Серебрица замолкла на несколько мгновений, вцепившись пальцами себе в волосы, зажмурилась и оскалилась, будто терзаемая болью. Потом открыла глаза — усталые, затуманенные, выдохнула, уронила руки на стол и сцепила пальцы в замок.
— Да, сыграл со мной шутку морок. Покорёжил, перевернул всё во мне. Вроде я это — и вместе с тем не я. Наплевать на всё стало. Надоело воевать. Девчушку только жалко, пищит она, что есть им нечего. Голодает семья, навии съестные припасы отняли. Стала я охотиться и добычу им таскать. Рыбу тоже ловила. Незаметно на порог подбрасывала. Девчушка-то знала, что это я, но своим не говорила, думала — испугаются. А однажды ко мне её отец вышел. Благодарил, кланялся, спасительницей звал. Сказал, что я больше человек, чем некоторые люди. Это я-то, навья, оборотень — человек? Ха... Знал бы он, с кем говорит... Не следовало им знать, конечно, что я не местный Марушин пёс, а враг из другого мира... Помогала им так долго, как могла, а потом поняла, что свои ищут меня, потому что сбежала, задание не выполнив. Опять я предательница. А с предателями... ну, ты поняла. Опять пришлось мне пуститься в бега, вот только в этот раз не удалось мне скрыться. Нашли, поймали... Суд в военное время недолог. Повесили меня на ветке в лесу неподалёку от той деревни, где девчушка та жила. Повешение — позорная казнь, меча я недостойна.
Серебрица, заметив удивлённый взгляд Рамут, хмыкнула. Потёрла шею, будто её что-то душило, покрутила головой.
— Ты, госпожа, наверно, думаешь — как это? Меня повесили, а я перед тобой живая, разговариваю? А вот так вышло... Когда петля затянулась, меня опять то оцепенение охватило, в котором я несколько лет в мороке вокруг Калинова моста провалялась. Остановилась вся жизнь во мне. Палачи мои, видимо, подумали, что я мертва, и ушли. А я осталась висеть... Не знаю, сколько так провисела, я ж в оцепенении была. А потом жизнь вернулась... Чувствую, будто кто-то петлю перерезает и верёвку снимает... И плачет надо мной горько, навзрыд. На земле лежу, девчушку мою по запаху и голосу узнаю, но пока ни пошевелиться, ни сказать что-нибудь не могу, чтоб её успокоить, что жива, мол. Она на меня упала и уже не плачет, только вздрагивает. А потом целовать начинает... Сердце во мне как трепыхнётся! Горячо-горячо в груди стало. Неужто какое-то живое существо меня и впрямь любит и жалеет? А вместе с тем жаром в груди и тепло по телу начало распространяться, а жизнь — возвращаться. Подняла я руку, девчушку обняла... Рука, знаешь, ещё такая вялая, слабая, холодная, как чурбак деревянный или как рыбина дохлая... Подняла еле-еле и уронила на неё. А она как подскочит, как завизжит! Я ж как мёртвая лежала, и тут вдруг пошевелилась! И рука-то такая жуткая, полумёртвая! Испугалась сперва, а потом обезумела от радости — и ну меня опять целовать-обнимать.
Серебрица опять на некоторое время умолкла, задумчиво-нежно улыбаясь.
— Знаешь, госпожа Рамут... Когда в Нави ещё жила и служила, были у меня девушки. Тоже обнимали меня, целовали... Но — то одна разлюбит, то другая забудет. А вот это... Вот этой девчушки губки, целующие меня — они одни как тысяча этих баб стоили. Даже дороже. И слаще не было ничего. Было дело, меня однажды Цветанка подпоила и давай выспрашивать тайны мои сердечные... Я наплела ей что-то, а вот про девчушку эту не сказала, что она мне всех дороже была. Потому что моё это, сокровенное. Ладно, хватит об этом... — Серебрица встряхнула головой. — Так вот, после той казни стали меня мёртвой считать, и бегать мне уже не особо нужно было. Ну, своим на глаза не попадаться только, а в остальном — свобода, делай что хочешь. Я переждала чуток, потом снова стала семью девчушки подкармливать, соблюдая предосторожности, чтоб не попасться. Так до конца войны и кормила. А потом наладилась жизнь, и решила я, что больше им не нужна. Ушла далеко в леса. Когда девчушку я спасла, ей двенадцать было. А когда в те места вернулась, ей уж шестнадцать... Невеста выросла, да вот беда: хромает. Ну, женихи на неё и не смотрели, потому как калеченная. Плакала она ночью в саду, когда я к ней подкралась. Спрашиваю: «Чего, красна девица, слёзы льёшь?» Она прямо подскочила, голос мой услышав. Узнала, на шею бросилась. Ревёт: «Замуж меня никто не возьмёт, хромая я... Жить мне, вековать старой девой!» А я ей: «Ну, хочешь, я тебя возьму?» Она замолкла, смотрит глазищами своими на меня. Понимает, что я имею в виду. В глазищах — слёзы. Спрашивает: «Скажи только одно: из жалости?» Я её обняла, к себе прижала и говорю: «Не из жалости. Дорога ты сердцу моему. Живёшь ты, девонька, в душе моей. Все эти годы помнила и скучала, вспоминала, как губки твои меня целовали, когда ты нашла меня, повешенную». Вот в этот миг и слюбились мы...
Серебрица в очередной раз умолкла, а дверь открылась. Знакомый страж сказал:
— Время на исходе, госпожа. Затянулось свидание ваше...
Рамут, стиснув зубы, вышла из камеры, прикрыла за собой дверь, бросила взгляд по сторонам. Никого. Запустив руку в кошелёк, она всыпала стражу ещё одну горсть монет и презрительно процедила:
— И оставь меня уже в покое, мерзавец!
Тот с усмешкой поклонился:
— Всё, всё, госпожа, беседуй на здоровье!
Рамут, выведенная из себя неприятным вмешательством и ненасытной алчностью этого негодяя, вернулась к узнице. Та тем временем с интересом поглядывала на закрытую чистой тряпицей корзину.
— А позволь полюбопытствовать, госпожа, что там? Уж очень вкусно пахнет.
Рамут спохватилась, захлопотала, доставая припасы.
— Ох, совсем забыла! Я же тебе съестного принесла! Тебя тут наверняка плохо кормят.
Глаза Серебрицы распахнулись — с восхищением, лукавым блеском и опять с изрядной долей нежного нахальства.
— Госпожа Рамут... Милая ты моя! Чем же я заслужила такую заботу?
Рамут долго не могла подобрать нужные слова, потом ответила сдержанно:
— Мне кажется, с тобой жестоко обращаются. Это слишком, это перебор. Так не должно быть, это унижает достоинство. Должны же быть какие-то границы!
Серебрица открыла бутылку с настойкой, понюхала, вскинула бровь.
— Это что, хмельное? Дорогая моя госпожа, да ты меня балуешь... — И понимающе спросила: — Как пронесла?
Рамут молчала. Ей неприятно было сознаваться в том, что пришлось прибегнуть к взятке, причём дважды. Серебрица вздохнула, невесело усмехнулась.
— Понятно... Дала на лапу этим гадёнышам, драмаук их раздери! Нет, ты меня слишком балуешь, не стою я того, прекрасная моя госпожа Рамут. Ну, раз уж принесла... О, даже чарочка есть! — Серебрица наполнила чарку, нахмурилась. — А чего только одна? Не выпьешь со мной?
— Мне ещё работать сегодня, — сказала Рамут.
— Ну, мне как-то неловко одной, — замялась Серебрица. И, кивнув на пустую кружку из-под кваса, предложила: — А может, я себе в кружку плесну, а ты из чарочки?
— Не нужно, — решительно отказалась Рамут. — Мне действительно сегодня предстоит работа, предпочитаю оставаться с трезвой головой.
— Хорошо, как скажешь, нет так нет, — вздохнула узница. — Ну, тогда — твоё здоровье!
И она лихо опрокинула в себя чарку до дна, крякнула, утёрла глаза, закусила кусочком мяса из горшочка, бросила в рот несколько орешков и сухих ягод.
— Ух, добрая настоечка, — морщась, хрипловато похвалила она. — Я в Нави, помнится, похожую пила. Прямо родина вспомнилась!
— Моя тётушка Бенеда в Нави такую делала, — призналась Рамут. — Я и решила попробовать сама сделать что-то подобное. Кажется, получилось похоже.
Серебрица заблестела смешливыми искорками в глазах.
— Ха, «похоже»... Не скромничай, госпожа! Ты, оказывается, мастерица не только таких непутёвых особ, как я, зашивать, но и отличное веселящее зелье варить! Мастерица, скажу я, прямо-таки на все руки, во всех смыслах! За такую грех не выпить! Твоё здоровье, милая госпожа.
И она лихо всадила в себя ещё одну чарку, одобрительно крякнула и закусила.
— О, уже тепло заструилось по жилам, уже пробирает, — с удовольствием сообщила она. — Так, что же ты тут вкусненького принесла, м-м?
Она всё с восторгом понюхала, всё попробовала. На пищу она не набрасывалась, ела очень скромно, не жадно. Это удивило Рамут: она была уверена, что узница здесь голодает, живёт на одном хлебе да квасе. Достоинство и умеренность, с которыми Серебрица отведала принесённых гостинцев, внушали уважение.
Воздав должное еде, Серебрица убрала всё остальное в корзину и промокнула губы носовым платочком из внутреннего кармана кафтана. Все её движения были изящны, ловки, в них угадывались остатки хороших манер. Глядя на Рамут с пристально-нежной грустью, она проговорила:
— Благодарю тебя... Хочется опустить слово «госпожа» и назвать тебя просто по имени, но я не смею. Это будет слишком дерзко с моей стороны. Я уже и так слишком много дерзостей и вольностей себе позволила с тобой. Но всё это — лишь от искреннего восхищения. Я ни на что не надеюсь, ни на что не рассчитываю. Для меня счастье — просто видеть тебя... Я не пьяна сейчас, не думай. Что мне сделается от двух чарок? Нет, я трезво мыслю и прекрасно понимаю, что у тебя есть супруга, взрослые дети... Зачем я тебе? Но сердцу не прикажешь. Увидев тебя, не восхититься тобой невозможно.
Чтобы сменить неловкую тему, Рамут осторожно напомнила:
— Ты не закончила рассказывать о той девушке, которую ты спасла из реки...
— Ах, да, — усмехнулась Серебрица. — Что ж, удовлетворю твоё любопытство до конца. Слишком вдаваться в подробности не стану, уж прости. Не хочу смущать тебя лишним. Я могла бы просто выкрасть её, да и дело с концом, но решила сделать всё чин чином, как полагается — пойти к её родителям и просить её руки. Они помнили, как я в голодное военное время спасла их семью от смерти. Матушка поплакала, а потом сказала: «Ты спасла нас когда-то, ничего не попросив взамен. Но не отплатить за такое нельзя. Вот и пришла пора нам расплатиться за твоё добро». И отдали они мне свою дочку. Я забрала её, мы жили в лесном домике. Там она стала мне женой... Я добывала дичь и рыбу, она собирала ягоды, грибы. Мы были счастливы. Давно у меня не было так хорошо на душе... Но всё прекрасное заканчивается. — Серебрица посуровела, её глаза и губы стали жёсткими. — Её украл один оборотень из стаи, пока меня не было дома. Видно, захотел сделать её своей. Бедняжка сопротивлялась. По дороге он её убил... Нечаянно или намеренно — не знаю, мне плевать. Я выследила и отыскала его, вызвала на поединок. Голыми руками, а вернее, зубами и когтями я убила его. Отомстила за свою жену. С тех пор я ни в какие стаи — ни ногой. Пусть катятся к драмаукам... Никакие они мне не собратья. А потом прилетели на летучем ковре Цветанка со Светланой и позвали с собой... Мне терять было больше нечего, ничто меня не держало. Я присоединилась к ним и не покидала их. С Цветанкой у меня много общего... И у неё, и у меня — неприкаянные сердце и душа. Не могут они найти своё пристанище... Может, и хотелось бы мне окончательно сложить сердце к чьим-то прекрасным ножкам, да вот не везёт мне. — Серебрица горьковато усмехнулась, устало провела ладонью по лбу, откинула прядку волос. — А тобой я восхищаюсь просто так, без надежды... Просто потому что моё усталое сердце хочет согреться хотя бы так.
— А к Светлане ты как относишься? — снова пытаясь уклониться от смущающей душу горькой прямоты Серебрицы, полюбопытствовала Рамут.
— Люблю её, — просто ответила узница. — Её невозможно не любить. Если будет нужно, я жизнь за неё отдам, потому что она — величайшее из чудес на свете. После тебя, конечно, — добавила Серебрица, и к нахально-озорным искоркам в её глазах примешивалась грусть.
О кудеснице Рамут завела речь не без подспудного умысла. Ей запал в душу вчерашний разговор за столом, шаловливые подколы Бенеды и смущение Драгоны. Ей, как и любой матери, хотелось для своей дочери счастья, а сердечных страданий — не хотелось. Оттого она и прощупывала почву, пытаясь понять, какие отношения связывают троицу на летучем ковре.
— Значит, вы трое очень привязаны друг к другу? — сделала она осторожный вывод.
— Что есть, то есть, — кивнула Серебрица. — Если бы Цветанка была мужиком, про неё можно было бы сказать, что она кобель и бабник, причём неисправимый... Не нашло её сердце своего единственного пристанища, говорю же... А Светланку она сызмальства вырастила, с рождения. Своим светом в окошке её называет.
— И, значит, желает ей счастья? — ещё осторожнее предположила Рамут.
— А то как же! — не задумываясь, ответила Серебрица. И вдруг насторожилась, пристально уставившись на собеседницу: — О чём это ты, госпожа?