Под стеклянным колпаком(Избранные сочинения. Т. I) - Сергей Соломин 8 стр.


«Общественницы» этому верили охотно или, по крайней мере, старались показать, что верят. «Семейные» женщины не прочь были посудачить об Эвелине и, как добродетельные матроны, осуждали ее за посещение такого человека, как Коваль.

— Разве она не знала, к кому идет? От него всего можно ждать! Или она надеялась на свое обаяние? Так не все же такие дураки, как наши мужчины. «Святая, святая!» Вот Коваль и показал этой святой!

Причиной враждебности к Эвелине женщин было, главным образом, ее целомудрие. Никто не мог назвать близкого ей мужчину, и намекавшие ехидно на Бессонова и Уальда сами знали, что злословят без всякого основания.

Выдающаяся красота девушки тоже сыграла немалую роль в завистливых толках. Но то, что вызывало такие недобрые чувства в женщинах, в глазах мужчин окружало Эвелину ореолом лучезарной чистоты.

Для многих «Полярная императрица» являлась предметом настоящего обожания. Ее беспрекословно слушались, слова ее повторялись, как неоспоримое доказательство. Само имя «Императрица», данное Бессоновым в шутку, привилось, и в него люди невежественные вкладывали особый смысл.

— Так сказала наша «императрица»! Так она хочет!

И, если бы Эвелина Шефферс пожелала, ее охотно окружили бы роскошью, построили ей особый дворец, нашлись бы и преданные слуги-исполнители ее воли.

Более развитые не выказывали такого райского поклонения, но и не чувствовали к Эвелине что-то особое, и при появлении ее мужчины улыбались, и всякому хотелось сказать или сделать что-нибудь приятное «императрице».

Поступок Коваля глубоко возмущал колонистов. Найдись среди них сильный, энергичный человек, ему легко было бы воспламенить ненависть и вызвать взрыв.

В первое время, когда узналось, что произошло в доме Коваля, группа американцев открыто заговорила о необходимости линчевания, но не нашла поддержки. На «семейных» влияли жены. Среди «общественников» мнение женщин тоже оказало свое действие. Они же поддержали требование Ковалем слова на последнем собрании.

События, взбудоражившие жизнь колонии и вызвавшие необходимость подчинить ее законам, разделили население на партии, выкристаллизовали характерные группы.

Во главе стояла партия ученых, которая руководила всеми работами колонии, делала изыскания, научные открытия и осуществляла их в действительности. Основная идея партии заключалась в глубокой вере, что прогресс ведет к счастью человечества, что наука и технические открытия, освобождая людей от труда и зависимости от стихий, создадут новую, счастливую жизнь.

Партию составляли Бессонов, Уальд, Делабранш и другие ученые. Сюда примкнул Воскобойников; вылеченный чудодейственными омега-лучами и заглушая обиду жизни, он с головой ушел в науку. Была группа и рабочих, верящих в ученых и всецело им преданных.

Эвелина считалась в той же партии, хотя она пользовалась влиянием и в других кругах. Следующую большую группу составляли «семейные». Они пришли сюда с женами и детьми, пришли, недовольные жизнью там, в мире, и здесь обрели сытость и покой. Запросы у них были маленькие, в душах не горели беспокойные огни, кровь не кипела от никогда не удовлетворенных желаний.

«Семейные» пригрелись в навозе физического благополучия, плодились и размножались и больше всего боялись взрывов и резких перемен. «Семейные» тяготели к партии ученых, к интеллигенции, и видели в ней умственную опору всей колонии и едва ли не начальство, которого нужно слушаться во имя торжества разума и науки.

Ученые верили в науки, «семейные» верили в ученых.

Партия «общественников» составляла оппозицию «семейным», а отчасти и «ученым». Это была тоже многочисленная группа, имевшая центр и два крыла.

«Правые» сближались в воззрениях с «семейными». Мужчины и женщины заключали довольно прочные и продолжительные союзы, матери сами кормили детей и затем не обрывали с ними связи. В комнатах правых постепенно накоплялись вещи, которые они считали «своими» и не любили, чтобы ими пользовались другие.

Эти тоже были довольны и не хотели перемен.

«Центр» составляли убежденные коммунисты, веровавшие искренне, что они осуществили в «Полярной империи» идеал человеческого общежития. Признавали свободу отношений между двумя полами и полное отрицание личной собственности. Конечно, ничего не имели против некоторых реформ. К партии ученых относились снисходительно, но верили, что счастье людей достигается не научными открытиями, а формами жизни, которые рано или поздно создадут новую человеческую породу.

«Левые» шли гораздо дальше. По их мнению, коммуна была только первым шагом. Надо сейчас же идти дальше, дойти до конца, не дожидаясь перерождения в следующих поколениях. На дверях своих комнат «левые» ставили особый знак: букву L (Libertas — свобода) в кружке.

Знак этот показывал, что вошедший может пользоваться каждой вещью, находящейся в комнате, не говоря о том живущему в ней. Также входить можно, не стучавшись. «Левые» совершенно отрицали замки, не запирались ни днем, ни ночью. Отношение между полами было самое простое:

— Я тебя хочу!

На что другое лицо отвечало: «да» или «нет».

Некоторые, однако, доказывали, что женщины вообще не имеют основания отвечать отрицательно. Левые «общественницы» чаще других колонисток отказывались от материнства.

Выдвигался вопрос о наготе. Искусственный теплый климат допускал возможность отказаться от одежды и со стороны отдельных лиц были попытки ходить обнаженными. Но остальные колонисты энергично запротестовали. Тогда «левые» выстроили для себя отдельное общежитие, развели около него сад с озером и окружили все высоким глухим забором, на воротах которого изобразили тот же знак (L), а выше поместили надпись: «Paradis» (рай).

— Мы готовы подчиниться вашим мещанским требованиям относительно одежды и другого, но в «Paradis» будем жить так, как хотим.

«Paradis» осуждали «семейные» и умеренные «общественники», но мужчины, проходя мимо, нередко бросали на него любопытные и — кто знает, — может быть, и завистливые взгляды.

Случалось, что «райские» ворота открывались и закрывались, пропуская мужчину или женщину не из «левых». Входящие и выходящие в этом случае явно стеснялись, избегая свидетелей.

Бессонов с обычной добродушной усмешкой называл «левых» — «хлыстовской сектой». А Юстус Шварц уверял, что это «вредная секта», с которой следует «государству» бороться, конечно, культурными средствами. Приятель его, Вильгельм Крафт, просил, чтобы Шварц написал на этот предмет обличительную книгу.

А Мина Шварц настаивала на полиции нравов…

Эти три партии — «ученых», «семейных» и «общественников» — не обнимали собою всего населения колонии.

Была еще группа — беспартийная. Неудачники.

Люди, преследуемые на родине, озлобленные, разочаровавшиеся. Одиночники, углубившиеся сами в себе. Иной раз — философы, иной раз — религиозные мечтатели и политические фантазеры.

Эти были хронически недовольны именно потому, что не было причин для недовольства. Жизнь их слишком поломала, прожгла их души огнем гнева и ненависти, влила яд подозрительности и недоверия. Среди них многие хвалили Коваля…

Глава XVIII

Ночная травля

Коваль не перешел обратно в общежитие и остался в отдельном доме. Там же хотела поселиться Воскобойникова, но встретила холодную насмешку:

— Ты уже испытала прелести семейной жизни и все-таки ничему не научилась. Очевидно, хочешь, чтобы мы скорее надоели друг другу. Ни нянька, ни кухарка мне не нужна. Ходи по-прежнему, а живи там, в вашем общественном учреждении.

— Ты мне в «Парадизе» позволишь жить?

— Живи, коли нравится ходить Евой и быть женой для каждого. Позволять, также, как и запрещать, я тебе не могу. Ты ведь свободная гражданка «Полярной империи».

— Надоела мне эта империя!

Коваль встрепенулся.

— Вот тебе раз! А забыла, как восторгалась здешней жизнью?

— Да, так мне казалось сначала, после петербургской голодовки.

— Что же тебе не нравится?

— Видишь, милый, мне трудно объяснить это. Здесь все очень хорошо и никогда не беспокоишься о завтрашнем дне. Все готово, все к твоим услугам. Ведь это то самое, о чем мы так страстно мечтали и что называли счастьем. А я часто сижу и думаю: какая тоска, какая скука! И все делается противным. Этот стеклянный колпак, эти учреждения всякие, лаборатории, обсерватории… И завтра, и послезавтра все будет тоже.

— И немец Шварц будет так же курить трубку и рассуждать о социализме…

— Ну да! Впереди бесконечный ряд дней. Счастливых! Когда я думала, что ты мне изменил с Эвелиной, я ужасно страдала, но это была жизнь. И после я любила тебя сильнее и целовала так горячо… Быть может, человек не создан для счастья? Иногда мне кажется, что не мне одной, а многим здесь скучно, и они не знают, что с собою делать. От скуки «общественники» затевают споры с «семейными». От скуки левые устроили «Парадиз»…

Коваль похлопал Наташу по плечу.

— Да ты у меня совсем умная! Но забыла о наших господах.

— Каких?

— О господах ученых. Для них жизнь полна смысла и значения. Они живут в сфере опытов и исследований. А мы выполняем их затеи, мы — их покорные рабы. Аристократы ума…

— Послушай! Ты напрасно их обвиняешь! Их открытия для нас же, для нашей пользы.

— И ты этому веришь? Они и над нами производят опыты. «Устроим новую жизнь для этих человеческих экземпляров и будем наблюдать над обезьянами в клетке». Обезьяны — это мы, они полубоги… Впрочем, бросим об этом говорить. Черт с ними! Скажи мне лучше: хотела бы ты отсюда уехать, вырваться из-под стеклянного колпака?

— С тобою вместе?

— Разумеется!

— Милый! Да ведь это было бы такое счастье, такое…

— Верю, верю! Так вот: дай мне слово во всем меня слушаться, делать все, что я прикажу.

— Даю, даю!

— Но помни! Ты должна мне верить безусловно, никогда во мне не сомневаться, чтобы я ни делал…

Наташа бросилась к Ковалю и снова клятвы прерывались бесконечными поцелуями…

Ночью, когда Коваль уже стал забываться сном, раздался громкий, тревожный стук.

Коваль взял электрический фонарь и вышел в сени. Ручка наружной двери вертелась под чьей-то нервной рукой.

— Отворяй! — послышался задыхающийся голос.

Коваль поднял крючок и направил сноп электрического света в открывшийся темный четырехугольник.

Из мрака виднелось бледное лицо колониста Федора Маркузова.

— Что случилось?

Маркузов забормотал что-то и, пошатнувшись, схватился за притолоку двери.

— Да ты пьян, что ли?

Коваль сильною рукою схватил рабочего за ворот куртки и втащил в комнату. Тело Маркузова как-то странно сразу повисло и ноги стали волочиться. Тут только Коваль заметил, что по полу тянулся кровавый след.

Сорвать куртку и рубашку было делом одной минуты.

У Маркузова на левом боку виднелась длинная рана, из которой кровь бежала ручьем.

Нож, очевидно, скользнул по ребрам, не углубившись в грудь, и обморок, в который впал раненый, объяснялся лишь большой потерей крови.

Опытной рукой человека, бывавшего во всяких переделках, Коваль сделал перевязку, нарвав бинтов из своего запаса белья, достал бутылку с вином и влил, насильно раздвинув зубы, в рот большую порцию. Маркузов глотнул и стал приходить в себя.

В широко раскрытых глазах вместе с жизнью воскрес ужас. Раненый поднял руку и заслонился ею, словно хотел не видеть что-то страшное.

Побелевшие губы задвигались и раздался хриплый шепот:

— Всех, всех убил!..

Вдруг по высокому стеклянному своду запрыгали световые облики. Огненные мечи прорезали пальмовую рощицу, окунулись в тихую воду озера, зашныряли по кустарнику и, найдя то, что искали, остановились неподвижно, как глаза хищника, увидавшего, наконец, в густых зарослях свою жертву…

Дом Коваля со всех сторон осветили лучи электрических прожекторов.

Среди перекрещивающихся потоков света стали появляться фигуры людей с возбужденными лицами, с широко раскрытыми ртами, из которых вырывались нелепые возгласы.

Не слышно было слов. Толпа еще не произнесла своего решения, называемого «гласом Божиим», и выражала свои чувства звериными завываниями.

Коваль вышел в ярко освещенный круг. Так загнанный волк выходит на загонщиков и, обернувшись к ним, угрожающе ляскает зубами.

Вся куртка Коваля была залита кровью, руки инстинктивно сжались в кулаки, злым огнем загорелись глаза, копной взлохматились длинные волосы.

И крикнула толпа, как один человек:

— Коваль — убийца! Коваль!

Передние сгрудились, бросились, как стая собак на зверя.

Коваль отпрянул, схватил лом, стоявший у стены, и стал в угрожающую позу.

Засвистел кем-то брошенный камень и пронесся над головой Коваля. Другой, третий…

Камни, куски дерева, все, что ни попадало под разъяренную руку, летело к одной цели — к человеку, с которым пришла покончить «всегда справедливая толпа».

Сильный удар свалил Коваля с ног, но он тотчас поднялся и, став на одно колено, мощным ломом раздробил череп близко подбежавшего колониста… Толпа взвыла и прибойный вал ее залил одинокую фигуру с поднятой над головой рукою…

Глава XIX

Арест

Коваль защищался, как лев, нанося удары во все стороны. Ему удалось вскочить и отпрыгнуть к стене. Это предохраняло, по крайней мере, от нападений сзади.

Драться против многих ему случалось и раньше.

Он быстро оправился от неожиданности. Другой на его месте кричал бы: «Остановитесь! Я не виновен, убийца — не я»! И толпа быстро добила бы его в пылу озверения. После бы уже какой-нибудь рабочий, только что молотивший кулаками, топтавший ножищами жертву и по животу, и по груди, и по лицу, вздыхал трусливо-добродетельно: «Эх, грех какой!»

Коваль, раз началась драка, раз полезли на него с кулаками, перестал рассуждать, обдумывать. Почему, справедливо ли, об этом — после, а сейчас одна мысль: противопоставить мощную оборону крупного хищника стае гончих. И он расшвыривал нападающих, бил ломом по головам, дрался руками и ногами. Гнев кипел в душе его, но он знал тайну победы — не терять сознания, когда его потеряли другие. И он бил наверняка, по выбору, бил жестоко, чтобы противник сразу вышел из строя.

Но враг начал одолевать численностью. На место павших являлись десятки других. Трусы бросали камни издали. Уже Коваль изнемогал, силы его оставляли, кровью окрасилась рубашка, на лбу зияла рана. Еще натиск и толпа добьется своего, свершит свой «справедливый самосуд».

Коваль бросился вперед и с почти нечеловеческими усилиями пробил дорогу к дверям дома. Через мгновение он задвинул засовы.

Этот маневр ненадолго отсрочивал развязку, но дал возможность перевести дыхание и отдохнуть.

Толпа громила двери, лезла в окна…

Послышались новые голоса. Сначала резко-истерично прозвучал вопль Воскобойниковой:

— Пустите меня! Я хочу умереть вместе с ним!

Гудел умиротворяющий бас Бессонова, Эвелина старалась перекричать стоны и рев толпы…

Около самых дверей раздался стальной голос Уальда:

— Вы перешагнете только через мой труп!

Чутко настороженное ухо Коваля уловило признаки отлива. Кто-то рассуждал, кто-то уговаривал. Сквозь звериный ропот стали проскальзывать восклицания:

— Суд! Надо судить!

Коваль вздохнул полной грудью, утер кровь со лба и улыбнулся.

— Выскочил! Заговорили о суде… вон уже императрица взывает к разуму своих подданных… Бессонов заговорил о человечности… Уальд сторожит двери… Пошло на понижение! А ловко они меня сначала доспели!

Назад Дальше