Кончилось тем, что он незаметно очутился в обществе русских, этих четверть-французов, которые от скуки, по моде, из обманутых надежд честолюбия, приезжают в Париж прогнать хандру, прожить деньги, или вдалеке от России излить на нее скопившуюся желчь и досаду. Но такое общество не было ему по сердцу; стоило ль оставлять родину лишь для того, чтоб жить посреди людей, или отверженных ею, или добровольно от нее отказавшихся, чтоб жить в этой западной Сибири, где будешь лишен и последнего утешения изгнанника — неверной надежды на лучшее?
Мой странствователь наконец опомнился, и поехал искать счастия в Италии. Он имел душу, доступную изящным ощущениям: произведения искусства поглотили все его внимание; он сделался художником, поклонником одного прекрасного. Но скоро и это ему прискучило: одни развалины да развалины, да обломки древнего, разрушенного мира навели на него неизъяснимую тоску. Мечты о прошедшем, как и мечты о будущем, расслабляют душу; одно настоящее, близкое, крепит ее и дает истинную цену воспоминаниям и надеждам. Правда, природа Италии, лучшее из ее произведений, полная жизни и красот неумирающих, отвлекла его на время от этих развалин, на которых он чуть было не оброс мхом вместе с ними. Но что природа без людей? Не те же ли развалины? И добро б это была девственная природа Америки; а то классическое кладбище народов, смесь снегов и лавы, ряд памятников разрушения, и у подножия их искаженное племя, как будто созданное только для того, чтоб быть чичероном праздного любопытства чужестранцев!
«Нет! — сказал он. — Вон из Италии, скорей на родину: Русскому одно место — Россия! Русский — весь надежда; что у него общего с этим стареющимся Западом, который, дряхлея, насильственно ищет воскресить себя? Он может быть его учителем, но не товарищем».
И после пятилетних странствий, мой друг отправился обратно в Россию. Учение, опыты, которые так дорого нам достаются, преждевременно его состарили. Он хотел поспешишь жизнью и успел в том. Казалось, он отжил три века и пережил три народа; ему осталось начать новый век у себя, под родным небом.
— Что ж, излечился ли он от своей страсти? — спросила Софья, поглядывая на перчатку.
— Не совсем, — отвечал Руссинский. — Правда, он старался размыкать по свету эту страсть, от которой бежал в чужие край. Но любовь, как змея, живуча; разорви сердце на части — оно все будет биться. Словно горный поток, его любовь иссякла на время; но при первом луче надежды ледяная кора растаяла, и страсть забушевала с прежней силой.
Из множества писем, которые он взялся раздать на обратном пути своем, одно было адресовано в Лемберг к ученому археологу L. По приезде в этот город, он немедленно к нему отправился. Любитель древностей, маститый старец, родом серб, принял его с славянским радушием. Пригласив его к обеду вместе с несколькими из своих знакомых, он повел его после стола в свой кабинет. Вальтер Скотт избавляет меня от описания этой комнаты. Кому из вас не знаком кабинет его антиквария? Сам старец был лучшим из антиков. Он походил на какую-то древнюю камею с головой Пифагора, и казался, в самом деле, обломком языческого мира, всплывшим на океане времен после его кораблекрушения. Чего не вмещала эта голова, чего не видали эти пронзающие взоры, чего не передумал этот Вечный Жид нового рода, осудивший себя на необъятное странствие по всем векам и поколениям? Это была всемирная история в образе человеческом; это была живая скрижаль, олицетворенное предание. Он, казалось, не принадлежал ни одному веку, ни даже своему; и в этом гении бесстрастия только одно напоминало о человеческом: любовь к родине. При слове «серб» или «турок» он оживлялся огнем юности, и его рука готова была схватить римский меч или пращу, висевшие в пыльном углу его кабинета.
Долго рассказывал он моему другу о своих путешествиях, о виденных им странах и народах. Несколько лет жил он на Востоке, был в Персии, Аравии и северной Индии. Много растений, камней, идолов, рукописей привез он оттуда. Но изо всех редкостей, самая примечательная была — перчатка из кожи дикого осла, и эта перчатка…
— Теперь на мне? — воскликнула Софья.
— Эта перчатка, — продолжал рассказчик, — имела чародейную силу. Она давала беспредельную власть ее обладателю над существом, которое бы он желал покорить себе, был ли то мужчина, или женщина, или даже животное. Но только над одним; при вторичном употреблении, ее сила исчезала. Антикварий хранил ее, как редкость, и мало заботился о ее таинственном свойстве. Можно вообразить, как обрадовался мой друг этой находке: в Германии он занимался кабалистикой и верил в талисманы. Немалого труда ему стоило уговорить скупого старика, чтоб отдал ему перчатку; он обещал ему в замену доставить из России несколько харатейных рукописей[16] и опись Московского архива, на что старик наконец и согласился. С новой надеждой поскакал он в Москву, и дай Бог, чтобы на этот раз она его не обманула!
— Не думает ли Сабинин повелевать мною? — сказала с гневом Софья. — Вот назад его перчатка.
Но перчатка не снималась с руки молодой девушки. Руссинский улыбался.
— Помилуйте, — сказал он, — вы не дали мне кончить, и уже произносите приговор моему другу. Он был великодушнее вас: сделавшись обладателем талисмана, Сабинин — (вы первая его назвали) — не захотел им воспользоваться; напротив, он предоставил его во власть вашу: располагайте им, как вздумаете; но помните, что, с первым желанием, его сила исчезает невозвратно.
Эти слова смутили Софью.
— Мое первое желание было — снять эту перчатку, — сказала она вполголоса, — и однако…
— Оно не исполнилось? — подхватил Руссинский. — Видно, от того, что вы желали невозможного. Хотеть снять перчатку естественной силой значило бы то же, что навек отказаться от желаний. Она сама охраняет вас от этого бедствия. Станем говорить серьезно. Неужели мой друг, возвратясь после долгого странствия, будет иметь равную участь с Чацким? Неужели он будет по-прежнему встречен холодностью и равнодушием? Нет, ваше обхождение с ним показывает, что вы переменили о нем свое мнение и что он в глазах ваших уже не тот бальный герой, которого прежде вы не удостаивали взглядом. Говорите.
— Вы слишком горячо берете сторону своего друга, — отвечала Софья в замешательстве, — и я, право, не знаю…
— Скажите, — с жаром продолжал Руссинский, — ужели он пожертвовал лучшими годами жизни, обогатил себя сведениями, опытом только для того, чтоб увидеть собственными глазами, как нечувствительность торжествует над усилиями любви?
— Перестанем говорить об этом, — сказала Софья. — Скажите лучше, для чего вы так несходно описали меня в своем рассказе? Кто бы мог узнать меня в вашей Элеоноре?
— Виноват, если мой портрет ниже своего оригинала. Но что вы скажете о Сабинине? Не правда ли, что он переменился?
— Он постарел.
— И только?
— Что же больше? Ну, еще украсился почтенными сединами.
— Кто вас отгадает! Когда в лице его был румянец и черные волосы покрывали его голову, он вам не нравился, как пустой мальчик. Теперь, когда он возмужал, когда наполнил чувством пустоту сердца и познаниями пустоту ума, он вам опять не нравится, и потому только, что поседел и состарился по милости же вашей. Но знает ли, что если весь его недостаток в одних сединах, то этому легко помочь?
— Не ужели?
— Добрый знак! Выслушайте меня; я вам докажу, что можно любить и седины. Почитать их — внушает сама природа: не преклоняете ли вы колен перед мудрым? а седины — принадлежность мудрости.
— Но любить?
— И любишь также. Что может быть прекраснее белых сребристых волос? Не вмещают ли они в себе все цветы радуги? Вам стоит пожелать, и они будут отсвечивать вашему воображению то золотистыми локонами Аполлона, то черными кудрями итальянца, то белокурыми власами Оссианова героя…
— Или того альбиносца, которого недавно показывали за деньги?
— Как вы злы! Почему ж лучше не Мазепы, который своими седыми усами умел пленить Марию? Или Ундины, только что вышедшей из недра вод? Чего не украсишь воображение? Только велите ему.
— И в этом-то ваше средство?
— Разумеется. Все основано на мечте и обмане; без них не было бы счастия супружеского.
— Опять парадокс, — заметил хозяин, — но в нем кроется истина. Если единственным препятствием к супружескому счастию седины, то прочь их. Попросите мужа выкрасить волосы или призовите на помощь воображение.
— Прекрасно! — воскликнул Руссинский. — Но если это препятствие можно уничтожить и без помощи воображения или парикмахера, тогда что вы скажете, ненавистница седовласых?
Софья задумалась и молчала.
В это время доложили о Сабинине.
— Разреши наше сомнение, — сказал ему Руссинский, — может ли твоя странная перчатка уничтожить одно важное препятствие к твоему счастию.
— И не одно, а все, — отвечал Сабинин, — только б пожелала того ее обладательница.
— Слышите ли? — заметил Руссинский, обращаясь к Софье.
— Так это вы обладательница талисмана? — воскликнул Сабинин в восторге. — О! Скажите, скажите, в чем препятствие к моему счастию? Чего желали б вы? Умоляю вас, откройтесь!
— Я желала бы одного… — начала Софья, потупив взоры.
— Чего же?
— Чтоб вы помолодели… — отвечала она с робостью.
— И тогда?
— Я согласна…
— Виват! — закричал Руссинский.
«Однако, как ограничены желания женщины!» — подумал он про себя. Этого не сказал бы он вслух.
Сабинин вышел из комнаты и через минуту возвратился цветущим юношей с черными кудрями по плечам и без этих страшных навислых бровей, которые так пугали Софью. Он подошел к ней, взял ее за руку и в это мгновение перчатка незаметно упала на землю: ее сила исчезла.
Все, кроме Руссинского, были поражены удивлением.
— Что, в этом виде я вам более по сердцу? — спросил Сабинин у Софьи.
Она взглянула на него и покраснела.
— Вы чародей, — отвечала она тихо, — хотя и не знали, что странности могут пленить ум, а не сердце.
— Однако они нечувствительно проложили к нему путь, не так ли? — заметил Сабинин, улыбаясь. — Обыкновенный молодой человек не мог тронуть вашего сердца; я подумал: не сильнее ли на него подействует шарлатанство ума? А оно везде нужно, и в любви еще более, нем где либо.
— Твоя правда, — прибавил Руссинский. — В наш искусственный век уже не пленяет ни простодушие, ни естественность. Наши нервы притупели, и мы требуем от любви, как и от литературы, сильных, резких впечатлений. В этом кроется глубокая тайна, и счастлив, кто мог ее постигнуть.
— Вы надоедаете нам своими нравоучениями! — сказали дамы. — Лучше растолкуйте нам, г. Сабинин, таинства вашей перчатки; они интереснее таинств шарлатанства.
— Угодно вам выслушать полный курс химии и физики? — спросил помолодевший старец.
— Обманщик! — сказала Софья, грозя ему пальцем.
— Таковы мы все больше или меньше, — отвечал Сабинин.
— Растолкуйте же нам… — повторили дамы.
— Об этом после, — прервал Руссинский. — Лучше скажите, отчего так мало набралось конфет?
— Верное доказательство, — отвечал хозяин, — что у нас есть разговорный язык.
— Да, сладкое доказательство! — сказал Руссинский.
— Но сознайтесь, хоть в первый раз в жизни, что вы неправы.
— Постойте, постойте, вечер еще не кончился.
В самом деле, когда дамы приняли большее участие в разговоре и он от того оживился, Руссинский имел утешение насчитать с полпуда конфет к концу вечера.
— Вот вам и для свадебных сюрпризов, — сказал он Софье. — Но к какому времени назначите привезти их?
— Теперь пост, — отвечал Сабинин, целуя руку у своей невесты, — и потому не ранее, как к красной горке. Не так ли?
Руссинский, верный своему патриотическому чувству, обещал выбрать из русских поэтов новые двоестишия для конфетных ярлычков и сдержал слово: они в это время, как я пишу, уже рассматриваются цензурой и скоро будут напечатаны.
— Но объясните же вашу таинственную перчатку, — могут сказать читательницы.
— Угодно ли вам, чтоб я повторил вопрос Сабинина?
— Нет, мы не хотим химических объяснений: это слишком естественно.
— А вы желали бы сверхъестественного? Виноват, у меня его нет в запасе. Я даже должен буду вам признаться, что вся моя история est de pure fantaisie…[17]
— Постойте, — прерывает меня Руссинский, — за вами фунт конфет.
— Ну, коли хотите, весь мой рассказ есть чистая выдумка; и даже вы сами, г. Руссинский, существуете только в моем воображении.
— Нет, это уж слишком, — отвечает спорщик, — позвольте вам доказать…
Я прерываю его в свою очередь и говорю с настойчивостью:
— Да-да, мой рассказ выдумка; но в нем одно справедливо, одно не подвержено сомнению: это то, что в Москве есть общества, где не только мужчины, но и дамы говорят по-русски и где они умеют сохранить на родном наречии весь свой ум и любезность. Avis au lecteur[18].
— Фунт конфет! — кричит Руссинский.
— Виноват, виноват!
Дай Бог, чтоб его голос раздавался почаще в наших гостиных! Тогда моя Таинственная перчатка была б недаром брошена.
Алексей Тимофеев
НЕВИДИМКА
Пожалуйста, господа, не ищите тут
ничего особенного… это просто —
шутка!
Верите ли вы, что есть духи?.. Нет… Неужели? Тем лучше! Знаете ли? — я сам этому не верю; я… тот самый я, который вечно живет в фантастическом мире, который весь — одно воображение… я не верю, что есть духи. Чудно, господа! Растолкуйте уж это сами. Скажу вам более. Знаете вы материалиста N.? Он боится остаться один в темной комнате. Слыхали вы о моем учителе логики? При виде покойника он прячется за поленницу. Знакомы вы с доктором R.? Он бледнеет при одном слове о привидениях.
А пока вы будете размышлять об этом, позвольте перенести вас на минуту в один небольшой городок С… губернии, — на мою родину. Вы не бывали там? Вы не слыхали даже об этом городе? Да? Но, может быть, вы знаете Нижний Новгород. Как не знать Нижнего Новгорода, — этого веселого, чистого Нижнего Новгорода, живого, шумного во время ярмарки, и утомительного, скучного, однообразного в другое время? Верст за полтораста от него есть небольшой, деревянный городок на горе, с трех сторон в лесу, — это тот самый, в который я сейчас приглашал вас. Вы не ошибетесь; вы узнаете его в одну минуту. Вы увидите пять-шесть прямых, заросших травою улиц, несколько разбросанных там и сям домиков, кучу драньем покрытых лачуг, четыре белокаменные церкви, полуразвалившийся гостиный двор, совершенно развалившиеся присутственные места, кучи сора на площадях… Да, да, — почтенный читатель, это он; это тот самый город, о котором мы сейчас говорили. Там живут точно такие же люди, как и мы с вами. Там есть и библиотека, и органы, и картины, и качели, и ясные дни, и ненастная погода… Дайте мне вашу руку; это моя родина! Я рад, я очень рад, я уже почти весел; теперь она передо мною, как на блюдечке. Вижу, чувствую, наслаждаюсь, готов расцеловать каждый столб, обнять каждую кучу сора, кинуться в объятия первому встречному. Это моя родина. Вижу ее за полторы тысячи верст, вижу и днем и ночью, — вижу наяву и во сне. О, вы не понимаете, что значит жить за полторы тысячи верст от родины! Вы живете дома; вам наскучило жить дома; вы рветесь на свободу; вы не знаете, что такое разлука. Для вас это только пустое, безжизненное, однообразное слово; вы только видели холодное прощание дворянского заседателя с ключницею, когда он отправляется в уезд по службе; вы только читали это слово в народном песеннике.
Я немного позадержал вас, почтенный читатель, не сердитесь. Виноват! Я вспомнил свою родину. Перенеситесь же туда!
На одном конце нашего города, на самом конце, возле церкви, есть небольшой, чистенький домик о трех окнах на улицу; с одной стороны пустырь, с другой пустырь, с третьей грязный двор, с четвертой улица. Итак, этот домик на самом краю города. Может быть, теперь это уже не то; но несколько лет назад вы не нашли бы описания вернее. Слушайте же! В этом маленьком домике некогда жила одна бедная старушка, внучка ее, 17-летняя девушка, и постоялец-дьячок, старый, начитанный. Я рассказываю вам не сказку, а быль, — происшествие, случившееся во время моей юности, которое, я думаю, и теперь еще иногда, за недостатком новостей, бывает предметом разговора в наших гостиных и залах, — не говорю уже о девичьих… и потому не лишнее будет, ежели я назову каждое из действующих лиц в моем рассказе по имени. Старушку звали Николавной, внучку, кажется, Парашей, а дьячка, дай Бог ему царство небесное, Моисеем Петровичем. Не верите, — так справьтесь!