Чтобы отвлечься, Альберт смотрит по сторонам. Он уже в городе, хоть и сдавлен со всех сторон костлявыми солдатскими плечами. Город не узнает Альберта. Он равнодушно смотрит на него, как на какую-нибудь козявку провалами своих окон. Город сильно изменился за те полгода, что Альберт здесь не был. Многие дома целы, но хватает и развалин, особенно возле вокзала. Груды серого камня, пласты обломанных перекрытий, рассыпанный по мостовой кирпич. Альберт уже не смотрит на них.
В проплешинах, возникающих в сером солдатском сукне, как в разрывах меж плотных туч, он видит средоточие кажущихся удивительно яркими красок. Гражданская одежда. Там стоят люди, которые кого-то ждут, кого-то встречают. Их мало, но они стойко выдерживают давку, и лица у них сосредоточенные, как будто они стоят под шквальным пулеметным огнем. Альберт устремляется туда, ожесточенно работая локтями. Он знает, кого хочет там увидеть. Он знает, чей взгляд сейчас блуждает по одинаковым солдатским затылкам, пытаясь найти знакомые вихры.
- Ида! – кричит Альберт. Дыхание в давке теряется даже быстрее, чем в драке, - Ида! Ида! Ида!
- …берт!.. – восклицает кто-то совсем рядом, - Альберт!
Он хватает трепещущий сверток еще прежде, чем успевает рассмотреть лицо. Хватает и прижимает к груди. Под ребрами ноет потревоженный след от осколка, но сейчас Альберт этого не чувствует. Он прижимает к себе податливое и дрожащее женское тело и зарывается лицом в волосы. Запах женских волос, удивительный, неповторимый и свежий. Он чувствует себя так, словно уткнулся в свежескошенный луг, душистый и пряный, еще не изрытый траншеями, не успевший пропитаться разложением и смрадом гниющих лошадиных туш.
Ида бьется в его объятиях, то ли рыдая, то ли сотрясаясь в судорогах. Так иногда бывает у контуженных на фронте. Они совершенно теряют способность контролировать свое тело. Но Альберт, не обращая внимания на сердитые тычки тех, кому он загораживает дорогу, сжимает Иду изо всех сил. Она целует его. В щеку, в глаз, в шею, опять в щеку. Целует и дрожит, как будто весь ужас войны только сейчас навалился на нее. Так тощая уличная собака гложет кость, дрожа от волнения и ужаса, опасаясь, что в последнее мгновенье кто-то заберет у нее добычу. Неприятное сравнение. Альберт мгновенно забывает его.
- Ида… - шепчет он, - Успокойся, Ида ты моя, звереныш ты… Ну успокойся. Я вернулся.
- Ты возвращаешься, а потом снова уходишь! – шепчет она яростно и жарко, - К своему проклятому фронту, к своему проклятому кайзеру… А я каждый раз… О, Альберт!
- Я больше не солдат, - улыбается он, - Война закончилась, помнишь? Кайзер свергнут. Все кончилось. Скину это тряпье, натяну пиджак и пойду на работу. Найду настоящую работу, как полагается. К черту лычки, - он порывается сорвать шеврон с тремя языками пламени, но, конечно, без перочинного ножа тут не обойтись, шов крепкий, - Слышишь? Ида моя, Ида…
- Пошли домой, - бормочет она, пытаясь вытащить его из толпы серого сукна, - Тебе надо вымыться. У тебя же, наверно, вши? Я выгладила белье. Купила носки. Шерстяные, почти не штопанные. И суп. Настоящий картофельный суп. Альберт…
Все еще сжимая ее в объятьях, он поднимает за ее спиной руки, чтобы смахнуть непрошенную слезу, щекочущую щеку. И замирает, увидев свою ладонь. Пять пальцев, загрубевшая кожа, мозоли. На коже – тонкий серый налет. Как размазанный табачный пепел. Как копоть от лампы.
Ерунда, думает он, чувствуя предательскую слабость в коленях, ерунда. В поезде испачкался, вот и все. Там столько грязи, не сложно схватиться за что-то закопченное. Грязь. Не пепел, не тлен. Просто грязь. Надо будет сразу вымыть с мылом руки, да и не пустит его Ида за стол с грязными руками… Предательски колотится сердце.
Прах и пепел на ладонях. Тонкий серый налет.
Едва ощутимо пахнет паленым…
- Альберт! – она с ужасом заглядывает в его лицо.
- Что такое?
Наверно, лицо у него ужасное. Стянутое судорогой, искаженное гнетом неожиданных воспоминаний. Тело скрипит, мгновенно заржавевшее. Он пытается улыбнуться.
- Все в порядке. Старая контузия. Пустое. Пошли домой скорее.
И они идут домой. Так и не выпустив друг друга из объятий.
…где-то позади хрипит Ульрих. Английский штык, скользнув по ремню, разорвал ему горло. И теперь Ульрих медленно умирает, заливая пол траншеи дымящейся кровью. Но Альберт этого не видит. Он видит ночь, вспоротую тысячью угловатых огненных сполохов. Он слышит лязгающий, захлебывающийся от ненависти, механический лай пулеметов и одуряющий, выбивающий из головы сознание, грохот разрывов. Он чувствует запах сгоревшего пороха, гнилой ткани, горелой плоти и земли. Он чувствует, как земля под ногами подпрыгивает, а траншея раскачивается, точно бревно, подвешенное на пару веревок. С каждым разрывом в глаза сыпется древесная труха и земляная крошка. Где-то высоко в небе повисает осветительная ракета, окрашивая траншеи и людей в них ядовито-зеленым цветом. Особенное фронтовое солнце, в злом свете которого цвета искажены и причудливы.
- Вперед! – кричит лейтенант, - Вперед, взвод! Фойрмейстер, в авангард!
Они куда-то бегут. Где-то рядом хлопает граната, нестрашно, как детская хлопушка. Потом еще несколько. Бегущий рядом с ним Рихард вдруг вздрагивает всем телом, выпускает винтовку и неловко падает. В груди у него несколько маленьких курящихся отверстий. Карл вскидывает пистолет, направляя его куда-то вверх, стреляет. Им на головы скатывается тело в английском мундире. Глаза распахнуты и в свете осветительной ракеты кажутся поросшими тонким слоем водорослей, как застоявшиеся мертвые пруды. «Двигай! – ободряюще шепчет Карл, ухмыляясь Альберту, - Давай, дружище…»
Они куда-то бегут, и тишины между разрывами снарядов хватает только на то, чтоб услышать обрывки лейтенантских команд. Но их смысла Альберт не понимает. Он просто бежит вперед вместе со всеми, петляя в траншее и прикрывая глаза. Только он единственный, кто не держит оружия. Правая рука выставлена вперед, немного оттопыриваются пальцы. Фойрмейстеру не нужен грубый металл. В его власти – огненная стихия, безбрежная, испепеляющая врагов кайзера, смертоносная. Он, фойрмейстер, ее носитель и хозяин. Ее прицел. Ее плоть и кровь.
Какой-то англичанин, высунувшись из бокового хода, пыряет лейтенанта ножом. Лейтенант вскрикивает и всаживает тому в бок штык. Подоспевшие Вилли и Хельмут разбивают англичанину голову своими траншейными палицами. Смятая английская каска катится по земле. Все происходит тихо и слаженно. Только лейтенант шипит сквозь зубы.
- Вперед! – кричит он, - Вперед, взвод! Мы почти добрались! Мы уже в глубине их обороны! Мы…
Срикошетивший от бруствера заряд шрапнели сносит ему голову и одно плечо. Лейтенант кулем шлепается на пол траншеи и лежит неподвижно. Унтер-офицер Ханс досадливо дергает плечом.
- Три года… - шепчет он, потом поднимает на замерших людей глаза, красные из-за полопавшихся сосудов, дрожащие, - Вперед, взвод! Вперед!
Они бегут. Они бьют кого-то штыками. Комья влажного человеческого мяса в английском сукне остаются там, где они прошли. Но их самих остается все меньше. Хельмута срезает пулеметной очередью, когда он приподнимается над траншеей, чтоб метнуть гранату. Он оседает, делаясь мягким и безвольным, как ворох тряпья. Зубы вперемешку с кусками челюсти усеивают бруствер белыми и желтыми бусинами. Дитриху сносят полголовы отточенной лопаткой. Молодой Петер сползает по стене с развороченным дробью животом. Они щедро платят за каждый пройденный шаг и за каждый пулемет, который они заставляют заткнуться.
Альберт судорожно дышит. Вонь, смрад, гарь. Не может сознание удерживаться в этом изнуренном, едва держащемся на ногах теле. Но ведь держится. Значит, вперед. Вперед, взвод!
«Томми» выскакивает перед ним словно из-под земли. Плоская каска, нелепая, как суповая тарелка, под ней – молодое безусое лицо. Только глаза серые, взрослые. «Томми» поднимает револьвер, что-то негромко хлопает. И Карл, старый добрый дружище Карл, спотыкается на ровном месте. Пониже глаза у него чернеет влажное отверстие, по лицу бежит тонкий изломанный ручей. Альберт вскидывает руку. И чувствует, как гудящее пламя наполняет застывший вокруг него воздух. Чтобы спустить пламя с поводка, не нужно много сил, оно уже рвется к застывшему с револьвером пехотинцу. И Альберт позволяет ему устремиться вперед. Дает огню свободу.
Фойрмейстеру не нужен грубый металл.
Просто движение пальцами.
«Томми» не успевает выстрелить во второй раз. Он вдруг вскрикивает – по-мальчишечьи тонко – и обхватывает себя руками за грудь. Он не может видеть, как пламя, родившееся в его теле, мгновенно разгорается до огромной температуры, от которой чернеют и съеживаются внутренности. Он не может видеть, как лопаются в его груди легкие. Как огненные когти разрывают на части сердце и потрошат кишечник. Как кости оборачиваются головешками, по которым течет жидкий огонь, еще недавно бывший костным мозгом. А потом голова «томми» лопается. Шипящее содержимое головы выплескивается из опаленных глаз, похожих на амбразуры бункера, выжженного огнеметом. Под плоской каской трещат волосы. На груди висят тлеющие остатки языка.
Враги Германии и кайзера да упадут углями.
Альберт чувствует горько-сладкий запах паленого мяса и зачем-то смотрит на свою правую руку. Ладонь перепачкана серым. Тонкий налет пепла, только и всего.
Унтер-офицера Ханса уже нет. Лежит, уткнувшись лицом в землю. Хельмут жалобно причитает, схватившись за развороченное пулей бедро. Но в траншее еще остались фигуры в сером сукне. Истощенные, грязные, с пустыми лицами, они тащат винтовки и гранаты. Они куда-то бегут. Они безвольны, мертвы, но они – то пламя, которое надо бросить вперед.
- Вперед, - хрипит Альберт, вытирая руку о штанину, - Вперед, взвод…
…он просыпается, чувствуя на груди липкую корку пота. Сердце горит, легкие хрипят, как у умирающей лошади. Ида тихо плачет, обхватив его голову руками. Руки у нее восхитительно прохладные. Где-то в большой комнате хрипло, с отдышкой, бьют часы.
- Шестой раз… - всхлипывает Ида, глупая маленькая Ида, - Ты опять кричишь во сне. Страшно кричишь. Плачешь. Зовешь кого-то. Мне страшно, Альберт.
Альберт достает из-под мокрой простыни руку и смотрит на ладонь. В полумраке она кажется белой. Но он практически чувствует тонкий налет пепла на коже. Боже, как стучит сердце…
- Опять будешь мыть до рассвета руки? – всхлипывает Ида, - Ты себе всю кожу сдерешь… Зачем? Что с тобой?
Альберт улыбается в темноте. Он шепчет.
- Ты ведь знаешь, что мы, фойрмейстеры, нечувствительны к огню? Пламя не оставляет на наших руках ожогов. Только легкую копоть. Мне объяснял один человек… Это частички пепла, которые остаются от сожженного на наших ладонях микроскопического мусора. Отслаивающаяся кожа, пыль… Близкий контакт со сверхвысокой температурой. Печать фойрмейстера. После боя, когда мы разжимали кулаки, ладони у всех были закопченными, как будто… Как будто мы горстями брали прах сожженных нами тел.
Она не слушает его. Плачет.
- Я вспоминаю ту ночь, Ида. Мы прорвали фронт англичан, ворвались в их траншеи. Лейтенанта убило, и унтера уже не было, и остался только я с дюжиной мальчишек… Мы рвались вперед, к штабу. Я сжигал тех, кто вставал на пути, их остатки жирной копотью липли к стенам траншеи. И мы дошли. Нашли укрепления. Но это был не штаб. Мертвый лейтенант где-то ошибся. Огромная землянка, полная людей. Там пахло спиртом, гноем и карболкой. Там лежали люди, Ида. Десятки «томми», скрючившихся от боли или без сознания. Стонущих от жара и грызущих губы от рези в швах. Многие были в сознании. Они смотрели на нас с ужасом. С детским ужасом, как на чудовищ, пришедших из ночи. Не штаб. Это был полевой госпиталь, Ида.
Она пытается заткнуть ему рот, но он продолжает говорить, перехватив ее пальцы.
- И я сжег их. Поднял руку и сказал огню забирать их всех. Я был в ярости. Я потерял друзей. Карла, Ганса, Хельмута и молодого Петера. Я нес пламя не врагам Германии и кайзера. Мне уже было все равно.
Он говорит и машинально трет ладонь. Не может заставить себя прекратить.
- Огонь взял их всех. Я слышал, как лопаются от жара брезентовые койки. Как визжат превратившиеся в факела люди. У некоторых из них не было ног, но даже если бы были, никто не мог бы выйти из той огромной печи. Огонь сожрал их без остатка. Там не осталось ни одной целой кости. Только головешки и зола. Зола человеческих тел. Как будто их кремировали в одной братской могиле.
Он берет со стола полупустую бутылку вина и пьет его. Вино кажется кислым, как уксус.
- Я пришел в себя на рассвете. Снова вспомнил, кто я. Вспомнил, как меня зовут. И на ладони у меня была густая серая копоть. Как если бы я взял чей-то сожженный прах и сжал его в кулаке. Хотя это, в сущности, совершенно не так. Просто сверхвысокие температуры испепеляют пыль на руке и… Я думал, дома это пройдет. Но оно не проходит, Ида. Ничто не проходит. Я снова там. Я вижу лица раненных, текущие, как горячий воск. Слышу крики. Скрежет их лопающихся костей. В моих ладонях снова прах.
Она тихо всхлипывает. Альберт поднимается и начинает одеваться. Кальсоны, старая солдатская форма, английские сапоги с истоптанной правой подошвой.
На рукаве штопанного кителя сереет круг – три сплетенных огненных языка. Печать фойрмейстера.
- Пойду пройдусь, - говорит он тихо, - Подышу ночным воздухом.
Он выходит на улицу, но ночной ветер, метущий мусор вдоль стен, не может охладить его горящее изнутри тело. Нестерпимо жарко. Глупое сердце стучит так, что аж задыхается. Чтобы угомонить его, Альберт прикладывает к груди руку.
Ничего не проходит. Нельзя стереть воспоминания так же легко, как легкую копоть с ладони. От них нельзя убежать, какую бы форму он ни надел и как далеко от траншей ни оказался бы.
Есть только одна возможность сделать так, чтобы они покинули его. Это, в сущности, просто. Даже слишком просто, может, оттого он прежде не думал об этом.
Надо лишь хорошо сосредоточиться. Освободить гудящее пламя, пока еще невидимое. Впервые – не во славу Германии и кайзера. Впервые – для фойрмейстера Альберта.
Альберт улыбается, чувствуя под ладонью горячо бьющееся сердце.
Все оказалось очень просто. Он даже не успевает почувствовать, как все заканчивается.
- …хуже, чем мы думали, Франц, - говорит седой хауптман с погонами шутц-полиции своему собеседнику, лихо опрокидывающему пивную кружку, - Когда фронт лопнул, мы знали, сколько остервеневшей солдатни устремится домой. Дезертиры, воры, растлители… Неуправляемая, безумная масса. Новые готы! Вандалы! Но хуже всего на улицах. Убийства и грабежи вспыхнули необычайно сильно. И неудивительно! Это то же самое, что запустить в курятник целый выводок голодных хорьков!.. Каждую ночь доставляют тела, подчас убитые весьма изощренно. До чего доходит… Этой ночью, как раз в мое дежурство, приносят руку. Человеческую руку, Франц!
- Отрезана? – деловито спрашивает его приятель, вытирая усы от липкой пены.
- Если бы отрезана! Как будто огнеметом оторвало. Срез обожжен, а сама рука – целехонька! Что эти мерзавцы удумали в этот раз даже не представляю… Тела нет, только золы немного. А рука есть. Лежит…
- Может, на ней следы есть? Иной раз помогает разобраться. Кровь под ногтями, татуировки, еще что?
- Нету следов. Никаких. Разве что ладонь немного в копоти, ну так это у всякого бывает.
- Страшное время, - вздыхает тот, - Жестокое, новое, страшное. То ли еще будет.
- И верно, страшное, - вздыхает седой хауптман, потом моргает, вскидывает голову, - Эй, хозяин, ты, никак, спишь? А ну-ка еще две кружки господам полицейским!
ДОМ, КОТОРЫЙ ПОСТРОИЛ КЛАУС
Деревня встретила Клауса сухо и неприветливо. Не как соскучившаяся родная душа, ждавшая его возвращения четыре года. Скорее, как сердитая и сильно постаревшая женщина, которую он бросил на произвол судьбы. Теперь она со старческой желчностью наблюдала за тем, как ее блудный сын озирается, опершись на суковатую палку, как бестолково крутит головой, пытаясь понять, что же тут переменилось.