И бросился в свой угол.
Чадящий рожок в коридоре освещал порог, а за ним начиналась тьма. Валька и Голован привыкли к ней: керосин-то для лампы был дорог. Иногда казалось, что нужда приучает их видеть в темноте, как кошек. Но сегодня...
На не покрытом досками каменном полу (хозяин заботился исключительно о комнатах, постояльцы углов его не интересовали) лежала... Ловчая сеть! Не сеть, конечно, а переплетение чернейших, чернее любого мрака, "верёвок". Причём было ясно, что они не материальны, а протянуты из глубин первородной ночи.
Валька остановился и осторожно вернул на место уже занесённую для шага ногу. Как быть? Вот увидел бы его сейчас Ефимка, довёл бы до истерики насмешками. Или до потасовки. Но Ефимке-то не приходилось убивать уже мёртвую Потычиху вилами, убегать от лихоманок. Умирать вместе со всеми и так же воскресать.
Раздалось басовитое гудение, и Валькину щёку обдало ветром. Крупная муха, размером с осу, не меньше, пронеслась в их с Голованом закуток.
Уж Вальке-то были знакомы такие мухи! Они означали появление вожделенного приступа творчества, когда из распахнувшихся райских дверей к человеку рвётся созидание. А творчество - это чудо, и оно каким-то непостижимым образом меняет реальность.
Муха, недовольно завывая, сделал три круга по крохотному закутку, врезалась несколько раз в стены и приземлилась на камень пола, стала чистить лапы.
Чёрная тень (ведь не могли же тени из Преисподней обладать свойствами предмета?) вдруг колыхнулась. Одна из "верёвок", ближайшая к мухе, обросла "ворсинками", которые закопошились, вытягиваясь.
- Кыш! - хотел крикнуть Валька на муху-дурочку, которая самозабвенно натирала лапы, но голос исчез. Как в ту ночь, когда его терзала глотошная.
"Верёвка" набросилась на муху, и вот уже сквозняк вымел прочь слюдянистые крылышки.
Сквозняк? Кто-то открыл входную дверь. Серёге время возвращаться. Нет, только не он!
Но это был Голован собственной персоной. Щёки разрумянились. Значит, сегодня официанты снова угостили его недопитым вином.
- Валентин! Гуляем! - завопил друг, вытаскивая из-за пазухи газетный свёрток.
- Стой, Голован, не двигайся! - хрипло крикнул Валька, у которого прорезался голос.
- Не двигайся?! Хахаха! - загорланил Голован. - Да я спляшу!
И он к свёртку добавил шкалик зелёного стекла из кармана.
Но тут же шлёпнулся. И виной тому был не хмель, а толстая чёрная петля на ноге.
Валька бросился к другу, собираясь распутать его ногу, пусть даже эта петля сожжёт его руки. Но "ловчая сеть" оказалась проворнее. С быстротой мысли она захлестнула Серёгино горло, рывками заставляя его запрокинуть голову. "Ворсинки" впились в кожу и разбухли, запульсировали. Валька оцепенел от ужаса, наблюдая, как Серёгина кожа белеет, синеет, истончается. А сквозь неё проступает фиолетово-чёрный цвет, какой имели тела людей в морге. Ефимка сводил туда Вальку пару раз, думал напугать, но не вышло. В училище их водили в морг на занятия. Натурщики-то дороги!
Святые угодники, о чём он думает! Его друга, брата пожирает чёртова сеть, а он рассуждает о цвете кожи! Было ли это блаженное забвение, или защитная реакция, или вечное Валькино оторопение, неизвестно. "Сеть" обвила тело Голована. Выпила, растворила даже одежду и грубые башмаки. Остались только подмётки, пуговицы, крестик да горсть монет. Голован, оказывается был состоятельным.
Чёрный кокон сыто изгибался, всё медленнее и медленнее.
- Заснёт, - подумал Валька и перестал думать о чём-либо.
Метнулся к лампе, подхватил коробок, в котором гремели три последние спички. Моментально, со скоростью "верёвок" самой сети, плеснул на кокон керосина, шоркнул спичкой о шершавый бок коробка. Головка отсырела и отвалилась.
Кокон стал извиваться быстрее.
Валька сломал вторую спичку, но третья зажглась. Глядя на огонёк зеленоватого пламени, Валька взмолился всем Богам, чтобы взяли на небо душу Сергея Голованова.
И бросил горящую спичку на кокон, который уже освобождал "верёвки".
На полу самого дешёвого и плохого жилья вспыхнул погребальный костёр. Бездымно и без запаха он унёс то, что осталась от несчастного Голована. И иссяк без следа.
Но где-то далеко, вне восприятия обычного человека, заворчало, закипело то, что Валька уже мог видеть и слышать. И он понял угрозу - те, кого он любит, пойдут на закуску. А потом настанет очередь самого Вальки.
Да и пошло оно всё к чертям! Пусть его сожрут, сожгут, сгноят - ему всё равно! Пока там что-то клубится, собирается с силой, Валька сам объявит войну.
Сначала он вызовет этих чёртовых лихоманок, одна из которых терзает Даньку. Он такое им устроит!
Он отвоюет право цвести макам и василькам, а маленькой Данае - жить.
Как он был глуп, что все эти годы позволял лихоманкам быть, что превратил себя в тюрьму, склеп, живое хранилище смерти. Думал: если похоронить зло, не трогать его, то оно исчезнет. А сейчас он прозрел и думает по-другому.
Открыть тюрьму зла, чтобы убить его и выжить самому.
Освободить зло, дать ему зримый облик, чтобы спасти других.
Валька схватил бумагу и карандаши. Он бешено работал, грифель шуршал по бумаге, листы валились на пол. Ну где же вы, лихоманки с чешуйчатыми лапами и сгнившими мордами?
Чудища на рисунках могли ввергнуть в ужас обывателя, но они оставались всё теми же рисунками - фиксировавшими, но не оживлявшими. Иллюзией, и не более.
Валька бессильно опустил руки.
Вспомнил глотошную, маму под рогожей, запятнанной кровью, покойника-дядю на берегу реки. Тела с раскинутыми руками и подвёрнутыми ногами внизу. Кровавые нимбы вокруг детских голов. Госпиталь. Вину перед стареньким учителем.
Вспомнил и чёртову Потычиху, её дремучее невежество в попытках обуздать или убить нежить, охочую до чужих жизней.
Рядом раздался глухой треск, с каким лопается кость человека. Ещё один, ещё...
Валька поднял глаза: к нему двигались лихоманки, отталкивая и ломая друг друга в слепой непреодолимой жажде дорваться до пищи.
Вот красноглазая глотошная. В её когтях запуталась гробовая обшивка. Из широко распахнутой пасти свесилась тёмная с прозеленью детская ручонка, пальчики которой ещё сведены предсмертной судорогой.
А вот с провалившимся носом и гнойными культями проказа. Вместо глаза - громадная грануляция с белой коркой. Другой сочится розоватой слезой.
И за ними ещё - с набухшими гноем бубонами, лилово-чёрными метками на жёлтой коже; исторгавшая из ноздрей и рта клубы едучей пыли; мокнувшая разноцветными язвами; покрытая чёрными отслаивавшимися корками...
Ну, Валька своего добился. Вызвал. И что дальше? Его сейчас сожрут, и пойдёт дальше полыхать мор и чумы, и проказы, и приснопамятной дифтерии.
Скоро всё пространство кишело тварями. Валька уже не думал ни о бое, не о спасении. Лишь о том, как бы умереть без сильных страданий. Чем скорее, тем лучше.
Однако руки сами стали хватать листы с рисунками и рвать их в клочья. Плотная обёрточная бумага противилась, карандашные линии шевелились, как живые.
Прочь, прочь, сгиньте!
Валька уже сам не понимал, где он находится, жив он или мгновения борьбы с неподатливой бумагой - всего лишь бред угасшего сознания.
Он очнулся среди бумажного крошева, с зажатым в ладони последним изображением лихоманки. В воздухе стоял запах тления. Голова была ясна, тело в полном порядке.
Валька прошёл к соседям, где храпел Семён, зачистил один из слоёв штукатурки, стал тщательно выводить букетик васильков. Без пляски воображения, без неистовых дум, без бури чувств - потому, что должен. Потому что его работа очень важна.
Цветы получились что надо - лучше живых.
А вскоре Ирина внесла дочь Данаю. Девочка была очень слаба, но жива. Она беспрерывно просилась домой, и врачи отпустили: болезнь отступила так же быстро, как и набросилась.
Данька прослезилась, глядя на единственный букетик над кроватью, напилась морсу и заснула.
А Ефим не пришёл ни на следующий день, ни через три дня. Его унесла инфлюэнца, молниеносная форма. Поборник санпросвещения народа умудрился заразиться от чужой посудины.
А Вальку на время поместили в больницу: он не мог приостановить работу ни на минуту. Нужно было добраться до тех далей, где теперь находится Голован. Если не вызволить, так хоть попросить прощения.