С ключом на шее - Шаинян Карина Сергеевна 18 стр.


— Сплошная соя, — проговорил он, и Нигдееву захотелось грохнуть кулаком по столу.

— Уж извини, что есть, — едва сдерживаясь, сказал он. — Разносолов не держу.

— Да нет, ты чего, — поспешно мотнул головой Юрка. — Я просто… Сейчас бы нормального мяса, а? Помнишь, на Чукотке из оленины лепили — не пельмени, пельменищи? Или медвежатинки…

— Медвежатинки… — медленно повторил Нигдеев.

2

Стоя на крыльце почты, Яна проводила взглядом желтую отцовскую «Ниву», пылящую по поперечной улочке в сторону Блюхера. Колени подламывались, как суставы плохо сделанной куклы. Тональник резиновой маской облеплял лицо. В ушах до сих пор звенели вопли, и это было как в кошмарах, что преследовали ее годами, — и даже хуже. В кошмарах не было отца с растерянными и злыми от беспомощности глазами. В кошмарах он не тряс убийцу за плечи, не прижимал его лицо к груди и не трепал по плешивой башке, пытаясь успокоить.

(Держись крепче, говорит папа. Ууууххх! — говорит папа, и Яна, захлебываясь от хохота, подгибает коленки, виснет у него на руках и ныряет головой вперед. Кууу-вырк! — кричит папа; Янины локти, плечи, запястья выворачиваются, пол оказывается под спиной, рыжая борода высоко над головой содрогается от смеха. Папа тянет ее на себя, она выпрямляет ноги, пытается подобрать их; ладони в папиных руках скользят, скользят, скользят.

Затылок с жутким костяным стуком соприкасается с полом.

Несколько мгновений не существует ничего, кроме этого разбухшего на всю голову звука, застывшего под черепом, и огромного белого лица папы, плавающего под потолком. Потом звук вырывается на свободу, мокрым горячим кулаком бьет изнутри в лицо и брызжет из глаз. Папино лицо пикирует из-под потолка, испуганное и сердитое. Большие теплые руки хватают за плечи. «Янка, ты как? — твердит он. — Ты как? Прекращай давай! Янка! Янка?»

Яна рыдает. Она хочет перестать, но не может ничего поделать, ее рот разевается сам собой, и рев из него рвется сам собой, и слезы и сопли потоком льются по лицу сами по себе. Жесткая папина ладонь ложится на голову, придавливает, ощупывает, и от этого страшный костяной стук становится тише. Но перестать реветь она пока не может. Папина ладонь давит на затылок, вминая ее лицо в плечо, и Яна чуть шевелится, сдвигаясь в уютную впадину под ключицей. Папина майка шершавая и пахнет хозяйственным мылом и табаком, ее жесткий шов врезается в висок, а голая кожа в веснушках — горячая и чуть липкая, и пахнет потом.

Яна тычется распухшим носом, и папа треплет ее по голове, обнимает крепко-крепко. Дышать становится трудно, она почти задыхается, но продолжает вжиматься мокрым лицом в папино плечо. «Ну, хватит, хватит, — говорит он. — Хватит, а то придется тебя к врачу вести. — Он отодвигает ее и рассматривает со странным вниманием, будто в каждом зрачке у Яны — по карте, которую нужно расшифровать. — Голова болит? Тошнит?» Яна мотает головой. «Вот и отлично, — говорит папа. — Пойдем-ка я тебя высморкаю». «Я сама, — гнусавым басом говорит Яна, — я уже не маленькая!». Папа смеется, но как-то грустно. Тоскливо. Как будто это у него болит голова.

Как будто невообразимо много лет спустя он смотрит на дядю Юру, а тот все кричит и кричит).

* * *

— Вот он! — заорал кто-то под ухом. Скрюченные морщинистые пальцы вцепились в рукав, и Яна шарахнулась.

На нее смотрели. Не заметив, она успела доплестись до подворотни, в которой прятались развалины магазина топографической продукции. Здесь собралась небольшая толпа. Бледный до прозелени парень в форме охранника привалился к стене. Его подбородок трясся. На глазах у Яны парень вдруг согнулся, хватаясь за живот, и уткнулся лбом в кирпич; из его рта вырвался мощный поток рвоты. Две женщины истерически рыдали, хватая друг друга за руки. «Такой маленький…» — проговорил кто-то дрожащим голосом. «Да кем же это надо быть, это же не человек, зверь какой-то…» «Сссука!» «Да вызовите же ментов!» — «Вызвали уже…» «Скорую!»

— Говорю же, вот он, — задребезжали под ухом. Яну обдало запахами жареного лука и старого перегара. Морщинистые пальцы с пожелтевшими ногтями крепче вцепились в рукав. — Говорю вам, видел, как там рыжий пацан шарился, вот этот, хватай!

На Яну надвинулись. Она попятилась, уперлась спиной в кого-то костлявого, легкого. Дернула рукой, выдираясь из слабых пальцев. Теперь она видела — там, рядом с горой бессмысленной жести и арматуры, под накренившейся вывеской — маленькое тощее тело в распахнутой синей курточке. В распахнутом свитере. С распахнутым животом.

(…из бордового месива выглядывают какие-то перламутровые петли, какие-то ребристые розовые шланги, высовываются так невозможно, так неправильно, что Яна наклоняется и пытается впихнуть их обратно. Шланги теплые и скользкие. Между ними виден разрезанный красный мешочек, и в нем в лужице розовой дождевой воды коричневое и белое, зернистое. Яна понимает, что это пережеванный рис. Она медленно выпрямляется. Ее рука вся в красном и чешется. Мелкий дождик стучит по капюшону. Мелкий дождик сыпется в карие глаза мальчика, но он не моргает. Дождик скапливается на длинном листке полыни, нависающем над лицом мальчика, и капает прямо на лоб: кап, кап, кап, — каждая капля издает тихий стук, от которого хочется кричать. Капли сливаются в струйку, извиваются по щеке и скрываются в красной расщелине у мальчика под подбородком.

Яна понимает, что люди не исчезают, не растворяются в воздухе после смерти, и думает, что обязательно надо будет сказать Фильке, что она ошиблась. Наоборот, они становятся больше, заполняют собой пространство, вытесняют воздух, так что становится трудно дышать. Она стискивает мокрый кусты пижмы, протаскивает кулак снизу вверх, стирая красное с руки. На лицо мальчика сыпется желтая пыльца. Пижма пахнет, как стерильный бинт. Яна пятится, пока не утыкается спиной в большое и мягкое. Воздух с шумом выходит сквозь чьи-то стиснутые зубы.

— Что ты натворил, мальчик, — хрипло говорит человек за спиной. — Что ты натворил, мальчик… Что…

Яна чувствует, как к ней тянутся руки, и опрометью бросается в сторону. «А ну стой!» — кричат вслед. Она перепрыгивает через канаву на обочине, через колдобины, бежит через двор заброшенного дома, раздвигая плечом кисти одичалого дельфиниума, бежит по горбатым переулкам Японской Горки, ныряет в узкие проходы между заборами. Воздух раскалился и жжет легкие, перед глазами прыгает красное. Крик «Стой!» буравит между лопаток. Яна понимает, что надо послушаться, но не может. Ветер пихает ее в спину. Она бежит, пока город не кончается, и черный лабиринт стланика обнимает ее).

* * *

Охранник снова принялся блевать, и Яна сложилась пополам, словно ее дернули за веревочку. Зажала рот руками. Из глаз брызнули слезы; содрогаясь от спазмов, она медленно опустилась на корточки, свесила голову. Дышать. Надо дышать.

— Ты тут это… — неуверенно продребезжал хватавший ее старикан. — Давай без фокусов!

— Ты, дед, совсем из ума выжил! — Яна узнала голос продавщицы из магазина косметики. — Сам сказал — там пацан лазил, а это баба!

— Ты эти фокусы брось! — уперся дед. — Я что, пацана от девки не отличу?

— Говорю тебе, это баба, я ей только что тональник продала!

Яна медленно поднялась. Ее трясло, но тошнота немного отступила — если не смотреть на лужу вокруг пыльных ботинок охранника. И на развалины магазина, где они купили проклятую карту. И на то, что под ними скрывалось.

По толпе пробежала рябь, и Яна, пользуясь тем, что ее обвинитель отвлекся, медленно отступила за спины. «Кто обнаружил тело?» — раздался деловитый вопрос, и дед, тряся поднятой, как у школьника, рукой, начал пробиваться навстречу полиции.

Яна аккуратно вывинтилась за последний ряд зевак (какой-то мужик шумно втянул воздух, когда она ненароком задела его локтем), набросила капюшон и пошла прочь — быстро, но не слишком, опустив лицо, но не пряча его. Обычная женщина, спешащая по своим делам, в меру хмурая, в меру озабоченная. («Ля-ля-ля, — поет Лизка, изображая девочку из мультика, которая изображает живую девочку. — Ля-ля-ля»). Никто не скажет, что от ужаса сердце бьется в горле, как раскаленный мяч. Никто не заметит, как останавливается дыхание, когда ветер доносит приближающийся вой сирены.

Полицейский уазик протискивался по пешеходной улице, расталкивая прохожих тупым рылом. Точно такой же. И сидели в нем те же — с каменными лицами и обращенными в свой собственный ледяной мир глазами. Яна лишь скользнула по ним взглядом; смотреть на них в упор опасно: в ответ они могут посмотреть на тебя.

* * *

(…Из гостей возвращаются в долгих и хрустких весенних сумерках. Времени — больше десяти; после шумной комнаты, клубов дыма, запахов жареного мяса уличный воздух похож на запотевший хрусталь. Первые лужицы затянулись темным льдом. Яна наступает на него и смотрит, как тонкая корочка покрывается сеткой трещин. Сзади раздается легкий мамин смех и низкое бормотание папы; от них пахнет духами, сигаретами и вином. Иногда мама вскрикивает и снова заливается смехом. Это радует и немного сердит: дурачатся, как маленькие. Но больше все-таки радует. Может, они передумали разводиться, думает Яна. Может, папа все-таки не уйдет, и ей не придется общаться с ним по выходным вместо того чтобы просто жить вместе…

Преследуя новорожденный лед, она отбегает все дальше.

Милицейский уазик стоит на дорожке, ведущей в темный двор. Его оскаленная морда высовывается на тротуар. Уазик караулит. Подстерегает. За слепыми стеклами качаются гладкие лица, полускрытые фуражками. Из уголка губ одного из милиционеров торчит сигарета, и дым от нее неподвижен так же, как затененные козырьком глаза. Яна застывает, не в силах отвернуться, завороженная, как птица перед крокодилом.

Милиционер с сигаретой моргает, и Яна стремглав бросается назад. В последний момент она успевает взять себя в руки и превратить паническое бегство в почти не подозрительную трусцу. Яна пристраивается сбоку, с дальней от проулка стороны; ей хочется влезть в середину и взять родителей за руки, но тогда они спросят, в чем дело. Ее локоть громко шуршит об папину болоньевую куртку. Мама с папой все хихикают и толкают друг друга плечами. Уазик приближается; Яну охватывает ужас. Она не знает, как заставить родителей перестать баловаться: они ее не послушают. Чтобы не выдать себя, она сует озябшие руки в карманы, делает независимое лицо и чеканит шаг, глядя прямо пред собой. Может, те, в машине, не заметят. Железная морда с выпученными стеклянными глазами проплывает мимо. Почти пронесло. Лишь бы не спохватились, не окрикнули, не бросились догонять.

Они так и не поворачивают голов. Переулок остается за спиной, уазик скрывают дома. На всякий случай Яна держится рядом до перекрестка, а потом наконец отрывается от отцовского бока и бежит вперед. Голоса родителей превращаются в прозрачное эхо, улица пуста, и шум редких машин кажется далеким и нереальным. В холодном воздухе появляется сладкий привкус опасности. Яна избегает наступать на хрупкий лед, чтобы не выдать себя. Она тенью скользит по тротуару. Эта часть города ей почти незнакома. Старые двухэтажные дома из потемневшего дерева выглядят подозрительно, узкие двери подъездов, выходящие прямо на изогнутую горбом улицу, таят чудовищ. Яна крадется стремительно и бесшумно, пронзая пространство выпущенной из засады стрелой. Только идущие позади родители мешают ей поползти по-пластунски, как настоящий индейский разведчик.

Потом в мире что-то меняется. Яна замедляет шаги, тревожно вслушивается в нарастающий звук. Хрустальный воздух мутнеет и шершавится от шарканья множества ног.

Они идут медленно, растянувшись цепью вдоль улицы, — полдесятка мужчин с суровыми лицами, с красными повязками на рукавах. Яна оглядывается: родители превратились в две черные черточки, плавающие в зеркальном сумраке. Надо бежать к ним, но дружинники уже подошли совсем близко. Они окружают Яну темными укоризненными глыбами.

— Что ж так поздно гуляешь. Нехорошо, — тихо говорит один. От него тоже пахнет вином — но совсем не так, как от родителей, противно и страшно. — Разве ты не знаешь, что одной после девяти гулять нельзя?

— Я не одна, — говорит Яна и снова оглядывается. Родители уже не смеются — они торопливо догоняют, и мама оскальзывается на своих каблуках, цепляясь за папин рукав.

— Вот заберем в милицию, там и узнаем, одна ты или нет, — говорит кто-то из дружинников, и сердце Яны останавливается.

— В чем дело? — спрашивает подоспевший папа.

— Комендантский час, — мрачно отвечает дружинник, — детям после девяти нельзя.

Яна пятится, пока не утыкается спиной в мамино пальто. Не глядя нащупывает холодную мамину руку, сжимает изо всех сил. Мама напряженно говорит:

— Она с нами.

— Да отстаньте от ребенка, видите же, что не одна, — полушепотом говорит кто-то из дружинников, и папа вскидывается:

— Ааа, Пионер, и ты здесь, — странным голосом тянет он. — Здорòво.

— Здорово, — Пионер протягивает руку, глядя куда-то вбок. Ладони соприкасаются с ледяным треском. Главный дружинник с сомнением смотрит, как качаются вверх-вниз намертво сцепленные руки.

— Ну извиняюсь, — горит он, когда рукопожатие наконец заканчивается. — А ты, — он наклоняется к Яне, — будешь так поздно одна гулять — заберем в милицию.

— За что? — заледеневшими губами спрашивает Яна. Мама дергает ее за руку.

— Не груби, — тихо рычит папа, и Яна замолкает).

* * *

Этот дом должны были снести еще тридцать лет назад, но он так и стоял на месте — двухэтажный дом номер один по улице Блюхера, запретной, заманчивой и ужасающей. Деревянные стены почернели от старости, и нижние наличники окон на первом этаже уже начали врастать в землю, — но дом стоял, такой дряхлый, что даже подходить к нему было страшновато. Вместо тротуара вдоль стен тянулись деревянные мостки. Осторожно ступая по доскам, пугающе легко подающимся под ногой, Яна обогнула идущее вдоль Блюхера крыло. Пересекла наискосок двор — вытоптанную до глины площадку в редких пятнах чахлой ромашковой поросли. На голой земле виднелся вычерченный лезвием круг, хаотично разбитый прямыми линиями на части: здесь недавно играли в ножички. Ржавый турник торчал посреди двора, и с перекладины свисал потускневший черно-багровый ковер.

Яна остановилась напротив подъезда, быстро огляделась по сторонам (вдруг засекут!). Крупная серая дворняга, потягиваясь, вылезла из-под заборчика, огораживающего палисадник, внимательно взглянула на Яну. Коротко шевельнула хвостом, будто кивнула малознакомой коллеге, и потрусила прочь, цокая когтями. Кто-то шел по мосткам, приближаясь к углу дома, — оттуда доносился жалобный скрип досок под ногами кого-то (взрослого) тяжелого и одышливого.

Втянув голову в плечи, Яна медленно шагнула к подъезду. Скрип досок и сопение нарастали, заполняли собой двор; тот, кто производил этот шум, торопился. Серая расплывчатая фигура прохожего вынырнула из-за угла. Одним прыжком Яна оказалась у двери, рванула ручку на себя — не заперто, как же повезло, что не заперто — и скользнула внутрь. Дверь тут же предательски качнулась обратно; в последний момент Яна успела схватить ее, не дать грохнуть на весь двор. Замерла в полумраке, стараясь дышать ровно. Она имеет право сюда зайти. Ничего такого. Она может навестить друга детства. Ей незачем это скрывать. («Ляляля», — поет Лизка).

Запах старого дерева, когда-то казавшийся странно-притягательным, почти приятным, теперь стал оглушающим. Он отчетливо отдавал плесенью и нес в себе намек на канализацию. Стараясь дышать ртом, Яна двинулась вверх по скрипучим ступеням, выкрашенным в рыжий, но вытертым до голых, посеревших досок.

На площадке второго этажа она остановилась. Сердце билось часто и сильно, как после долгого бега, уши пылали, и стучало в висках. Вход в Филькину квартиру преграждала новая металлическая дверь, слишком массивная для этих ветхих стен. Казалось, она вот-вот выломится, увлекая за собой пласты штукатурки и гнилые обломки досок, и рухнет прямо на голову.

(- Где вы шлялись? — орет Филькина бабушка. Ее челюсть трясется, а глаза стали такими светлыми, что кажутся почти белыми. Она замахивается сумкой, и Яна, выпустив Филькино плечо, горбится, закрывая локтями голову. Лишившийся опоры Филька начинает оседать. Бабка, взвизгнув, хватает его за руки. Потные Филькины ладони скользят между ее пальцами. — Что ты с ним сделала? — орет бабка. — Что ты с ним сделала, тварь?!)

Назад Дальше