Я никогда больше не смогу любить его. Мое небо опорочили, предали и изуродовали. Оно, мое небо, теперь во все времена будет пахнуть порохом – миллионами тонн сожженного пороха.
Когда я отрываю «Альбатрос» от земли, мне хочется закрыть глаза.
Люфтмейстер, который боялся неба…
Дрянь какая.
06 марта 1919
Смех и грех – чувствительно отморозил пальцы на правой ноге. Раздобыл гусиного жира, только тем и спасаюсь.
09 марта 1919
Нас отправляют обратно. Пока нас не было, на фронте, говорят, крупные подвижки. У французов много свежих частей, а еще до черта лишних снарядов, которыми они засаживают наши позиции как крестьянин картошкой свой огород. Тилль не очень словоохотлив, часами сидит за картами и не общается даже с опытными пилотами. Дурной знак, это я знаю еще по семнадцатому году.
А мне плевать. Мне кажется, я даже рад этому. Отчего-то перестало болеть застрявшее где-то между ребер сердце, не дававшее мне покоя последние две недели.
22 марта 1919
[куска страницы не хватает – прим.редактора]
…ушел в иммельман, едва не потеряв хвост. Швырнул в англичанина густым облаком, которое окутало его кабину, ослепив на несколько секунд. После этого все было просто. Три или четыре коротких очереди – его биплан закашлял, окутался смоляными жгутами дыма и, покачнувшись, ушел в штопор.
Тридцать вторая победа. Так надышался дымом из пробитого двигателя, что выпадаю из кабины сразу после приземления, меня долго и мучительно рвет.
3 апреля 1919
Сегодня в три часа пополудни умер Леманн. Три пули в грудь. Фельдшер говорит, он должен был умереть мгновенно, но пехотинцы клянутся, что его биплан еще две или три минуты шел по управляемой траектории и сел, почти при этом не повредившись.
7 апреля 1919
Я – последний люфтмейстер в нашей куцей эскадрильи. Меня уважительно пропускают вперед в узких траншеях, мне уступают очередь в почтовом отделении или в столовой. Истории о моих воздушных победах обрастают множеством деталей, столь же красочных, сколь и фантастических. Кажется, я становлюсь живой легендой.
Оберст Тилль предложил мне отправиться в тыл, возглавить учебную школу для пилотов. Мой уникальный опыт не должен быть потерян. Вот, значит, как. Хотят сохранить представителя вымирающего вида. Я думал два дня, потом ответил отказом.
Оберст в последнее время меня бережет. Не отпускает на одиночные вылеты и старается не направлять в самое пекло. Это выглядит наивно и трогательно, но я с ним не спорю. Я вообще ни с кем ни спорю.
Замечаю, что стал удивительно спокоен в последнее время, но не знаю, с чем это связать. Нервы, прежде туго натянутые, как шипастые отрезки колючей проволоки между заграждениями, вдруг обмякли, расслабились. Я способен замереть на полчаса, бездумно глядя в небо. У уважительности, с которой ко мне относятся другие пилоты, ощущается примесь настороженной опасливости. «Это лейтенант Герман из двадцатой истребительной, - однажды сказал один пехотинец другому за моей спиной, не подозревая, до чего тонок слух люфтмейстеров, - Ты к нему не лезь. Говорят, двинулся умом…».
9 апреля 1919
Повинуясь наитию, сделал бумажный самолетик из газеты. Покорный моей воле, он изящно порхает из траншеи в траншею, закладывая лихие виражи и проделывая фигуры высшего пилотажа. Мне доставляет удовольствие чувствовать его невесомую покорность, чувствовать тонкое шипение воздуха, вспоротого бумажным крылом. Иногда мне вспоминается Леманн со своими глупостями на счет самолетиков. Как он говорил?.. «Кто-то же должен пускать бумажные самолетики?». Мне кажется, теперь я стал его понимать.
Подумалось даже, а может, для люфтмейстерской братии на небесах существует свой отдельный рай? Отчего бы не быть отдельному раю для пилотов, если есть, к примеру, у нас на земле отдельные части для пехоты или кавалерии, отдельные столовые и казармы?.. В конце концов, небо принадлежит именно нам.
Представилось что-то нелепое, грустное и смешное одновременно: посреди густых облаков сидят люди в потрепанных, обожженных и грязных мундирах. Лица потемневшие от пороховой гари и обветрены до того, что кажутся вырезанными из старого дерева. И все безмолвно пускают бумажные самолетики. Тысячи крошечных бумажных птиц под управлением тысяч ветров. Никто не говорит, не смеется, все сосредоточены и спокойны.
Только ветер - и негромкое шуршание бумаги.
На этой записи я прекращаю публикацию дневников, попавших в мое распоряжение, хотя, с хронологической точки зрения, она не является последней. Есть после нее и другие. О погоде, о перемещении фронта, о гнилой брюкве и новостях из тыла. Возможно, эти записи представляют своеобразный интерес, как минимум – для того, кто хотел бы найти ключ к душе автора, понять чувства и мысли безымянного люфтмейстера с западного фронта. Но, как я уже говорил в предисловии, мною двигали иные мотивы. Я хочу, чтобы читатель через эти клочки чужих мыслей увидел нечто большее, чем судьбу одного человека, почувствовал дыхание иного поколения и ощутил вкус давно отгремевшей войны, в обжигающем урагане которой автор сам был не более, чем легким бумажным самолетиком из тех, что мгновенно сгорали, оседая пеплом на газетных полосах массовых некрологов.
Несмотря на это, мне пришлось навести справки относительно судьбы автора дневников, хотя бы ради того, чтоб заручиться его разрешением на публикацию. Это заняло достаточно много времени, ведь в девятнадцатом году, на исходе обреченной войны, мало кто заботился детальными записями, а архивы военных частей нередко гибли по различным причинам.
Я пытался отыскать его сослуживцев и его эскадрилью, но не преуспел в этом – эскадрилья оказалась расформирована в том же девятнадцатом году, а сослуживцы все пропали без вести или были убиты. К тому же, автор уделяет им слишком мало внимания, чтобы можно было установить полные имена. Единственной надеждой был оберст Тилль, неоднократно упоминаемый в заметках, однако и его разыскать мне не удалось – в двадцать третьем году Герхард Тилль, оберст двадцатой истребительной эскадрильи в отставке, ставший после войны кондуктором на железной дороге, попал под автомобиль и скоропостижно скончался.
Тем не менее, мне удалось найти след автора дневников, его последнюю отметину в этой жизни, больше похожую на крохотную пометку на полях книги. Среди множества документов, потерявших за давностью лет и адресата, и отправителя, и смысл, мною был найден листок бумаги, судя по всему, рапорт командира эскадрильи, а может, просто заметка, не имеющая служебной ценности. В отличие от дневников, я могу привести эту запись полностью и без сокращений, благо, она совсем не велика:
«20 июня 1919 г., в битве при Камбре нашей эскадрильей был потерян самолет «Альбатрос Д-3», пилотируемый лейтенантом-люфтмейстером Германом Г. Имея целью прикрыть аэростат наблюдения от атак вражеской авиации, Герман Г. решительно атаковал три английских аэроплана, один из которых уничтожил, а другой вынудил отступить из боя. Будучи серьезно поврежден в бою с третьим аэропланом, «Альбатрос» попытался вернуться на полевой аэродром, но рухнул в трех километрах от него вследствие возгорания двигателя. Пехотинцы, высланные к остаткам аэроплана для помощи пилоту, рапортовали о том, что тела на месте крушения им обнаружить не удалось, лишь следы свежей крови в кабине. Судя по всему, пилот, будучи тяжело ранен, попытался выпрыгнуть с парашютом и, по всей видимости, неудачно, так как, спустя две недели после катастрофы, информация о нем в штаб части не поступала. Не найден он также и среди мертвых. Приходится полагать, что лейтенант Герман Г., выполняя свой долг перед кайзером и Отчизной, после смерти был слишком обезображен, чтобы быть узнанным на поле боя».
ДАР СМЕРТОЕДА
Грузовик трясло немилосердно. Дорога была перекопана снарядами настолько, что представляла из собой скорее россыпь воронок, оползней и рытвин, в которой только очень наметанный глаз мог разглядеть колею. Карабкаясь на земляные волы и срываясь в полные мутной глинистой жижи овраги, старенький двухтонный «Дукс» натужно и жалобно хрипел. Его стальное сердце перхало и осекалось, и Виттерштейну подумалось, что человек с таким сердцем долго не протянул бы. Нарушение сердечного ритма, а там и готово, типичнейший infarcire[1], как говорят господа медики на своем строгом и немелодичном латинском наречии.
Но грузовик был необыкновенно живуч. Потрескивая и пощелкивая всеми своими механическими членами, хрипя умирающим мотором, он все равно полз вперед, в грязно-серую муть сгущающихся сумерек.
Сталь и дерево прочнее плоти. Виттерштейн, хоть и не был специалистом по механическим организмам, отчего-то понимал, что «Дукс» этот будет тянуть свою службу до конца, а умрет внезапно и неожиданно, преодолев очередное препятствие, просто остановится и слепо уставится тупой мордой в низкое фландрийское небо. Так иногда умирают на маршах солдаты. Спотыкаются и молча падают лицом вниз, без стона, без крика. Таких беззлобно клянут в минуты затишья – лентяй, сэкономил англичанам пулю. Но втайне завидуют. Как ни крути, а по-божески будет выглядеть после смерти. Не истерзанный шрапнелью ком мяса, не сухая мумия с пергаментной кожей…
Виттерштейна отчаянно мутило от тряски. «Дукс» со скрипом изношенных осей забирался на очередной холм и ухал вниз, оглушительно дребезжа. И все внутренние органы Виттерштейна тоже дребезжали, сорванные со своих изначальных, природой определенных, мест. Он не ел уже больше суток и был совершенно уверен в том, что его gaster[2] пуст, как старая каска, однако же при каждом толчке этот самый gaster мучительно полз вверх по oesophagus’у[3], намереваясь, очевидно, выбраться наружу. Виттерштейн медленно дышал через нос, сдерживая спазмы тошноты, частые, как залпы канонады. Если им повезет и «Дукс» не развалится на части, еще до ночи ему предстоит увидеть такое, по сравнению с чем легкая тошнота позабудется совершенно. Виттерштейн знал, что ему предстоит увидеть. Его всегда ждало одно и то же. Но эта предопределенность не успокаивала, напротив, наводила на мысли тяжелые и мрачные, как затяжные фландрийские тучи. Хватит ли у него сил в этот раз? Справится ли он?
- Скоро подъедем, господин лебенсмейстер, - водитель грузовика, ефрейтор с костистым и пожелтевшим лицом ободряюще улыбнулся своему спутнику. Видимо, по-своему истолковал его подавленность, - Я эту дорогу знаю, как собственные чирьи. Каждый ухаб, каждую кочку… Вот уже и подъезжаем почти. Не извольте беспокоиться, доставлю вас сразу к лазарету.
Виттерштейн и сам это чувствовал. Дорога становилась ровнее, накатаннее, только желудочные спазмы отчего-то не делались слабее. Возможно, виновата была артиллерийская стрельба. Раньше она казалась чем-то отдаленным, как гремящая по другую сторону гор гроза. Теперь же делалась все явственнее, зримее, и Виттерштейн против воли ощущал, как оба его pulmo[4] на миг обмирают, парализованные, всякий раз, когда где-то рядом раздавался разрыв.
Звуки канонады были страшны именно своей природой, абсолютно чуждой всему человеческому, теплому, поддатливому. Они были рождены холодной сталью и, слыша приближающийся басовитый гул очередного снаряда, Виттерштейн представлял луженую pharinx[5], исторгнувшую из себя металлический кокон с начинкой из огня и смерти. Потом раздавался грохот, и в этом грохоте чудился хруст – точно кто-то раздирал пальцами гнилую холстину. Страшный, чудовищный звук. Иногда снаряды просто лопались, с такой силой, что начинал подобно колоколу гудеть собственный череп. А были и те, что долго и тонко свистели, прежде чем разорваться с утробным лязгом. Виттерштейн, хоть и провел не один год на фронте, так и не научился разбирать на слух виды снарядов и калибры. Но лицо водителя хмурилось все сильнее.
- Ох зачастили… - пробормотал он, впившись в рулевое колесо хрипящего «Дукса» и швыряя злосчастный грузовик куда-то вниз, заставляя с чавканьем выныривать и снова карабкаться по земляному откосу, - Кажется, они стащили сюда английские пушки со всего мира! Тяжелые батареи заговорили, слышите?.. Будет вам сегодня работы, господин лебенсмейстер. Ох, накажи меня Господь, будет работы…
Виттерштейн не собирался отвечать, он не любил болтать с нижними чинами и всегда в их присутствии немного терялся. Они, эти ефрейторы с желтоватыми лицами и тысячи им подобных, были костьми войны, точнее, их осколками, выстелившими землю от Вердена до Медины. Это был их мир, с ипритом вместо воздуха, мир, хоть и знакомый Виттерштейну, но все же бесконечно ему чуждый, пугающий. В этом мире он был лишь гостем.
«А ведь меня еще считают хладнокровным полевым специалистом, - подумал Виттерштейн, ощущая, как от каждого разрыва дребезжат кости и чувствуя полную свою беспомощность, - Подумать только. Они чествуют меня как несгибаемого труженика фронта, отважного солдата кайзера с санитарной сумкой. Если я наконец умру, добрая половина газет на следующий день выйдет с черной рамкой некролога на самом видном месте. И никто не знает, что мой vesica urinaria[6] ошпаривает кипятком каждый раз, когда где-то рядом падает снаряд. А этот парень с ефрейторскими нашивками только хмурится и бормочет что-то себе под нос, словно мы всего лишь попали под дождь. И единственной памятью о нем станет разве что дюжина поминальных карточек[7] на скверной бумаге…».
- Давно идет наступление? – спросил Виттерштейн вслух. Надо было определить объем работы.
Водитель поморщился.
- С полудня. С тех пор и лупит. Ох, потреплют наш полк нынче, как куница курицу… Хотел бы я знать, какому дураку вздумалось на английские пушки лезть, их же здесь по стволу на каждый наш штык… Слышите? Господи святой Боже, это ж сколько железа в землю уходит…
- Потреплют, - кивнул Виттерштейн, внутренне злясь оттого, как ловко это неказистое словечко заменяет весь спектр прочих, известных ему самому, вроде «значительные потери в живой силе», - Будь уверен, потреплют. Иначе за мной не послали бы. Скажи спасибо, что я неподалеку был. Да и то сказать, сколько времени утрачено…
- Опоздали, конечно, - ефрейтор шмыгнул носом, но взгляда от дороги не оторвал, - Это и дураку ясно. Наш фельдшер как узнал, что вы тут неподалеку обретаетесь, меня живо за шкирку взял. «Хельмут, - сказал он, - разбейся сам, разбей машину, а господина лебенсмейстера доставь во что бы то ни стало!».
- Хороший фельдшер-то? – спросил Виттерштейн зачем-то.
- Золотые руки, - подтвердил ефрейтор с гордостью, - Многих в нашем полку от райских врат развернул на полпути. Рука очень легкая. Осколки, шрапнель вытаскивает запросто. И кости вправляет свободно. Да и вообще… Был у меня приятель, Пауль. Ему полгода назад булыжник прилетел от штейнмейстеров английских. Булыжник меньше кулака, а пролетел километра три, пробил бруствер и перекрытие из досок. И в бедро Паулю… Думали, ногу придется отнимать, одна каша… А фельдшер наш поколдовал, щипцами пощелкал – и ногу-то спас. Правда, хромота осталась, но и нам не на свадьбе красоваться…
- Хороший врач, - согласился Виттерштейн.
- Хороший-то хороший, но ведь человек смертный, не чета вам, господин лебенсмейстер. Только железяками орудовать и умеет. Щипцы там, ланцеты… А по сравнению с вашими фокусами он школяр. Как вы это умеете… Пальцами пошевелили, рукой махнули, и люди с операционного стола спрыгивают, словно минуту назад сладко спали, а не лежали требухой наружу, как товар в мясной лавке.