<p>
Опомнившись, Луиза продолжает глазеть, потому что не может перестать, и чем пристальнее вглядывается, тем более несуразным находит сочетание этого странного субъекта с фоном из привычных обстоятельств, отчего в душе ее рождается то же мучительное чувство, из-за которого она с детства ненавидит саму идею зоопарков и даже часть своих финансов определяет иногда на благотворительную борьбу с их заведенным укладом — оттого что дикие животные в окружении металлических решеток и прочих ограничений выглядят вырванными из контекста даже тогда, когда не кружатся по клеткам в олигофреническом трансе, как те звери, которые вылавливались временами из лесу с одобрения ее папаши и продавались потом живьем невесть куда, возможно, на пушнину. Лисы, барсуки, еноты, куницы, волки, выдры, рыси и хорьки — все кружились в своих тесных деревянных ящиках с тупым отчаянием заводных; ягуары, леопарды, пантеры, тигры, медведи, гиены, койоты, шакалы в зоопарках смотрят в толпу с бесстрастной ненавистью, которой она заражается сразу же, едва их завидя, и не перестает при этом недоумевать на предмет назначения всего происходящего.</p>
<p>
— Это еще что такое, — с возмущением произносит Луиза, как какой-нибудь комиссар, куда громче и ниже, чем разговаривала с отцом, потому что отец уже совершенно затмился неожиданной находкой и расплылся в тумане небытия позади нее; стоит она посередине расстояния, разделяющего две скамейки, и обращается притом к незнакомцу, который этим вопросом оказывается заметно сбит с толку и исподволь косится в ее сторону в явной попытке понять, не пациентка ли часом она сама.</p>
<p>
— Ферштей нихт, — наконец отрезает он после паузы, сочтя самым верным вариантом наиболее безопасный, хотя для Луизы совершенно очевидно, что пациент представляет население не менее коренное, чем она сама, это ясно читается в его резких скулах и мощной челюсти, нос вздернут так же характерно, как у всех этих знатных ребятишек на королевских балах. Не менее очевидно для нее и то, что пациентом этот человек заделался очень недавно и не успел еще как следует окуклиться нейролептиками, слишком уж жив, да и реагирует чересчур быстро.</p>
<p>
— Хочешь яблоко? — машинально спрашивает Луиза, в то же время обозревая перспективу упустить сияющий феномен, так и не наладив контакта, пока это еще возможно, а через месяц-два вернуться и обнаружить, что он уже угас. Данная вероятность по контрасту с только что накатившим волнением повергает ее в панику, хотя бы даже потому, что волнение как таковое случается с Луизой крайне редко, так как нужные для него запчасти совершенно стерлись за двадцать пять лет отцова ига — слишком часто применялись, вот и стерлись. В волнении она стремительно шагает к скамейке и опускается рядом с ним, не в силах думать о том, как странно это может выглядеть со стороны, а пациент от такого соседства плавно отъезжает к противоположному краю скамейки, рассеянно поднимая к небу свой вздернутый нос, и повторяет с холодным раздражением:</p>
<p>
— Ферштей нихт.</p>
<p>
— Да ну, брось, — недоверчиво говорит Луиза. Упрямо глядя вверх, он поднимает руку в безуспешной попытке заткнуть за ухо спутанную прядь, при этом полупустой рукав серого ватника смещается, обнажая голое предплечье, и Луиза, привыкшая следить за руками не только потому, что в детстве часто бывала ими бита, моментально замечает широкий багровый след на его запястье, по краям рассаженный до крови и покрытый корочками. Не менее быстро она опознает отметину, вспоминая, как находила похожие на руках отца вскоре после того, как сплавила его в царство зомби, когда он бесновался у себя в делирии и оказывался в итоге под вязками, так они это называют — четыре браслета из жесткой кожи, которые крепятся к коечной раме ремнями или цепочкой и надеваются больному на запястья и щиколотки в качестве меры пресечения чего угодно, потому что ремни или цепи очень короткие и к койке крепятся так, чтобы ни руки согнуть, ни ноги, однако же на отце до ссадин обычно не доходило, так как от лошадиных доз успокоительных он быстро смирел и благоразумно лежал в ожидании конца экзекуции, не дергаясь, дабы не подавать паршивой черни и каторжникам, составляющим персонал лечебницы, лишнего повода для пресечения. Помимо этого, руки у пациента дивные, изысканные руки от музыкантов, художников и неврастеников, красноречивые и страстные, и оттого только хуже, так что Луиза совсем отчаивается и без особой надежды начинает. — Послушай...</p>
<p>
— Вы бы поосторожнее, — слышит она вдруг со стороны над самым ухом, и переведя в направлении голоса взгляд, обнаруживает там стоящего перед скамейкой Адлера, который умудрился совсем незаметно приблизиться для того, чтобы раздражать ее своим тривиальным вмешательством в зыбкую метафизику сказочной власти, источник которой под боком; с неприязнью уставляется в подстриженные рыжие усики над губой, в бликующие на солнце очки, предвкушая приторную галантность, которой господин Адлер не слишком успешно скрывает свою старомодную враждебность, питаемую ко всему ее сословию в целом, очевидную и вполне взаимную. Адлера она помнит еще и потому, что не любит — за робость, которую наводит на него ее громкий титул, и за попытки показаться умнее, чем он есть, призванные эту робость маскировать, за привычку фыркать через каждые два слова себе под нос и показной педантизм в отношении заведенных порядков, чья демонстративность указывает на то, что за кадром Адлер скорее блюдет порядки личного изобретения; к слову о порядках, неясно, зачем он здесь сегодня торчит, будучи старшим медбратом при каком-то там отделении, и куда же подевался обычный положенный для сопровождения санитар.</p>
<p>
— А что это, вас уже в вертухаи разжаловали? — немедленно любопытствует Луиза просто из раздражения, натягивая на череп в качестве улыбки легкий оскал, так что Адлеру остается только фыркнуть в ответ единственным доступным для этого звуком и пропустить вопрос мимо ушей, так как госпожа шутить изволят своим мерзким господским юмором. Вместо ответа он обращает взор на подопечного, которому заслонил изучаемое небо и автоматически подвергся тому же пристальному созерцанию вместо него, и поясняет:</p>
<p>
— Пусть все эти финтифлюшки не вводят вас в заблуждение. Вся эта поэзия, весь этот жеманный вид — это все только для имиджа, а на самом деле Фрицхен у нас боец, с ним нужно ухо востро. Сам-то он всегда начеку, так что я бы вам настойчиво порекомендовал держать дистанцию. Особенно в свете недавних событий, знаете ли.</p>
<p>
— Кто-кто? — игнорируя рекомендацию, насмешливо переспрашивает Луиза, чем вызывает на лице Адлера мимолетную тень недовольства, которому в ее присутствии не суждено выразиться никогда. — Как вы сказали?</p>
<p>
— А вы что же, еще не имели чести?.. — с удивлением, но как бы напускным, интересуется он, и без паузы продолжает. — Да-да, у нас тут наметилась новая отрасль психиатрии. Мы тут теперь, знаете ли, занимаемся исцелением всяких маленьких фрицев от фашизма. Всяких юных господинчиков, чей бунтарский дух увлек их не в ту степь. Фрицхен, понимаете, Фрицхен. Я бы, конечно, сказал, как правильно, то есть конфиденциально выражаясь, господин Блэк, однако же господин Блэк своей благородной имя-фамилией упорно манкирует и за собой не признает с момента поступления — не знаю уж, в силу душевной хвори или просто из упрямства.</p>
<p>
— Так, — только и может вымолвить в ответ Луиза и снова умолкает, отчаянно силясь при этом не рассмеяться — не то чтобы ей было хоть сколько-нибудь смешно, просто все в совокупности представляется очень абсурдным, тем более, что человек, обозначенный как Фрицхен, в ходе этих речей чуть-чуть склоняет голову к плечу, не отрывая от Адлера взгляда не слишком доброжелательного, а Адлер безуспешно ждет, что она что-нибудь добавит, и в конце концов продолжает сам:</p>
<p>
— Да с ним-то и говорить бесполезно, на самом деле, не то чтобы он был особенно разговорчив. Так, в основном сидит и бубнит себе под нос по-фашистски, изредка еще эсэсовские песенки распевает, марши там всякие или гимны. Как лекарство свое выплюнет — так и заводит, верно ведь, Фрицхен?</p>
<p>
— Гм, — отзывается Луиза, прищурив глаза, так как от сдавленного дурного хохота сводит лицо, от него же ее слегка трясет, хотя с выражением удается справиться почти полностью. Желая успокоиться, она отворачивается от Адлера и бросает отрезвляющий взгляд на папашу, который так и сидит, позабытый, на соседней скамейке, и всем своим видом напоминает какой-нибудь обесточенный прибор. — От фашизма, значит, — уточняет она, немного переведя дух. — Что-то он скорее на жертву Аушвица у вас потянет, чем на фашиста, это никого из старшего состава не смущает?</p>
<p>
— Так вы ему это объясните, — невозмутимо отвечает Адлер. — Никто же тут никого намеренно голодом не морит, сами понимаете. Просто еда у нас, видимо, неправоверная, или еще какая-нибудь не такая, вот он и ест еле-еле. Мы ему сто раз повторяли, что добром это не кончится, а он в ответ смотрит только вот так упрямо, как баран, и обзывает нас всякими швайнами да швулями. Может, и похуже обзывает, конечно, да только кто же его, черта, разберет. Так, а папаша ваш...</p>
<p>
— Так мне швайнов и швулей сторониться надо, или чего? Вы призывали к осторожности, но риск-то в чем? — прерывает Луиза, не позволяя ему съехать в обычную светскую болтовню, и Адлер в ответ едва заметно двигает челюстью, поправляя оправу, смотрит на нее, и за очками его проскальзывает все многообразие мер пресечения, которые он с радостью применил бы к самой Луизе, попадись она ему только, вырожденка проклятая, но тон его любезности не теряет:</p>
<p>
— Да в том, что он вот, вроде бы, сидит, бубнит и никого не трогает. А не далее, чем на прошлой неделе, вдруг взял, да и ткнул господину Бриггсу спицей в глаз. Раз — и глаза нет, понимаете, и новый глаз у господина Бриггса уже не вырастет, а все по банальной неосторожности ввиду потери бдительности. Помните, может, господина Бриггса? Санитар, крепкий такой парень, надежный.</p>
<p>
— Как же, как же, — кивает Луиза; санитара Бриггса она и впрямь помнит, к своему удивлению, прежде всего потому, что парень в самом деле был крепкий — жуткий мужчина, отлично врезавшийся в память тем, сколь кстати пришлось применимо к нему излюбленное папашей оскорбление ”каторжник”. Самый что ни на есть каторжник, из тех, кого поздней ночью на окраине лучше не встречать, и сюда этот каторжник умудрился затесаться лишь благодаря типичной для подобных частных учреждений смуте, которая царит в кадрах, и среди младшего медперсонала он такой отнюдь не один. — Помню-помню. А что же вы больным спицы раздаете? Так ведь и до самой что ни на есть халатности рукой подать, чего уж там неосторожность. Обезьяне спицу дайте — она и то кому-нибудь рано или поздно глаз выберет, а у вас ведь тут специальная контора, подготовленный персонал, вроде бы, все такое. Или, может быть, я ошибаюсь?..</p>
<p>
— Ну, что вы, — оскорбленно отвечает Адлер, для верности сильно нахмурясь, и с укором смотрит на нее сверху вниз, видимо, чтобы отвлечь от потенциальных размышлений о том, куда деваются ее исправно вносимые на содержание папаши финансы. — Мы до сих пор гадаем, где он умудрился этой спицей разжиться. Разве что по недосмотру кого-нибудь из сиделок, кто вяжет, иначе где же еще. Причем вы представьте, это сколько же нужно было с ней таскаться, пока момент не подвернулся. Однако же...</p>
<p>
— Однако же я наблюдаю пациента на прогулке во вполне автономном режиме, — продолжает она за него как ни в чем не бывало. — Если бы кто-нибудь из врачей решил, что ваш фашист представляет опасность для себя или других, то черта с два он тут прохлаждался бы на лавочке в уютном удалении от вас, даже вовсе почти без надзору. Какая-то нескладная получается история, вы не думаете?</p>
<p>
— Да это потому, что он на больничке до конца недели висеть должен, — объясняет Адлер, и спохватывается в ответ на ее недоуменный взгляд. — Э-э... в соматическом корпусе, то бишь. В неврологии. Там у них режим нестеснения как штык, в качестве профилактической меры. Не без седативных, конечно... А поскольку на деле он, как видите, вполне здравствует, они нас привлекают к выгулу, — мол, полезно, и ничего, что одно вразрез с другим. Вот и гуляем, что тут попишешь. Врачебные рекомендации!</p>
<p>
— Так-так, — произносит Луиза. — Понятно, — и ненадолго умолкает, задумчиво покусывая губу, понимая, что Адлер сам по себе не отвяжется, а так и будет бдительно здесь торчать, всем своим видом стараясь изобразить подготовленный персонал, как будто одиннадцать лет исправных визитов еще не обеспечили ей ясности в понимании принципов работы уважаемого заведения, как будто осталась какая-то необходимость всякий раз разводить перед ней этот цирк. Однако она не забывает о том, что Адлер, как и сестра Беннетт, в конце концов, просто выполняет свою работу, то есть светскую ее часть, и нуждается поэтому в светском оправдании, чтобы перестать ее выполнять, так что она вздыхает, чуть-чуть сморщив свой медвежий нос, и говорит. — Знаете, господин Адлер, у меня к вам тут назрело предложение. Давайте установим экспериментально, представляет опасность этот юный фашист, или не представляет. Если вдруг он каким-то чудом извлечет из воздуха новую спицу и выберет мне глаз — клянусь, я никому не скажу, что это по вашей милости. Окулисту скажу, что у себя дома поскользнулась и случайно напоролась на гвоздь, идет?</p>
<p>
Господин Адлер фыркает, решив было, что это очередная шутка госпожи, такая же придурошная, как и все остальное в госпоже, которая и сама ведь придурошная, и чего же удивляться, с таким-то папашей, да и все они там, впрочем, придурошные, квелые, изнеженные выродки, что не фашисты — то просто юродивые, такими, как она, весь женский корпус кишит, такими же мелкими и истеричными; однако Луиза глядит на него совершенно серьезно, вопросительно приподняв под челкой бровь, сверлит своими леденящими глазами, так что он сдается наконец и растерянно спрашивает:</p>
<p>
— Да вы чего?</p>
<p>
— Послушайте, господин Адлер, — теряя терпение, говорит Луиза. — Вам, может быть, денег дать? Чтоб вы на десять метров отошли. Я же не прошу вас совсем уйти, в конце концов. Гуляйте себе, пишите в блокнотик, дышите воздухом, наслаждайтесь жизнью. Над головой не стойте просто. Тут и без вас до конца визита минут десять осталось, так что надолго я не задержусь.</p>