Но в один вечер мне почудилось в нем что-то странное, возбужденное. Глаза, эти глаза зеленоватые, водянистые, то и дело загорались золотыми искорками, и мерцающий свет их указывал на то, что мы, окружающие, не все знаем в этом человеке, а есть в нем еще что-то, для нас неведомое, скрытое, тайное.
Я глядел на него с особым любопытством. Нервной рукой чаще обыкновенного наливал он из бутылки и торопил пить, поднимая свою рюмку.
— Вы можете меня поздравить, — сказал он вдруг, словно бросился, очертя голову, в бездну, — я женюсь; на днях свадьба. Мне хочется пригласить вас шафером.
Вот тут-то мне и вспомнилось все, что я слышал раньше об этом двойном вдовце, и мне показалось, что некто собирается совершить тяжкое преступление и тянет меня в сообщники.
Но я сидел в кабинете богатого клиента, в строго корректной дорогой обстановке, курил ароматную сигару и сам был одет во все изящное, что человека обращает в «и т. п.», в «и т. д.», «и проч».
Я только спросил спокойным, умеренно-громким голосом, полным, однако, внутреннего достоинства:
— Вы женитесь на девушке?
Он весь просиял и глаза его загорелись яркими звездами.
— На девушке, на прекрасной, чистой девушке!
Волнуясь, он встал, и заходил по ковру, устилавшему пол кабинета.
— Я был несчастен два раза. С любовью, с глубокой благодарностью вспоминаю я о моих покойных женах. Какие это были чудные женщины, как любили меня. А я их? Душу готов был отдать за поцелуй, за ласку.
Боклевский долго и молча отмеривал расстояние между письменным столом и камином.
— Я — странный человек. Когда около меня нет юного женского существа, я глубоко несчастен. Не подумайте, что я особенно страстен… женщин, что ли, так сильно люблю. Нет! Мне органически необходима близость женщины. Я становлюсь бодрым, иначе, светлее, лучше смотрю на весь мир, чувствую себя человеком, чувствую, что я существую. В одиночестве я гибну. Не сумею передать вам всего, в точности. Это не по моим силам. Но одинокий я чувствую, как силы постепенно меня оставляют, как я иссыхаю… Простите, не найду слов. Вообразите себе почву, способную произрастить что-нибудь, но бесплодную от долгой засухи. Нужен благотворный, оживляющий дождь. Без него этот чернозем — пыль, тот же песок. Для меня таким дождем, оживляющим долину смерти, дающим кровь и жизненные соки засохшей мумии, является женщина. Молодое, чистое, нетронутое существо…
В том, что он говорил, не было ничего страшного, а мне было страшно, жутко до тошноты, до истомы во всем теле, и тайный голос предсказывал мне: «погибнет и эта!»
Отчего? Почему?
Передо мною маячила длинная фигура сухощавого блондина, под сорок лет, в возрасте, когда так свойственно искать близости с молодой женщиной, жаждать ее постоянного присутствия.
В чем бы мог я обвинять его, за что ненавидеть, бояться, презирать? Ему, одинокому, хочется тепла, женской ласки, уюта семейной жизни. Дважды он был счастлив и несчастен. Надеется на прочное счастье в третий раз…
И я согласился быть шафером — и, держа над головою его венец, косил глаза на прекрасную фигуру молодой невесты, стыдливо замирающей в предчувствии новой жизни…
На второй год счастливой супружеской жизни заболела и эта. Я был другом их дома, для меня всегда был готов прибор за их столом, я знал мелочи их интимной жизни. Более любящего, мягкого, снисходительного мужа я не видал. Он окружал жену атмосферой любви и ласки, никогда не оставлял ее одинокой, предупреждал каждое ее желание. Через год смотрел на нее такими же влюбленными глазами, как в первые дни после свадьбы. И она, радостная, счастливая — купалась в лучах ласки — и часто сравнивал я ее с ребенком, шалящим в теплой кровати матери, с женщиной, отдавшейся в жаркий день любовным прикосновениям морских волн, под нежащим солнцем юга…
Заболела!
Стала худеть, бледнеть. Погас румянец, поблекли и втянулись щеки, болезненно-жалко обозначились ключицы под шеей и ямки около них, — зато выдвинулись больные, страдающие глаза, молящие о милости, о возврате недавнего здоровья, испуганные, видящие уже то, что видимо только перед концом…
Третья жена Боклевского, Надежда, умерла, как и первые две, на втором году замужества.
Я целовал в гробу ее лоб и с ужасом убедился, что это почти мумия, не имеющая обычного холода трупа, словно целовал я не мертвеца, а манекен из целлулоида…
Боклевский уехал за границу — и я потерял его из виду.
Странные слухи доходили до меня издалека. Там он, пользуясь иными законами о браке, женился опять, и будто жена его умерла, и будто он еще раз связал себя супружеством… Прошло лет восемь. Слухи затихли о Боклевском давно и все перестали им интересоваться.
Общее внимание в нашем городе возбудило известие, что Боклевский едет, отчаянно больной, в свое родовое имение, — едет из-за границы умирать на родине.
Известие это подтвердилось, и вскоре все узнали, что Боклевский вместе с врачом-японцем уже находится в старом усадебном доме села Спас-Колино.
Я поспешил его навестить.
В скелетообразном теле, лежавшем на кровати, я едва узнал когда-то жизнерадостного, хотя всегда сухощавого Боклевского.
И что меня особенно поразило: выражение глаз испуганное, молящее о помощи, как у его третьей жены перед смертью.
Он, видимо, мне обрадовался. Протянул руку, слабо улыбнулся.
Прикосновение его кожи заставило меня содрогнуться. Горячая рука была словно не телесная, а сделанная искусственно. Быть может, из дерева, чем-нибудь обтянутого. Кожа сухая, бумажная, сказал бы я.
И весь он был именно сухой. Тело, которое лишено влаги, жизненных соков. Воспользовавшись моментом, когда больной уснул, я отозвал врача.
— Что с ним?
Японец хитро глянул на меня черными глазами и блеснул на темном лице оскалом белых зубов.
— Вы, европейцы, этому не поверите. Боклевский болен редкой болезнью, известной на Востоке. Особый микроб — мумиефицирующая бацилла. Он много путешествовал, — вероятно, заразился. Тело его медленно, но верно иссыхает и образуется в мумию. Действие этой бациллы известно было в древности. Можно навеки сохранить труп, кусок материи, что хотите, если подвергнуть их действию жидкости, в которой культивирована эта бацилла. Питательной средой для нее служит мед. Вот почему царь Ирод убил жену в гневе и в горьком отчаянии, желая сохранить ее труп, опустил его в стеклянный гроб, наполненный медом, и долго хранил в своем дворце. Боклевский кончит жизнь, обратившись в мумию, и я убежден, что выройте вы его через десять лет, он будет все такой же, как в момент смерти.
Я рассказал японцу о таинственной смерти жен Боклевского.
— Что же, это легко объяснимо. Он заражал их мумиефицирующей бациллой, и они гибли, как организмы более слабые.
Так наука разъяснила тайну «Синей Бороды», который вскорости сам умер и был похоронен в семейном склепе.
Я давно уже отказался от профессии адвоката, живу уединенно в Петербурге, на краю города. Я член общества, изучающего тайные науки и дерзающего переходить через грани, положенные разуму человеческому. Очень мало знаю еще я, ищущий. И в благоприятную минуту я, кверенд, спросил Меона:
— Великий учитель, скажи, что думаешь ты о загадочной смерти жен Боклевского?
Меон, выслушав мой рассказ, омрачился.
— Сын мой, ты стоял близко к одному из ужасных существ, которые, к счастью, появляются в физическом плане очень редко. Человек есть астральное существо в физической оболочке. Когда человек умирает, физическая оболочка его разлагается. Но и в астральном плане происходит нечто подобное физической смерти. Сущность сбрасывает астральную оболочку и уходит в третью сферу — ментальный план. Но оболочка, брошенная душой, не исчезает, — она, напротив, ищет воплощения и в некоторых случаях достигает своей цели. Тогда является человек-вампир. Существо, способное жить лишь за счет других. Существо, невидимо и неосязаемо высасывающее жизненные соки из женщин, если это мужчина, из мужчин, если это женщина. Боклевский был вампиром.
Так тайну Боклевского и его несчастных жен объяснил мне великий учитель оккультных наук…
Но отчего я испытываю такой ужас, такой душевный холод, когда я вижу, что жена моя худеет и бледнеет? И вместе с боязнью потерять ее, внутренний голос говорит мне — «все люди — вампиры, все сосут жизненные соки из других и живут за счет их сил и здоровья, — все живут неосязаемым убийством — и сама жизнь есть цветок, корнями питающийся трупом».
Самозванец
Ивану Петровичу Чернобыльскому как-то во всем не везло.
Он даже привык к мысли, что все задуманное им, желанное, ни за что не удастся.
Иногда в мечтах он видел себя на вершине успеха, попадал на место с большим окладом вместо жалкого положения второго помощника бухгалтера.
И при этом Иван Петрович был твердо убежден, что, если бы его сделали, например, главным бухгалтером, то он был бы гораздо более полезен, умен, сообразителен, чем этот толстый дурак Филиппов.
В голове Ивана Петровича сложился даже план некоторых реформ по бухгалтерскому отделу, от которого отчетность предприятия значительно бы выиграла. Являлась даже мысль о подаче докладной записки в правление.
Но на деле все кончалось одними мечтами и пробой изложить свой план на бумаге.
Это удавалось, и сам Иван Петрович удивлялся легкости своего слога и умению излагать все обстоятельно, последовательно.
Но работа увлекла ненадолго.
— К чему? Все равно ничего не выйдет!
Больше того: подай он докладную записку, наверно попросят оставить службу.
Жизнь уже учила Ивана Петровича и он цепко держался за то, что есть, стараясь угодить «дураку» Филиппову. Даже лебезил перед ним, унижался без всякой надобности, единственно из заячьего страха лишиться своих ста рублей в месяц.
А Филиппов по хамской манере человека с твердым положением относился к Чернобыльскому свысока, презрительно, даже и видимо не любил его заискиваний.
Часто его грубо обрывал, иногда намеренно не слыхал, что он говорит, и вдруг словно просыпался:
— Так вы что говорите?
И Чернобыльский почтительно повторял иногда и два и три раза одно и то же, а Филиппов все не мог взять в толк, в чем дело.
— Говорите короче и яснее. А то вы точно газетную статью пишете. Так ведь там, батенька, автор построчные получает, а здесь вы у меня время зря отнимаете.
Бывало и так, что Филиппов нетерпеливо его перебивал:
— Ерунда! Черт знает с чем ко мне лезете. Делайте свое дело — большего от вас не требуется, а вы с фантазиями…
И это в ответ на глубоко продуманный доклад Ивана Петровича.
Идя домой, в свою меблированную конурку, Иван Петрович в крайне резкой форме излагал мысленно свое негодование:
«Идиот, зазнавшийся хам. Ведь он сын лабазника, учился в коммерческом и, кажется, не кончил. И мне, университетскому… Я должен был ему прямо в глаза сказать: потрудитесь быть вежливей, наши служебные отношения не исключают порядочности в обращении».
И много, очень много мысленно выговаривал он Филиппову. И не заметно для себя становился уже не подчиненным, а начальником Филиппова, увольняющим его за неспособность.
— Нам такие не нужны! Найдутся с высшим образованием.
Говорил так сам с собою Иван Петрович иногда до самого дома. Случалось ему и миновать свою квартиру и только, пройдя улицу, две, опоминался он и, стыдясь своей рассеянности, возвращался обратно. В эти минуты ему казалось, что все прохожие смотрят на него — кто с любопытством, кто с насмешкой и все узнают, что он замечтался и прошел мимо своего дома. Даже городовой ухмылялся под молодецким рыжим усом.
Иван Петрович чувствовал себя словно раздетым донага. И все его рассматривают, обращают даже внимание на большое темное пятно на ноге, скрытое под одеждой, хохочут, издеваются.
И он, как затравленный заяц, быстро взбегал на пятый этаж, звонил и не входил, а пугливо прятался в свою комнату.
Сердце отчаянно колотилось в груди.
Зеркало отражало бледное лицо с трясущейся нижней губой и широко раскрытыми глазами.
Когда проходил этот припадок, Чернобыльский сразу чувствовал себя ослабевшим.
— Что это со мною? Простудился, заболел?
И решал, что просто «нервное».
Есть, однако, не мог и обыкновенно ложился отдыхать на диван. Задремывал, но чаще мысли вихрились и прыгали по поводу разных обстоятельств жизни и Чернобыльский опять принимался за их переоценку.
Например, вчера он играл в «21» у знакомых и проиграл, хотя однажды удалось снять порядочный банк. А потому проиграл, что не пользовался счастьем, когда везло, не увеличивал ставок.
Еще и потому, что от выигрыша ему стало как-то не по себе.
Все смотрят и сильно подозревают в чем-то. Это Иван Петрович испытывал, и когда держал банк.
Откроет 20, 21, побьет партнера и — сейчас кто-нибудь скажет:
— Ловко, Ванечка, сделано! Да у тебя поучиться нужно!
Чернобыльский знает, что это шутка, и никто его за шулера не считает, но все-таки испытывает неловкость, какое-то особо неприятное ощущение, словно его кто-то грубо и фамильярно пощекотал.
И, чтобы доказать, что ему все равно, начал ставить и ставить, когда не везло, спустил все выигранное и свои также.
А теперь, лежа на диване, рассуждал здраво и твердо:
— Карты есть карты! Кто боится проиграть, пусть не садится в азартную игру, церемония тут не у места.
Иван Петрович прекрасно знает, как надо играть и пользоваться счастьем. И мысленно переживал вновь игру, но играл уже как следует, рисковал, удваивал куши вовремя, вовремя и воздерживался.
И не обращал ровно никакого внимания на приятельскую провокацию: «Они нарочно подводят и я сдуру поддаюсь».
Но бывали в жизни Ивана Петровича случаи, при воспоминании о которых лицо заливала краска стыда и хотелось спрятать голову глубоко в плечи.
Он не сумел ответить на кровную обиду Петушкова, сказанную при других в ресторане. Просто промолчал и все смотрели на него с удивлением и насмешкой, и он не знал, куда деваться от стыда и сознания своего бессилия защитить себя прямо и резко, по-мужски.
Но зато, вернувшись домой, он ответил Петушкову, как следует, больше того — ударил его по щеке так, что тот скатился со стула на пол и взвыл глупым, жеребячьим голосом. И все это Иван Петрович чувствовал и видел словно в действительности, а не в мечтах.
Много таких случаев испытывал Иван Петрович и всегда был умен, дерзок, находчив и смел как говорится, задним числом.
Он ясно сознавал, что делает все не так, но ни на минуту не относил этого к проклятой робости и забитости, а был твердо убежден, что ему ни в чем не везет и что виновником этого является какая-то вне его лежащая сила, злая, враждебная, вечно его преследующая.
Сначала это были «враги» и такие-то люди, явно его ненавидящие и под него подкапывающиеся. Потом сознание подсказало слово: «судьба».
В этом было что-то предупределительное, не зависящее от его воли.
Но и «враг» и «судьба» не удовлетворяли напряженно ищущего воображения одинокого, забитого человека.
Было еще что-то, что не поддавалось объяснению, какая-то гнусная игра, подлая интрига, подкоп вечный, неизменное подставление ножки и подкладывание свиньи.
Но кто этот «он» или «они» в реальном мире, Иван Петрович никак не мог догадаться, потому, что по совести, какие же у него, никому не нужного, неинтересного, были враги и какая таинственная судьба станет заниматься таким ничтожеством?
Хотя почему, однако, ничтожество, когда в душе Иван Петрович чувствует себя иногда Наполеоном?
Нет, тут что-то не то…
В это воскресенье, как и во все другие предшествовавшие, Иван Петрович долго лежал в постели и читал газеты, которые ему за дешевую плату приносил газетчик «с возвратом».
Вдруг его точно подбросило. Вскочил босыми ногами прямо на пол, долго не попадал в туфли, уронил газетный лист, долго протирал глаза. Опять рванулся к газете, читал сотый раз и глазам своим поверить не мог.