где клекот стали по камню стал оглушающе-громким. Что-то ритмично било сверху, сокрушая завал, и вниз уже каскадом сыпались земляные комья, древесная щепа, обрывки проволоки… Виттерштейну показалось, что он слышит удары огромного стального сердца. Надо задержать тоттмейстера, пока не стало слишком поздно, пока он не пропал, не растворился в сером зыбком полумраке, слившись с ним и сделавшись его частью…

А потом с оглушительным грохотом на пол блиндажа обрушился целый каменный пласт. И в образовавшееся в потолке неровное отверстие, по краю которого можно было разглядеть угловатые людские силуэты, ударил нестерпимо яркий солнечный свет.

Этот свет ослепил Виттерштейна, оглушил, точно взрывной волной, прокатился по всему блиндажу, заставляя выступить из липкой тени мертвые тела и остатки солдатских коек, разбросанные хирургические инструменты и клочья одежды, щербатые кирпичи и обломки досок. Виттерштейн вдруг увидел Гринберга, лежащего у самого входа, только теперь фельдшер выглядел незнакомым, осунувшимся, словно постарел за одну ночь.

Назад Дальше