на счёт два – детство даётся нам только дважды, и прожить его нужно так, чтобы оно было засчитано, когда придёт пора отчитываться о содеянном:
– Моя фамилия Гуглюков, – сообщаю я миру.
Не все встречают моё откровение с пониманием, но есть и такие, что раскрывают свои плодоножки навстречу плодожорке моих объятий.
– Ну а моя, блин, дядя Хрюков, – отвечают мне наиболее близкие по духу, и моя червячок-душонка залезает в их душонки – плоды разной степени свежести, – и начинается соитие, и кончается проза.
И однажды я встречаю в метро своего духовного близнеца, свою недоснятую копию, так долго ускользавшую от меня тень. Опоздав на поезд, он не смиряется с поражением, не никнет гордой головою – нет, он бросает последние проклятия этому миру чистогана и чистоплюйства:
– Ах вы, сволочи, смотрите же, гады, как умирают те, которые умирают, когда на них смотрят! – и, прыгнув на рельсы, взмывает в вечность призывом гордым к свободе, к свету.
И долго после этого разгоняют свои мурашки озадаченные обывателишки и приглаживают сальными пятернями свои вздыбившиеся волосёнки, на которые, победно кружась, опускается прах героя.
Ах, это второе и последнее детство и это втородетское презрение к той части собственной жизни, что походила скорее на ишака в осенней пустыне, чем на мустанга в весенней степи!
на счёт раз – смерть придурка, бесконечно прекрасная, как весть о расправе над поэтом-насмешником, и вновь смерть придурка, бесконечно ужасная, как весть о рождении вражьего сына, и вновь смерть придурка, ах, уже не прекрасная, ох, уже не ужасная – вообще никакая. Никакая не смерть, а так, издыхание.
У Аркаши была Ганга, у Ганги был Аркаша, и было им хорошо.
Аркаша, обладавший безупречным универсальным вкусом, выбрал себе Гангу, как наисовершеннейший образец наисовременнейшей российской женщины.
– Ну, Арканя, заарканил! – присвистывали люди, которым подфартило увидеть Гангу вблизи.
А Гангу с детства окружал культ Аркашиного слова. Отец, старавшийся походить на Глюкова суровостью и парадоксальностью суждений, и мать, пытавшаяся не отставать от Аркаши (насколько это было, конечно, возможно) в человеколюбии и душевной щедрости, – когда-то сблизившиеся на почве глюковедения, а ныне титулованные глюковеды – естественно, и дочь свою видели продолжательницей семейного дела. И Ганга всерьёз готовилась к профессии глюковеда – самой нужной, полезной и уважаемой профессии на свете, но хотелось ей всё-таки большего: роль учёного, пусть даже академика, изучающего деяния и творения Глюкова, но не его душу и не его тело, никогда не смогла бы исчерпать всей красоты её натуры.
И когда объявили конкурс на право попадания в число Аркашиных невест, Ганга поняла: «Вот оно!» И оно пришло! Оно пришло большое как глоток, глоток рассола после литра выпитой, как говаривал временами сам Аркаша.
«Я нужна ему, – чувствовала Ганга, готовая и к горю, и к радости, но только вместе с Аркашей. – Да, именно я нужна ему, пусть я буду сотой женой, тысячной невестой, миллионной соискательницей!»
Сопровождаемый массированной рекламной кампанией, превозносящей Аркашины достоинства и достижения, вселенский масштаб его дарования, конкурс выплеснул на телеэкраны и журнальные страницы лучшие образчики рекламного жанра. Вот Аркаша с бородой и бакенбардами одной рукой дописывает «Войну и мир», а другой – «Капитал». Вот перехватывает огонь у Прометея, а другой рукой, опять же, ловит за хвост Сатану. Вот замачивает в подсортирной ёмкости Герострата в прижимку с Усамой бен Ладеном. Вот, наконец, даёт сеанс одновременной любви Казанове и Мессалине36.
Элементом этой же рекламной кампании явились теледебаты между Аркашей и самым богатым человеком в мире.
«Встреча самого любимого человека на Земле с не самым любимым на Земле человеком» – так преподнесла эту встречу пресса.
– Я представляю силы добра, – начал беседу Аркаша. – Какие силы представляете вы?
– А я представляю силы прогресса, – гордо отвечал самый богатый человек в мире.
– Ну и представляйте на здоровье, – парировал Аркаша. – А я не любил вас, не люблю и не буду любить.
И Аркаша прервал встречу, давая понять, что не собирается говорить с таким нелюбимым человеком, когда есть столько любимых – порядка шести миллиардов.
Мне стало охренительно радостно за шикарно проведённые годы. Я вскричал:
– Блаженна дева, сочиняющая такую музыку, блаженна и извлекающая подобные звуки из кусков деревяшки и проволок!
– Слушай же дальше мой грустный рассказ, – продолжила, как ни в чём не бывало, Пристипома. – Отец мой, Пристипом Пристипомович, отставной младший подпрапорщик лейб-гвардии Долгано-Чукотского кирасирского полка был маркизом не самых честных правил. Когда он в шутку занемог, будущая мать моя, тогда девица коммунистического поведения Пристипомья Пристипомьевна Пристипомьева-Заде заставила его уважить себя. Отец уважил её раз, другой, третий, так и втянулся: ему, похоже, понравилось. Тогда-то, согласно городской семейной легенде, была зачата я, а через месяц – сестра, которая мне этого так и не простила. Но отец уже не мог остановиться на достигнутом, он принялся уваживать всех, кто попадался ему на пути, пугая несогласных кирасою, умыкнутой им аккурат накануне дембеля. Зная его натуру, которая передалась мне по наследству, убеждена, что он уважил бы всё человечество, и тебя бы уважил, и самого Самогрызбаши бы уважил, если б успел. Однако, он не успел, ибо умер, но умер героем, захлебнувшись слюной от избытка чувств во время вручения ему грамоты «За уважение к ближним» после слов про самого дорогого человека на земле, лично това…
Тут и Пристипома залилась – но не слюной, а слезами.
«Однако, фиговая же ты демократка», – думал я, сочувственно кивая головою.
Конкурс проходил в два этапа. На первом претенденткам предоставлялось три месяца для написания сочинения на тему: «Как глубоко и сильно я люблю Аркашу» с приложением фотографий «максимально полно передающих богатство внутреннего мира и своеобразие внешних данных претендентки».
Ганга не ошиблась в своих прогнозах: за три месяца Аркаша получил более миллиона посланий. Ему предстояла трудная, но увлекательная работа. Соискательниц из стран развитого мира он отбраковывал как потенциальных феминисток, соискательниц из большинства развивающихся стран – ввиду несходства менталитетов. Таким образом было отсеяно более половины претенденток. Дальше Аркаша работал с фотографиями. Обладательницы строгих костюмов отвергались Аркашей по причине неуместной в данном случае строгости нравов, соискательницы без костюмов вообще – по причине не более уместного легкомыслия. Эротизм в одежде, интеллект в глазах, таинственность в улыбке, наоборот, приветствовались.
С каждой из отобранных претенденток Аркаша уединялся на три-пять минут в своём рабочем кабинете, производившем на непосвящённых шоковое впечатление: это было место, где Аркаша творил! Для каждой у Аркаши находилось ласковое слово и пара советов. Однако, Аркаша всегда любил диалог и потому требовал встречных вопросов, когда же вопросы оказывались откровенно дурацкими, типа: «Когда мы сможем, наконец, заняться любовью, милый?», сильно раздражался и даже сердился – но, главным образом, на себя – за то, что не сумел распознать некондицию стадией раньше.
– Вас миллионы, – говорил Аркаша неудачницам на прощание, – а я один. Какой смысл мне брать сейчас заведомо бракованное изделие, которое откажет через энное количество лет или даже месяцев, когда, продолжив поиск, я смогу найти спутницу заведомо более совершенную?
И вот этот увлекательный процесс был остановлен по одному мановению изящной и невинной Гангиной ручки.
Увидев Гангу, Аркаша смутился. Ещё больше он смутился, оставшись с ней вдвоём в кабинете: ему стало неловко за своё разгильдяйство, хотя некие элементы творческого беспорядка, безусловно, имели право на жизнь в кабинете гения. Аркаша попытался заслонить их своим могучим телом. Попытка не удалась, но Ганга всё равно смотрела на Аркашу сияющими глазами.
– Какой-то я вдруг стал с вами мягкий, добрый, хороший, – тихим голосом произнёс Аркаша, – как будто меня кастрировали.
Ганга ничего не отвечала на Аркашино признание, но продолжала смотреть на него сияющими глазами. Аркаша тяжело вздохнул и вышел к народу.
– Конкурс окончен, – объявил он, глядя в народ сияющими глазами Ганги.
Пристипома продолжила, отрыдавшись.
– Так оказалась я в услужении у пожилой супружеской пары. Они рекомендовали мне ялик как средство, позволяющее заработать на жизнь. Я поблагодарила их, но для себя уже решила, что физический труд, этот спутник вечной нужды – не для меня.
– Где же теперь твоя сестра? – спросил я, уловив намёк Пристипомы.
– Она во мне – и не во мне, – отвечала Пристипома загадкой, – она в тебе – и не в тебе.
– А не превосходила ли она тебя красотою? – осведомился я, чувствуя, как возбуждение нарастает во мне с каждым выдыхаемым звуком.
– Да, она на голову превосходила меня и красотою, и ростом, и дородностью. Но внутренне – внутренне я была красивше! Мой мозг был более студенистым и извилистым, моё сердце – менее шершавым и потным, мои почки набухали быстрее, чем у сестры, а мужчины всегда это ценят.
Появление Ганги окрасило в новые, красно-оранжево-жёлто-зелёно-сине-фиолетовые цвета взаимную любовь Аркаши и народа.
– Аркаша, сколько ног у кошки? – любовно спрашивал народ.
– Четыре, знайте же, – с любовью к истине и народу отвечал Аркаша.
– Так спой нам про неё, Аркаша! – требовал народ.
– А споём вместе! – задорно отвечал Аркаша.
С Гангой или без Ганги – Аркаша не мыслил себя вне народа. Аркаша жил для народа. Он также жил народом, в народе и посреди народа, в самой его сердцевине.
Народ, как мог, любил своего Аркашу. Аркаша же любил свой народ, в оптимальной пропорции сочетая интернациональное с патриотичным.
– Если есть Индокитай, – учил Аркаша, – то должна быть и Индокорея. Ищите.
– Но где искать? – растерянно спрашивал народ.
– Ищите, ищите, – повторял Аркаша. – Хорошо ищите, между Индокитаем и Индояпонией. Кто первым найдёт – тому приз.
– Какой приз? Какой приз? – возбуждённо спрашивал народ.
– Путёвка в эту самую Индокорею на десять дней с моим собственноручным автографом!
Вдохновляемый Гангой, Аркаша продолжал и свои феноменальные исследования в области человечествоведения.
– Если древняя столица Японии именовалась Киото, а новая – Токио, то как должна называться новая столица новой России, если старая называлась Москва? – спрашивал у народа Аркаша.
И народ дружно отвечал: «Квамос! Мы хотим жить в Квамосе, жить в новом Квамосе с нашим Аркашей!»
Не в силах противостоять охватившей меня воистину животной страсти к той, которую не мог заполучить, я почёл за благо заснуть. Мне снились дивные, но страшные сны: мы безостановочно совокуплялись с сестрой Пристипомы, Пристипоной, в глубоком жерле вулкана. Исторгнутая из недр его лава не смогла раскалить нашу любовь сильнее, чем она была раскалена уже в доплейстоценовую эру зарождения между нами всего живого. С потоком лавы низвергаемые в океан, мы неслись по склону вулкана, словно два слипшихся скарабеевых шара, попеременно оказываясь сверху и оглашая окрестности звонким восторженным карканьем. Ни холод океанских вод, ни мрак его пучины не смогли охладить или замутить нашу страсть. Мы любили друг друга, как дельфины, скользя по волнам, пока Пристипона не довела меня до полного истощения. Обессиленный, я камнем пошёл ко дну. Тёмный силуэт Пристипоны, махнув мне на прощанье хвостом, бурунно развернулся и заскользил к мелководью с целью икрометания. Мысль о том, что в каждой из икринок будет спрятано по маленькому Глюкову, утешала меня в моём скорбном погружении.
Жители Квамоса, столь ласковые с Аркашей, были вообще-то не менее агрессивны, чем мультисезонная снежно-соле-грязевая каша на квамосских улицах.
И так же по привычке агрессивно демонстрировалась простыми квамосцами возлюбленность ими Великого хана Квамосского – квамосского властителя.
Город заполняли плакаты: «Великий хан – выбор квамосцев!», «Квамос выбирает Великого хана – Великий хан выбирает Квамос!», «Великого хана – в Великие ханы!».
«И впрямь, кто мог бы быть лучшим Великим ханом, нежели сам Великий хан?» – задавался вопросом Аркаша.
Но не все в Квамосе были проникнуты подобным умилением: порою попадались на улицах образчики совсем иного жанра, переиначивающие душеизъявления настоящих, подлинных квамосцев, в непристойности типа: «Великого хама – в Великие хамы» и «Хан хамов» – это были творения рук или даже не рук, а щупалец и клешней всякого рода пресловутых засланных казачков и, что самое обидное, – некоторых квамосцев-отщепенцев, выродков из числа тех, очевидно, что бывали неласковы и с Аркашей.
И обнаглели они до того, что попытались даже как-то раз вообще свергнуть Великого хана. Весело рассмеялся тогда им навстречу Великий хан, кривым ятаганом сверкнули его раскосые очи.
– Не вы меня выбирали, – бросил он казачкам сермяжную правду, – не вам меня и свергать!
И на этом горе-переворот закончился. Воспрянувшие духом квамосцы в тот день трогательно демонстрировали своё единение с Великим ханом. Они братались в едином порыве, и в приливе чувств коммунист-квамосец рыдал на груди квамосца из числа демократов, а квамосец-либерал ласкал колено квамосца-патриота.
А Аркаша считал так: «Хочешь ханить – хань, не хочешь – не хань» – и был, как всегда, прав.
Эту свою глубокую мысль Аркаша решил лично донести до Великого хана.
Великий хан Квамосский, кстати, одним из первых поздравивший Аркашу с женитьбой, ожидал его в своём Центральном шатре. Был хан дороден, узкоглаз и остронос. Тюбетейка на его голове, расписанная лучшими квамосскими мастерами, служила отличительным признаком высшей власти. В одной руке Великий хан привычно держал отбойный молоток, в другой – баллон ацетилена37. Как и тюбетейка, эти священные предметы передавались от Великих ханов преемникам с целью соблюдения ритуала престолонаследия.
Вокруг Великого хана толпились князья и бояре, такие же тучные, как Великий хан, и в такого же фасона тюбетейках, но расписанных попроще, мастерами чуть менее известными. Был тут князь Резиновый: сколько ни пытались оттеснить его от Великого хана другие князья – а князь всё пребывал в почёте и достатке и в милости Великого хана. Был тут и дофин Паулин, князь Юго-Западный – по-хорошему энергичен был дофин и взгляды имел прогрессивные, за что и ценил его Великий хан. Был тут и юный князь Уго Босс, статностью, приветливостью и приятными манерами затмевавший едва ли не самого Великого хана. Но ближе всех к нему всё же стоял князь Коршун – молод, горяч был князь Коршун, и охотник прекрасный – служил он главным сокольничим у Великого хана. Вот как собирался Великий хан на охоту – а был он Великий гуманист, религии придерживался джайнистской и запрещал убивать всякую тварь животную на потеху – и летел тогда князь Коршун, и пикировал камнем, и приносил хозяину добычу самую что ни на есть вегетарианскую: то травинку, то былинку, а то и целый желудо́к на веточке. По другую руку Великого хана стоял князь Тифлисский, которого придворные живописцы изображали шестируким, как Шиву38: одной рукой князь ваял, другой – лепил, третьей – живописал, четвёртой – строил, пятой – чертил, шестой – поддерживал Великого хана во всех его начинаниях.