Воспоминание о Вальсе - Мария Фомальгаут 7 стр.


Алан смотрит на книгу.

Думает, сколько им с Анной осталось.

Не знает.

Моя линия

Моя линия – скажет космос.

Не наш космос.

Другой.

Вот так посмотрит на нас и скажет – моя линия. А мы ничего не поймем, потому что по-космосовскому не понимаем. Пройдет много лет, а может, и тысячелетий, прежде чем мы поймем, что это значит – моя линия. Так скажет космос. Вернее, мы еще не будем знать, что это космос. Но мы об этом догадаемся, – пока не знаю, как. А может, он сам нам скажет, тоже не знаю, как. Скажет. Когда поймет, кто мы такие, а может, мы сами ему объясним…

(…и опять я не знаю – как. Ничего не приходит в голову кроме физических формул. А вот. Формулы. Мы ему скажем, что у нас постоянная Больцмана равна один, тридцать восемь, а он скажет, а у него – три и корень из минус трех. А у нас площадь круга пи эр квадрат. А у него площадь круга равна его периметру, поделенному на бесконечность. Да, там у круга периметр есть. А у нас два плюс два равно четырем. А у него тоже. Вот по этому самому тоже космос нас и узнает. Посмотрит на нас и скажет – моя ветка.

А вот как мы с ним встретимся, пока еще не знаю. Может, он сам нас найдет. Вот так будет ходить (или что он там делает) и высматривать (или что он там делает) космосы. Увидит другой космос, смотрит – если тот послабее окажется, космос его съест, ну, не съест, что он там делает, выстроит из его пространства-времени свое пространство-время. А если посильнее, то такой космос надо стороной обойти.

А мы слабые. А нас космос не съест. Почему? А потому что вот так посмотрит на нас, увидит, что два плюс два у нас тоже четыре и скажет – моя линия. И нас не тронет. Даже помогать нам чем-то будет, подкинет какие-нибудь свои технологии.

Или нет, все будет не так, мы сами этот космос найдем. Как найдем? Пока еще не знаю. Вот когда выглянем за пределы своего космоса, когда начнем изучать чужие миры, – откуда берутся, где живут, чем питаются. Будем смотреть самые старые космосы, которые появились давным-давно, самые первые, в них постоянные еще все какие-то непостоянные, вообще никаких постоянных нет, вот первые вселенные долго и не живут, рассыпаются в прах. Перемешиваются константы и правила, рождаются и умирают миры, миры, миры, и тут бац – нежданно-негаданно вспыхивает мир, у которого постоянная Планка равна один, ноль пять, и… и живет. Живет на какие-то миллисекунды дольше других миров, разрастается на какие-то миллиметры пошире, выпускает росток, росточек, росточечек, из которого проклюнутся новые космосы. Поживут-поживут, исчезнут, а вот в одном космосе что-то сбилось, и Пи стала равняться не чему попало, а три и четырнадцать, и сколько там дальше еще. И вселенная живет. Чуть дольше. А вот еще что-то перемешалось, выпало случайно – эм-це квадрат. И еще дольше вселенная живет, еще больше от неё росточков…

Этих-то миров давно нет уже, от них одни отпечатки остались в пустоте. Вот как умирает какой-нибудь трилобит, и останется от него отпечаток в песке. Вот такие же отпечатки остаются от умерших космосов.

А мы их смотрим. Изучаем. Космосы, которые были. Космосы, которые есть. Космосы, которые будут. Там-то и увидим его. Космос, которому нет равных. Потому что раньше мы смотрели на космосы, а теперь космос посмотрит на нас.

Посмотрит-посмотрит и скажет:

Моя линия.

Почему его? Потому что тоненькая-тоненькая ниточка от нашего мира тянется, вырастает в другой космос, в третий космос, а там и в космос, на который можно не только смотреть, который сам смотреть может.

А потому без нашего мира где-то там далеко в будущем тот космос не получится.

Вот он нас и не трогает.

Вот он и смотрит на нас и говорит:

Моя линия.

Стоп-стоп-стоп, ничего мы не увидим, никакой космос, потому что мы где, мы вот они, здесь, сейчас, а тот космос будет через мириады лет, когда от нас уже даже памяти не останется. Значит, мы его не увидим. И он нас не увидит. Или нет, что-нибудь придумаем, мы выйдем за границы не только нашей вселенной, но и времени, или телескоп какой сделаем, чтобы через время смотреть. Или тот космос по другим космосам хаживать научится, не только по тем, которые есть, но и по тем, которые были, и которые будут…

А как я умру?

А вот. Нет, нет. Мы сделаем телескоп, который будет смотреть через время. И через вселенные. И поглядим. И увидим. Потому что однажды космос посмотрит на нас и скажет… нет, уже не – моя линия, а —

А как я умру?

Потому что мы видим будущее, а он не видит. И мы будем исследовать, мы будем заглядывать туда, вперед, вперед, и найдем тот момент, когда космос погибнет, поглощенный другой вселенной, сильной, мощной, для которой могучий космос – малая песчинка, пылинка, искорка, которая пойдет большой вселенной на запчасти…

И мы это увидим. Там, впереди. И долго не решимся сказать космосу, как он умрет. А космос сам догадается. Спросит нас, правильно ли он догадался. И мы ответим – да.

Вот так:

Да.

Космос больше ничего не спросит. Мы сами догадаемся, что он хочет спросить. И мы сами будем искать, откуда взялась та большая вселенная, как сделать, чтобы она не взялась. И не успеем найти, поймем раньше – когда вселенная-победитель разлетится в прах. Так разлетаются в прах те, кто убил в прошлом самого себя или своего прародителя…

И мы скажем космосу, что нужно делать. А все очень просто, выискать эту веточку, из которой пробьется новая вселенная, веточку и зарубить. И все будет хорошо.

А космос не захочет рубить веточку, а космос будет искать ту, большую вселенную, чтобы сказать ей, что она – его линия, и рассказать, что такое – его линия. И мы тоже будем искать ту вселенную, чтобы сказать ей…

…или нет. Мы не успеем найти большую вселенную, она опередит нас, она сожрет космос, а потом и нас сожрет, и ничего мы не сделаем, ничего-ничего…

…или нет. Ничего, ничего, ничегошеньки-ничего мы не найдем, ни той, большой вселенной, ни того космоса, потому что мы не можем выйти за пределы своего мира, запертые в клетку трех измерений.

И космос не скажет нам – моя линия.

Никогда.

Хотя… откуда-то же я все это знаю, верно? Знаю. Про другие космосы, про константы, про вымершие вселенные, про те, которые будут… Так откуда же? Значит… значит, я могу смотреть туда? Значит… значит, я вижу другие космосы? Значит, уже не нужно изобретать никакие телескопы? Значит… они уже есть? Это хорошо, что они уже есть, а то времени-то мало осталось, сижу на последнем этаже высокой башни, смотрю на выжженную пустыню за окном, на раскаленное солнце в полнеба, уже не надеюсь найти людей, я знаю, что их нет, ищу, как можно увидеть ту вселенную, чтобы он посмотрел на меня и сказал – моя линия.

Кусочек Лондона

Еще целый час Жила и Лондон будут вместе – то есть, не Лондон, конечно, только мечты о Лондоне. Все уже разошлись, дома сидят, чай пьют. Ничего, Жила еще часок поработает, еще сто единиц получит. Целых сто единиц, а за месяц будет три тысячи единиц, а за полгода… три на шесть… это… целых восемнадцать тысяч. Эдак и на Лондон хватит.

У Жилы еще целый час на Лондон.

Мечутся руки Жилы, расплетают реальности и миры.

Жила несет реальности на мельницу. Восемнадцать тысяч несет.

Жила протягивает восемнадцать тысяч, руки Жилы дрожат. Повар смотрит недовольно, хмурится, сейчас скажет – мало.

Повар не говорит – мало, нехотя отрезает кусок Лондона, хороший кусок, лакомый, маленький, правда, ну да что поделать, на восемнадцать-то не поешь…

Жила ест, осторожно, бережно, тут, главное, не наброситься сразу на кусок, Лондон все-таки, уважение иметь надо.

Люди смотрят, как повар разливает по тарелкам время, ссорятся, ругаются, аа-а-а, ему больше, а мне меньше, повар тоже ругается, будете ругаться, вообще ничего не получите.

Жила протягивает двадцать тысяч.

Ждет.

Вертится мельница.

Повар подсчитывает, недовольно фыркает, наконец, отрезает тонюсенький кусочек Лондона.

А как Жила хотела, Лондон-то подорожал.

Жила хмурится, Жиле не нравится, а чего Лондона так мало, не наешься даже, им вообще никогда не наешься, а так особенно. Повар плечами пожимает, а вы как хотели, ну возьмите подешевле чего, Париж, например.

Жила смотрит на повара, повар худой, как щепка, всех кормит, сам не ест, самому ему не положено, самому ему что останется.

Жила просит Париж, кусок пожирнее. Повар отрезает Париж, хороший Париж, с сальцем даже. Жила режет Париж пополам, половину себе, половину повару.

Первый раз на хмуром лице повара какое-то подобие улыбки.

Повар и Жила лежат в темноте, обнявшись, повар вспоминает, погасил время или не погасил, а то ведь сбежит время, выкипит все.

Снаружи на улице люди шумят. Повар спрашивает, а чего шумят.

А восстание у них, говорит Жила, требуют время себе. И Париж весь. Чтобы с салом.

Повар прислушивается через стены мельницы, кивает, ничего, пошумят и перебесятся, мы тоже такие по молодости были. Смеется, это ж сколько намолоть надо на целый Париж, и чтоб с салом.

Жила засыпает. Жиле снится Лондон.

Воспоминание о Вальсе

Бежит каньон по пустыне, принюхивается. А скоро луна на землю упадет, не век же ей висеть, луне-то.

А дай мне свою руку, просит Пагода, ну что тебе стоит. Не дам я тебе свою руку, говорит Снег, не дам, как же я без руки-то буду. Ну, дай руку, просит Пагода. Она же не совсем твоя рука-то, она же и немножко моя. Не дам я тебе руку, не соглашается Снег. Ну, дай, она сама ко мне хочет. Ну не дам, не хочет она к тебе. Ну, дай. Ну ладно, возьми. Пагода берет у Снега руку, договор подписали, все как полагается. Теперь у Пагоды рука есть. Год прошел, два прошло, десять лет прошло, а рука умерла. Глупая, глупая Пагода, говорит Снег, что ты наделала, говорил тебе, не трогай мою руку, а ты её загубила. А пагода руками разводит, не хотела этого Пагода.

А куда Месяц делся, спрашивает кто-то (вроде бы Пагода).

И тут же все спохватываются, а-а-а-а-а, а правда, где Месяц, был Месяц, и нету. Вот земля Месяцева, вот дом Месяцев, а Месяца нету, души Месяцевой нету. Кто загубил? Тут все разбираться пошли, что с Месяцем такое. Поискали, пошукали – Пагода крыльями хлопает, Замок смотрит сквозь очки, Снег принюхивается, поводит усами, Каньон говорит, что кто это сделал, дорого заплатит за свой поступок. Все волнуются, ищут улики, а вот и улики, явились не запылились, следы чьей-то души, тыква с прорезанными глазами, а вот силуэт женщины во всю стену огромной высотки, а вот сияющий стробоскоп в ночном небе… И все на Каньон смотрят. Все. Разом. Каньон сердится, Каньон хмурится, что вы на меня так смотрите. Да как же, говорят все, это же твое все, и тыква, и кукурузное поле насколько хватает глаз, и стробоскопы… Каньон не соглашается, Каньон сердится, что вы несете вообще, да у вас у всех кусочки моей души, по всему миру, и Титаник, и Аватар, и картошка фри, и много еще чего, а вы говорите… ну ладно, поверили, а все равно на Каньон косо смотрят…

Нет, так-то их не пятеро – Снег, Пагода, Замок, Каньон, Месяц, – так-то их больше. Вот там, где Замок, например, там Плющ есть, и Орлой, и Круассан, и Вальс, и Валькирия, и Туман, и много еще кого. Где Пагода, там и Дракон есть, и Тигр, и Ганг, и Белый Храм. А… да много чего есть, всего не перечислишь. Вот так Плющ и Орлой, и Круассан, и Валькирия, и Вальс, и прочие объединяются, Туман посмотрит-посмотрит, подумает-подумает, тоже к ним придет, а что, вместе-то веселее.

Орлой приходит в себя, Орлой думает, кто он, что он, вспоминает, что он – Орлой, и время показывает. Ну, конечно, не только Орлой, еще и кнедлики, еще Совиная Мельница, еще две башни, еще Вепрево Колено, еще фигуры из стекла, еще три черта со скрипками, еще дефенестрация, еще много еще чего. И вот Орлой просыпается, спрашивает себя, кто он, что он, осторожно обнюхивает себя, и Вепрево колено, и Дефенестрацию, и Черта на Совиной Мельнице. Ходит Орлой, смотрит, гуляет по белу свету, разглядывает, чего да как. А тут что-то непонятное впереди, вроде уже не Орлой, уже другое что-то, а что другое, а вот – Вальс. Ну, конечно, не только Вальс, Штрудель еще, и Шницель еще, и Марципан еще, и много еще чего. Орлой выгибает спину, шипит, Вальс отзывается глухим рычанием, обнюхивают друг друга, вспоминают что-то, давно забытое, Вальс лижет морду Орлоя, поводит длинными усами.

Каньон останавливает свой стремительный бег, замирает. Или Койот. Он сам не может толком понять, Каньон он или Койот. Принюхивается, прислушивается, не может понять, что же привлекло его здесь, в пустыне. А вот, белые кости на красноватом песке, длинная закатная тень от ребер, оскаленный череп с редкими зубами. Каньон, он же Койот обнюхивает скелет, много таких скелетов находил Каньон. Задумывается о чем-то, пытается что-то вспомнить, не может.

А сегодня Пагода пропала, вот так была-была и пропала. Это Снег заметил, пришел к Пагоде, уж не помнит, зачем пришел, соли занять, да зачем Снегу соль, или там еще чего, чует – а Пагоды нет. То есть, стоят пагоды, а Пагоды – нет. Ушла душа Пагоды, будто бы и не было, только след души остался. Каньон пришел, и Замок прилетел, волнуются, как же так, была Пагода, и нету, и на Снег косо смотрят, это Снег туда ходил, как бы он плохого чего с Пагодой не сделал. Снег отнекивается, как я вообще могу чужую душу забрать, как вы это себе представляете вообще. А никак не представляем, ты и виноват, говорит Каньон, вон, следы твои повсюду, и огненная вода, и деревянная ложка, а вы что хотели, не соглашается Снег, рядом живем, тут на границе и не поймешь, где я, где он. Ты виноват, ты, кто ж еще-то, говорит Каньон, это ты на Пагоду обиделся, что она у тебя руку попросила. Каньон сердится, и Снег сердится, ощериваются, оскаливаются, хотят кинуться друг на друга, – память опережает их, память снова наваливается снежным комом, подсказывает что-то, было такое, было, искривленные от жара остовы зданий, оплавленная черная земля, тени на стене, просто тени, без ничего. Снег и Каньон остывают, успокаиваются, расходятся.

Замок идет к востоку, посмотреть, чего там такое, там еще Замок или уже не Замок, другое что. Вроде Замок, вот здесь еще немножко Замок, а вот тут уже другое что-то, и сейчас бы уйти, отступить от этого другого чего-то, а Замок не отступает, осторожно вышагивает по мерзлой земле, принюхивается, прислушивается. Вспоминает какие-то правила приличия, несет цветы, и вепрево колено несет, ну, не колено, конечно, воспоминание о колене, и о цветах воспоминание, и о сыре, знатный у Замка сыр, и о пудинге воспоминание. Замок идет, вздрагивает, подскакивает, смотрит вперед, ощеривается всеми своими башнями, боится, не понимает, что он видит, а видит – Снег. Ну, конечно, не только Снег, там и Белая Ночь, и Черный День, и Кудыкина Гора, и Красные Звезды, и деревянная ложка, разрисованная красивыми птицами. Снег смотрит на Замок, Снегу нравится Замок, вон какой красивый, Снег и не знал, что такие красивые замки бывают. И фахверковые домики Снегу понравились, и пряничные домики тоже, и сыр, который без плесени, а который с плесенью, тот Снег не понимает. Снег и Замок приближаются друг к другу, обнюхивают, Снег ловит незнакомые запахи вальсов, пудингов, туманов, легенд. Снег принюхивается, вспоминает что-то – не сам, воспоминания наваливаются тяжелым комом, быз уже здесь Замок, что-то нехорошее было с этим Замком, огонь, кровь, смерть, боль, трупы, вмерзшие в снег. Снег рычит, скалит острые зубы, бросается на Замок, рвет, ловит, кусает, катятся кувырком по заснеженной земле два существа, белое поле обагряется кровью. Снег спохватывается, когда его челюсти уже сходятся на горле Замка, вспоминает, давно же это было, давным-давно, еще когда не светило закатное солнце на частоколы ребер, бросая на снег длинные тени…

Назад Дальше