Господа Магильеры - Соловьев Константин 5 стр.


[на полях нарисована насмешливая мордочка в офицерской фуражке – прим.редактора]

Ладно, хватит. Ничего такого не было. Потому что от соседнего столика, немного пошатываясь, отделилась фигура, в которой я с некоторым изумлением узнал своего давнего приятеля, лейтенанта Хааса. Близкой дружбы мы с ним не водили, но во время обучения в учебной эскадрильи в четырнадцатом году были довольно накоротке. Хаас всегда казался мне довольно славным парнем, несмотря на вечно кислое выражение лица и постоянно сквозящую в его словах и взглядах насмешливость, но насмешливость не юнца с эмблемой Ордена Люфтмейстеров на шевроне, а циничного уставшего старика.

- Герман! – воскликнул он, - Ты ли это?

Мы сердечно обнялись. Хаас сделался необычайно худ, я даже сострил, не сел ли он, часом, на какую-нибудь диету для поддержания фигуры в хорошем виде. Он сказал, что сел, и крайне мне ее рекомендовал. Диета, по его словам, состояла из грязи, пороха, полусгнивших сухарей и мертвой конины. Кроме того, дважды в день рекомендуется в очистительных целях промывание желудка, для чего он, лейтенант Хаас, крайне рекомендует читать обращения кайзера к солдатам Германии. Мы рассмеялись, и я пригласил его за свой столик.

Пил он много, его бокал почти никогда не оставался сухим. Мне показалось, что он занимается этим не первый час – взгляд Хааса быстро расфокусировался, стал рассеянным, тягучим. Признаться, я был удивлен, встретив его в этом заштатном городишке. Насколько мне было известно, в этих краях находилась лишь наша эскадрилья. Может, его отправили к нам? Было бы здорово – насколько я помнил, Хаас в свое время демонстрировал очень впечатляющие задатки люфтмейстера. Но нет. Как выяснилось после получасовой беседы, больше напоминавшей мягкий допрос, он направлялся в тыл, в свою новую часть. «На чем летают? – спросил я, чтоб поддержать разговор, - Все на «Альбатросах»? «На гробах», - процедил он, разглядывая кровавую гущу вина на дне. Я потребовал не фиглярствовать. «А я и не фиглярствую, - буркнул он, - Буду теперь «шептуном» в «мертвецкой».

Мне оставалось только присвистнуть. «Шептунами» в нашей среде называют люфтмейстеров, обеспечивающих связь по воздушным каналам. Люди-телеграфы. Они налаживали связь между штабами и отдельными офицерами - работа механическая, не требующая большого магильерского мастерства, считающаяся «бумажной» и среди нашего брата едва ли не постыдной. Хааса сослали в «шептуны» в виде наказания за пораженческое настроение, насмешки над германской армией и неуважение к Его Величеству. Пестрый букет, но совсем неудивительный для моего приятеля. Был бы он немного сдержаннее на язык…

Оказывается, во время совещания в штабе их эскадрильи какой-то заезжий генерал, лощеный тип с павлиньей грацией, стараясь приободрить пилотов в идиотской штабной манере, заявил, что кайзер незримо направляет руку каждого своего солдата. Хаас не нашел ничего лучше, чем брякнуть: «Что ж, теперь понятно, кто виноват в том, что я постоянно не попадаю струей в очко сортира!». Это было чересчур даже для него. На следующий день Хааса вышвырнули из эскадрильи.

«Потерпи, - посоветовал я легкомысленно, - Пару месяцев посидишь в штабе, потом вернут тебя обратно. Не так уж много у армии толковых пилотов. Кстати, в какую часть тебя отправили? Что еще за «мертвецкая»? И он рассказал. Рассказ получился совсем короткий, но к его концу меня мутило так, словно я выпил не пару бокалов вина, а бутыль дрянного траншейного самогона.

«Мертвецкими» прозвали тоттмейстерские части. Те самые отряды, куда набирали мертвых солдат. Пушечное мясо проклятого Чумного Легиона, которым пугали детей еще во времена моего прадеда. «Две с половиной сотни мертвецов в мундирах, - бормотал Хаас, не выпускавший из руки бокала, - Представляешь, старик? Чертовы мертвецы. Синюшные, разлагающиеся, с зияющими в груди дырами от пуль. Штурмовая рота. На всю роту – человек пять обычных людей. И я среди них. Как тебе такое?».

Я посочувствовал ему, как мог, но Хаасу сейчас не требовалось мое сочувствие. Только вино - и немного времени, чтоб хорошенько накачаться. Прощались мы неуклюже и с подавленным чувством. Говорили друг другу слова, которые полагается говорить при прощании, но я отчего-то ощущал, что все они пропадают втуне, обращаются призраками сразу после того, как слетают с языка. И еще мне казалось, что я больше никогда не увижу лейтенанта Хааса. Мерзкое чувство, которое я попытался загнать поглубже. Выходя из ресторанчика, я все еще видел его тощую сутулую фигуру, нависающую над столом. Он сидел и…

[фрагмент страницы оборван – прим.редактора]

05 декабря 1918

В госпитале клопов еще больше, чем в нашем блиндаже. Керосин их совершенно не берет. Соседи по палате шутят, что это специальная порода клопов, выведенная французами – они нарочно изводят наш керосин в огромных количествах. Я в ответ заявил, что ничего удивительного нет. Доподлинно известно, что каждая солдатская вша, отъевшаяся в германских окопах, на той стороне фронта награждается орденом за заслуги перед Францией. Смеялись до слез.

16 января 1919

Опять взялись лупить тяжелые гаубицы. Бьют уже третий час. Блиндаж ходит ходуном, у стола отломалась одна нога. Кажется, что какая-то высшая сущность молотит по земле многотонными кулаками – остервенело, в припадке животной ярости, дрожа от гнева к нам, забившимся в земляные щели людишкам. Каждый раз, когда я чувствую в небе снаряд, несколько сот килограмм звенящей ненависти, я думаю - мой?.. Но нет, моего пока нет. Пока.

20 января 1919

Нас отводят в тыл – на переформирование и обеспечение материальной частью. Это должно вызывать радость, но я чувствую лишь упадок сил и мертвецкую усталость. Может, я успел уже пустить корни в этой перекопанной снарядами земле, сдобренной человеческим мясом?.. И теперь эти корни мучительно рвутся. К черту. Иду собирать вещи.

21 января 1919

Видели разбитый французскими снарядами поезд. Тлеющая железная туша, за которой тянутся перекошенные и разбитые платформы. На одной из них – на удивление целый, прямо-таки целехонький «Авиатик», даже блестит от краски. Мы с Леманном тычем друг друга локтями и смеемся, сами не зная, чему.

24 января 1919

Прибыли в тыловую часть, сорок километров от линии фронта. Здешние обитатели, офицеры прифронтовых штабов, снабженцы и гоняющие молодняк ефрейторы из ландвера глядят на нас, как на дикарей с каких-нибудь Карибских островов: на открытые места стараемся не выходить, каски носим даже вне построений, а еще отличаемся волчьим аппетитом. И это германские «рыцари неба!». Рассказать бы им, сколько человек может выкосить один шрапнельный снаряд, разорвавшийся на полевом аэродроме… Но я не уверен, что стану кому-то что-то рассказывать.

Из радостного – меня здесь настигли сразу три письма из дому. Долго шли за мной, прыгая из части в часть по следам нашей избитой эскадрильи. Неудивительно, учитывая, сколько мест нам пришлось сменить за последние полгода. Читаю их с наслаждением, медленно, смакуя каждую строчку и намеренно растягивая удовольствие.

28 января 1919

Раздобыли три плитки шоколада, половину буханки вчерашнего хлеба и несколько картофелин. Способ, которым мы их добыли, бумаге не доверю, а за совесть можно не волноваться, она стерпит. Совесть у меня фронтовая, с ней ничего не стоит договориться.

Картофель запекли в снарядной гильзе, вышло недурно. Жаль, табаку нет. Болтали о всяком, кутаясь в наше тряпье и глядя на обмороженные темно-синие облака. Сложно по памяти восстановить разговор. Получалось как-то так:

Леманн: Скоро война закончится, вот увидишь. Одними мертвецами не спасутся.

Я (пожимая плечами): Закончится эта – начнется новая. Это как пауза между артналетами, может быть долгой, но рано или поздно нарушится.

Леманн: Нет уж. После этой войн уже не будет, Герман. Слишком много ужаса от нее. Еще наши внуки будут писаться в постели, вспоминая о ней.

Я: Шоковое состояние. Слышал от знакомого лебенсмейстера. После взрыва, например, сидит солдат, весь окаменевший, глаза стеклянные, даже имени своего произнести не может. Это – шоковое состояние. Кажется, что можно его ножом нарезать на кусочки, а он и не шевельнется. Но почти у всех оно рано или поздно проходит. Человеческой памяти свойственно милосердие, знаешь ли. Пройдет год или десять, а может, и все двадцать – и все начнется заново.

Леманн (хмурясь): Чтоб тебя черти взяли с такими-то мыслями! Так, может, следующая война будет для нас удачнее?

Я: Не будет.

Леманн: Да отчего же? Наделаем новых танков, самолетов, пулеметов…

Я: Проблема не в пулеметах. Проблема, дорогой мой, в нас. В нашей порочной системе и в нас самих. И в этой проклятой шишке кайзере. Пока все остается по-прежнему, ничего не изменится. Будут новые траншеи, огнеметы и гранаты. Может, уже без нас с тобой, но непременно будут.

Леманн: За политику взялся, значит? Ну и что с нами?

Я: Мы слишком долго были цепными псами империи, Карл. Почитай уже, лет триста. Магильеры на страже трона… Эта система себя безнадежно изжила, как устаревший аэроплан. Как ты не поймешь, мы, магильеры, стена между престолом и народом. Стена очень прочная и непроницаемая. Эта стена много лет поддерживала кровлю империи, но она же мешала и притоку воздуха. Слишком герметична. Иногда лишние стены приходится разрушать, чтоб сделать ремонт в доме.

Леманн: Разрушать стены… Что-то такое болтают большевики в России и наши собственные социалисты. Ты никак тоже стал социалистом, Герман?

Я: Я стал циничным лжецом, убийцей и вором. Но, Бога ради, неужели я так низко пал, чтоб считаться социалистом?

Леманн: Так ты против всех магильерских Орденов?

Я (кратко, жуя обжигающую картофелину) Ага.

Леманн: Впервые вижу магильера-революционера, подумать только…

Я: Не революционера. Уставшего прагматика. Ордена – это паразиты. Они разъелись и мешают свободной циркуляции крови в обществе. Закрытая магильерская каста, синие мундиры, кость империи… Императоры слишком долго опирались на эту кость, совершенно ее деформировав постоянным напряжением. Когда-то Ордена, может, и были опорой и защитой государства, но не теперь. Сейчас они лишь смертоносный балласт, с которым мы гуляем по краю бездонной пропасти. Средневековый анахронизм, болезненный и жалкий. Нам придется уничтожить его, смешать эту самозваную аристократию с толпой, плюнуть ей в лицо и заставить ее сделаться людьми.

Леманн: Значит, нужна свежая сила? Новая кровь?..

Я: Да! Да, черт возьми! Горячая, сильная, новая кровь. Мы пролили до черта крови от Берлина до Парижа, но это была не та кровь. Нам нужен человек, который без сожаления выметет из разрушенного дома имперские осколки и старые пережитки. Кто-то новый, дерзкий, решительный. Тот, кто напомнит германскому народу, что власть не рождается в синих мундирах, власть – в сердцах и душах. Надо заставить эти сердца и души взять ее на себя. Забыть про грозных магильеров, которые на своих плечах несут груз империи. Сказать им – «Сами тащите свою страну, трусы!». И пусть тащат.

Леманн: Лишить народ магильерской защиты и покровительства – то же самое, что снять с воина доспех.

Я: Если снять с воина доспех, быть может, он уже не будет воином… А если внутри будет, поверь, со временем этот доспех нарастет на нем сам собой.

Леманн (брезгливо): Философия сапожника.

Не стану дальше записывать. Насколько дерзко и вдохновенно это звучало там, под низким зимним небом, настолько неуклюже и по-детски выглядит на бумаге. Патетика и самоуверенность. Революционер воздушных масс…

[Приписка - прыгающим торопливым почерком – прим.редактора]

Интересно, что будет, если эту тетрадь прочитает военный суд? После этого, пожалуй, я еще позавидую Хаасу. Отправят до конца дней в офицерский нужник – вентилировать воздух.

Да и плевать. Тошно от всего этого невыносимо.

29 января 1919

Пришли новые машины, пять бипланов. Три «Альбатроса» второй модели, один – третьей, один – «Фоккер Д-7». Расположились на учебном полевом аэродроме и осваиваемся.

Кормят сносно, даже табак появился. Сытость потрясающе действует на мироощущение – мысли пропадают вовсе. Кажется, я знаю, как решить все социальные разногласия в стране разом. Надо лишь засыпать людей едой и накормить до отвалу. Всякая высшая мыслительная деятельность пропадет подчистую, начнется эпоха безмятежных философов и благодушных романтиков.

Оберст Тилль решительно поддержал эту мысль и выразил надежду занять пост «фельдмаршала по жратве», каковой обязательно будет учрежден в рамках моей идеи. Осталось лишь решить, где взять провиант в необходимом количестве… Но этот вопрос решили оставить на потом. Ожидая оформления документов на самолеты в хорошо натопленном штабном блиндаже, распределили между пилотами будущие министерские портфели. Мне выпало быть министром супов и похлебок, ну а Леманн отхватил теплое место министра тушеных колбас. Я всегда был уверен, что его ждет блестящее будущее.

Смеемся неестественно громко, словно пытаясь компенсировать неестественную тишину, царящую здесь, вдали от линии фронта.

30 января 1919

Техника оказалась с гнильцой. Самолеты не единожды чиненные, то там, то здесь находим залатанные пулевые пробоины. Даже двигатель часто покрыт металлическими оспинами. «Да это же покойники! – возмущается кто-то из пилотов, разглядывая фюзеляж, - Их уже один раз расстреляли!». «Ничего, - невозмутимо отвечает оберст Тилль. В прошлом месяце ему выбило глаз осколком мины, теперь его лицо разделено напополам траурной полосой повязки, - Если Германию защищают нынче мертвые люди, отчего ее не защищать мертвым самолетам?..»

Посмеялись, потом стало не до смеха. «Альбатросы» оснащены изношенными пулеметами, к тому же, не отрегулированными должным образом. У «Фоккера» капризничает радиатор – надо разбирать.

30 января 1919 (продолжение)

Пора признаться своему дневнику в том, в чем я не могу признаться себе самому.

Я стал бояться неба.

Да, вот так. Я, бесстрашный люфтмейстер, ас-истребитель, гроза Западного фронта, стал бояться неба до дрожи в коленках. Когда-то я рвался вверх подобного молодой птице, сильной и дерзкой. Небо укачивало меня в своей гигантской колыбели, наполняло меня дыханием тысячи ветров. Оно грело меня светом солнца и щекотало звездными пылинками. Для меня, люфтмейстера, небо было вторым домом. Я скользил по нему, не слыша рокота мотора, не чувствуя огромных лопастей крыльев за спиной. Я был исконным жителем неба, его неотделимой частью.

Я любил его.

А теперь я боюсь неба. Оно кажется мне распахнутой раной. Я слишком хорошо помню, как зудит наполненный смертоносным железом воздух над головой. Ветер напоминает мне про баллоны с ядовитым газом. А с высоты я вижу зигзаги траншей, похожие на скверно зажившие потемневшие шрамы.

Назад Дальше