В одну темную, ненастную осеннюю ночь; словом, — в одну из тех ночей, в которые добрый хозяин не выгоняет и собаки на двор, старушка Николавна услышала страшный стук в стену, шум, гам, крик, — словно целая ватага чертей собралась разнести дом по бревешку. Надобно сказать, что у нас народ пресмирный, шалить некому. Старушка проснулась, перекрестилась, заохала и побрела будить дьячка; а шум час от часу сильнее… Дьячок встал, сотворил молитву и вышел на крыльцо. Вдруг град камней и поленьев посыпался на бедного дьячка; дьячок назад, дверь на крючок и к образу. Николавна ни жива, ни мертва; шум не умолкает. Проснулась внучка, накинула на себя шубейку и прямо в дверь; Николавна не успела и ахнуть, побледнела, затряслась… Николавна хранила Парашу, как зеницу ока. Добрая!
Не прошло пяти минут, шум замолк; внучка возвратилась здрава и невредима. Что значит невинность! — «Еже сокры Господь от премудрых века сего, откры младенцам!» — сказал дьячок. «Господи помилуй, Господи помилуй!» — сказала Николавна. А Параша?.. Параша, не говоря ни слова, легла спать. Плутовка!
Все улеглись, Николавна не спит… чу! Кто-то ходит по комнатам, стучит сапогами, побрякивает. Николавна прислушивается, творит молитву, крестится; невидимка все ходит… поют петухи, — невидимка ходит; светает, по улице уже едут за водой, гуси просят корма, — невидимка, знай себе, ходит. Николавна не смеет пошевельнуться. Проснулся дьячок, проснулась Параша, — невидимка затих. На другую ночь то же, на третью опять то же; все в ужасе. На четвертую не спит и дьячок, не спит и Параша. Николавна перед образом; всю ночь горит свеча: невидимки не слышно. Перед утром свечу погасили — невидимка заходил снова. Служат молебен; невидимка не пропадает. В темном углу, за печкой, кажется, главная его резиденция. Параша слышала, там все что-то шевелится. К углу не смеет никто подойти: там так страшно!
Проходит неделя, проходит месяц, невидимку не выживут, к невидимке уже привыкли; Николавна уже с ним разговаривает.
— Кто ты, невидимушка?
— Мужичок, бабушка!
— Что ты никогда нам не покажешься?
— Испугаетесь, бабушка.
— Долго ли пробудешь у нас, невидимушка?
— Не знаю, бабушка.
И старушка крестится, дьячок читает молитвы, — а бедная Параша? О, ей совсем не страшно! Бабушка держит Парашу в руках, — с глаз не спускает. Выпало не с кем слова молвить; теперь, слава Богу, болтай хоть день и ночь. Днем невидимка сидит за печкой; ночью расхаживает по всем комнатам… Неугомонный!
Николавна делает ватрушки, — рассучила тесто, положила творогу, загнула ватрушку по краям, только что класть на лопату… Глядь, — ватрушка у Николавны на голове. Николавна бранится, невидимка хохочет, — Моисей философствует, Николавна слушает, разиня рот, Параша улыбается.
— Сон Навуходоносора предвозвещал разделение царства его на части, освобождение израильтян из рабства египетского, предвозвещающее освобождение рода человеческого из рабства греха и диавола, — говорит Моисей. — Ватрушка перевернулась наизворот, — это предвозвещает, что весь дом перевернется вверх дном.
— Господи, помилуй, Господи, помилуй меня грешную, — твердит Николавна.
— Не в том дело, Николавна, — говорит Моисей. — Все мы грешники, Бог наказывает, Бог и милует, Бог же и предостерегает. Не надобно все принимать запросто. Ничего запросто не делается. Ватрушка означает дом твой, творог — несчастие, голова твоя…
О, Моисей ученый человек; у Моисея на все готово толкование!
На другой день, как нарочно, у исправника вечеринка. Исправник никак не может согласиться, что ватрушку положил на голову Николавны сам невидимка; в голове Николавны должна быть электрическая сила; ватрушка наполнена магнетическою жидкостью… Тут скрываются величайшие таинства! Судья, отчаянный материалист, утверждает, напротив, что Параша видела руку, протянувшуюся из-за печки, схватившую ватрушку, положившую ее Николавне на голову. Исправник против этого. Невидимка должен быть существо духовное; тело есть существо видимое; рука есть тело; следственно, рука, которую видела Параша, не есть рука невидимки. Половина гостей принимает сторону судьи, другая сторону исправника, спор усиливается. Первые, для отличия от последних, принимают название партии серебряной пуговицы; последние, для отличия от первых, принимают название партии золотой пуговицы. Через неделю город делится на две половины, каждая половина на четыре секты, каждая секта на умеренных, отчаянных и бестолковых.
Дьячок отыскивает в какой-то старинной книге предсказание, что настанет время, когда люди будут видеть отдаленные звезды и не увидят ничего у себя под носом, будут иметь уши и не услышат своего ближнего… Настанет время, когда сердце покроется корою и головы дадут плод… Этого уже довольно! Весь город читает старинную книгу. В ней так верно предсказано происшествие с ватрушкою! Через три дня написано уже две дюжины толкований; из-за каждого толкования произошло двадцать четыре ссоры; из-за каждой ссоры сорок восемь неприятностей… Куда делось прежнее радушие, прежнее спокойствие, прежнее удовольствие!
Все, что умело писать, схватило перо; все, что имело сильные руки и крепкое горло, бежало состязаться в прениях.
В то время жил у нас один ученый, философ, мудрец, историограф, — назовите, как угодно! Он жил совершенно уединенно, пил одну воду и питался одними сухарями; поутру пел псалмы, перед обедом делал моцион, вечером считал звезды. Кажется, этого уже достаточно, чтобы сделаться мудрым, а кто может назваться мудрым, тому уже наверное ничего не стоит сделаться чем угодно, даже и историографом. По крайней мере, так судили у нас! Историк этот написал в своих записках так: «17 ноября в 10 час. 15. м. 42 с. пополуночи в К. было чудо. Одна бедная старушка делала пирожки (если бы он написал: делала ватрушки, история его была бы сказка. Что значит одно слово!); пирожки вдруг поднялись на воздух, облетели три разя вокруг головы ее и потом влетели в печку. Происшествие это взволновало все умы нашего города…» и т. д. Вот как пишется, господа, История!
Невидимка сделался главным предметом разговора всего города. О невидимке спорят, кричат, чуть не режутся; однако, никто не знает, что такое невидимка. Невидимка чихнет, — партии золотой и серебряной пуговиц бегут, с карандашом в руках, записывать минуту и секунду чрезвычайного происшествия; невидимка охнет, — предзнаменование; невидимка свистнет, — беда; у Николавны с печки упадет на пол серная спичка, бегут измерять длину протяжения, толстоту спички; начинаются вычисления, деления, умножения, раздробления… С невидимки снимают портреты, невидимка намалеван самой злой карикатурой. Все восхищаются сходством. Никто не видал невидимки.
До невидимки доходят эти слухи, а невидимка проказник. Дьячок подгулял у стряпчего на крестинах, пришел домой, уснул. Дьячку видится страшный сон: дьячка хотят жарить на сковороде. Темно, пусто, глухо, под самым носом огненная печь… Картина ада. Горе! Горе! Вдруг раздается громкий голос: «Возьми хозяйку свою и ступай вон; все остающееся здесь огонь есть, огнем погибнет! Смотри!» Дьячок вздрагивает, открывает глаза и видит над собою огромную звезду; дьячок что есть силы кричит.
На другой день по всему городу пронесся слух, что дьячку было предвещание. Открыто заседание. Партия серебряной пуговицы утверждает: поелику предвещание есть нечто духовное, невидимка также дух, с чем согласна и партия золотой пуговицы; первое предзнаменует добро, последний есть источник зла; добро и зло суть начала разнородные, противоположные, одно другое уничтожающие; следовательно, тут есть противоречие! Партия золотой пуговицы против этого. Духовное есть нечто невидимое, неосязаемое, неподверженное никакому чувству, видение же, напротив того, было видимо и слышимо дьячком Моисеем; следовательно, видение не есть нечто духовное! Спор усиливается; все кричат, никто не понимает друг друга; заседание оканчивается похвальным словом председателям.
Тогда у нас было страшное волокитство. Молодежь с ума сходила. Вы читали Всемирную Историю? Да! итак, вы знаете, что каждое столетие имеет свой отличительный характер, — век рыцарства, век открытий, век глупостей и проч., и проч. У нас в это время был век любви. Весь город был влюблен, — разряжен, раздушен, с утра до вечера порол галиматью, с вечера до утра шумел по улицам, по девичьим, по спальням… Мужья умирали от ревности, матери обмирали с досады, нянюшки дрожали от страха, девицы… Виноват! Искатели приключений росли, как грибы. Чуть вечер, — подымай любую кадку на дворе, любое лукошко на чердаке, под ними уже сидел кто-нибудь. Папеньки не ложились спать иначе, как обревизовав всю домашнюю утварь до последней бутылки.
Молодежь не унималась. Кто уймет ее! Имеете ли вы понятие о нашей молодежи, — веселой, буйной, удалой молодежи в палевом кафтане, с трубкою в зубах, с полштофом за пазухою!.. С этою-то молодежью надобно было иметь дело расчетливым, медлительным, добрым мужьям, всегда заваленным кипами журналов, всегда озабоченным настоящими и будущим; с этою-то молодежью надобно было вести войну хлопотуньям-хозяйкам, маменькам в букмуслиновых чепцах и ситцевых капотах! Молодежь делала чудеса. Надобно было видеть, как она лазила по трубам, бегала по крышам, рядилась оборотнями… Надобно было видеть это. К одной богомолке летал огненный змей, к другой черт и проч.
У Параши новый платочек, шелковый, с узорчатой каймою. Где взять такой платочек? Ей подарил невидимка. Невидимка услужлив; однако Николавна недовольна им. Уймется ли он когда? На невидимку жалуются полиции; но полиция уже напугана. Ее ли дело выгонять злых духов? Боже избави!..
Николавне снятся сны; у Николавны запала тоска на сердце. Параша нездорова; Параше день ото дня хуже… Бедная! Что с нею? Кажется, она день от дня полнеет.
Исчез невидимка. Куда? как? когда? Никто не знает. Ни слуху, ни духу. Весь город толкует о невидимке; весь город разделен уже на партии; согласия нет до сих пор; у Николавны невидимка с ума нейдет. Параша очень, очень нездорова… Как жаль, что я не невидимка!
21 Октября 1833.
Алексей Тимофеев
МОЙ ДЕМОН
«Взяла бы я тебя за уши, — да
хорошенько бы, да хорошенько бы».
У меня есть приятель, — самое неотвязчивое существо, какое только бывало когда в свете. Вы думаете, что это какой-нибудь товарищ детства, который привык ко мне, как к родному, или какой-нибудь двуличный ханжа, обкрадывающий меня разными невинными способами; или, наконец, какой-нибудь вертопрах, который, не зная, как одному убить время, избрал меня к тому орудием. Ни то, ни другое, ни третье, — почтенный читатель! Приятель мой самое странное существо в нашем мире. Вы никогда не имели и не будете иметь таких приятелей… И слава Богу! Кто же он? Как бы отвечать на это?.. Он, ежели хотите, и не человек, и не дух, и не тень, и не машина… Да, это какое-то совершенно новое, оригинальное, самобытное существо, не имеющее ни настоящего, ни прошедшего, ни тела, ни души, ни ума, ни воли; и — между тем, имеющее и настоящее, и прошедшее, и тело, и душу, и ум, и, волю. Повторяю еще, — приятель мой самое странное, самое чудное существо в нашем вещественном, неверующем свете. Он ужасно похож на меня, и между тем в нас нет решительно никакого сходства. Когда я смотрю на него — не я; начинаю всматриваться — я; всматриваюсь еще — опять не я; перестаю всматриваться, — опять я.
Приятель этот с некоторого времени не оставляет меня ни на минуту. И теперь… теперь, когда я пишу это, он здесь, со мною, — вот он! и между тем, поверите ли? — сих пор я не слыхал от него ни слова. Он говорит со мною одними знаками; и надобно признаться, разговор этот всегда так выразителен, что я понимаю его, как себя самого.
Этого мало, что приятель мой вечно со мною наяву; часто он является ко мне и во сне; — и до сих пор все еще не наскучил; и даже иногда я бываю очень рад его посещениям. Я говорю — иногда, потому что есть минуты… Вы сами знаете, каких минут ни бывает в жизни человека!!
Впрочем, надобно же наконец сказать, что за существо мой приятель… Однако, как же хотите вы, чтоб я сказал вам это, когда сам того не знаю?
Я зову его своим демоном. Довольны ли вы?
Я возвратился домой совершенно расстроенный. Измена Марии давила меня в гроб.
— Выкипит ли когда эта проклятая любовь? — сказал я, бросаясь на диван.
Голова моя пылала. Я приложил ее к стене и начал машинально расстегивать пуговицы своего сюртука. Мой демон сидел уже против меня. Мы посмотрели друг на друга.
— Как коварны люди! — сказал я глухим голосом. Демон улыбнулся.
— Как низки люди! — сказал я после некоторого молчания. Демон улыбнулся.
— Неужели, в самом деле, никогда не найду я существа, которое бы понимало меня! — сказал я почти в отчаянии. Демон взглянул на меня с недоумением, и — улыбнулся.
— Послушай, проклятый! — сказал я, придвинувшись к нему. — Изобрети мне какое-нибудь мщение, — мщение, которое бы ужаснуло и небо, и землю… которое бы прослезило и самый ад! Я хочу мстить… Я хочу терзать, резать, жечь… Научи, как это искуснее сделать!
Демон устремил на меня испытующий взор. По всем моим жилам пробежал огонь и остановился в горле. Я замолчал, дыхание мое сперлось, правая рука судорожно сжала ручку дивана и окоченела. Демон наклонился ко мне. Глаза его заблистали прямо над моими глазами; в мое лицо пахнуло вдруг могилой. Я вздрогнул, как в лихорадке. С чела скатилось несколько капель холодного пота.
— Прочь! Прочь! — закричал я задыхающимся голосом. — Мне душно!
Демон отступил назад, бросил на меня торжествующий взгляд и пошел вон из комнаты. Я пошел за ним. Мы вышли на улицу. Небо было ясно, на крышах белелись полосы только что выпавшего снега; улица кипела народом. Все это кинулось мне в глаза. Я несколько рассеялся. Демон заметил это, схватил меня за голову, повернул ее затылком вперед и потащил за собою. Я предался ему совершенно. Предо мною было одно уже прошедшее. Дома, люди, церкви, улицы, лошади, тротуары мелькали, как тени. Я шел, не зная куда. Вокруг меня толпилась какая-то пестрая, уродливая, фантастическая, безобразная толпа; со всех сторон раздавался глухой шум, прерываемый изредка пронзительным свистом и диким хохотом; я шел посреди этой — адской машины, не понимая, где я, что я. Предо мною тянулся длинный, бесконечный коридор, сплоченный из крестов, камней, будок, вывесок, кабаков, магазинов… и между всем этим сбродом время от времени мелькало изображение моей Марии и дразнило меня своею дьявольскою, коварною улыбкою. То вдруг все это превращалось в огромного змея и, свившись кольцом, устремляло на меня холодный, насмешливый взор; то вдруг рассыпалось в громаду развалин и начинало кидать в меня каменьями; то, наконец, превратившись в длинную, пеструю рукопись, расстилалось во всю длину, — и я читал на ней всю свою историю: первый разговор свой с Мариею о любви и счастии, первое ее признание, первое дружеское: прости! до завтра!… тут начиналась огненная неразрывная цепь восторгов, любви, клятв, обетов, поцелуев, объятий, наслаждений, надежд, сладостных слез, томной грусти, и вдруг измена… последнее слово выжгло мне все глаза… каждая его литера была или огненная змея, или огненное чудовище!
Я зажмурился. Все исчезло. Я очутился в какой-то пустыне; в каком-то мрачном, черном мире с багровыми, изодранными облаками, с желтым небом, облитым ядом и кровью. Все предметы носили на себе отпечаток ужаса и разрушения, и между тем, на каждом из них рисовалось юное, прелестное, цветущее лицо Марии!
Глаза мои вдруг открылись. Смотрю, — я в западных воротах Смоленского кладбища; мой демон возле меня.
О! надобно видеть картину, которая представилась тогда глазам моим. Надобно видеть эту белую, снежную равнину, облитую огненными искрами! и потом перерезанную во всю длину свою широкою, разноцветною гирляндою из крестов, освещенных яркими лучами заходящего солнца! Все кладбище казалось белою, тонкою скатертью, развернутою для какого-то пиршества. Души усопших, в виде прелестных гениев, увенчанных розами и лилиями, сплетясь руками, сидели на своих могилах… А там, за этою широкою, пестрою гирляндою возвышались угрюмые, печальные монументы и, подобно грозным призракам, задумчиво смотрели на своих юных собратий!.. В конце зимы, когда все еще спит в холодных объятиях мороза, когда вся природа погружена еще в мертвое, железное оцепенение, встретить вдруг юную, прелестную, живую весну, осыпанную цветами и зеленью, — и где же? — там, где все должно быть пусто, дико, однообразно; где и среди самого роскошного лета, среди самой цветущей, юной жизни, нет ни лета, ни жизни… на кладбище! О, надобно видеть эту картину, говорю я, чтобы вместить ее в душе своей!