Прозрение Валя Ворона - Львова Лариса Анатольевна 4 стр.


   Год назад они поднимали Вальку с пропитанной потом постели, глушили дичайшую боль в боку и руках-ногах, несли прочь от больницы - к горам, которых он не видел никогда; к людям, которых ещё не встретил и которые его ещё не полюбили. К надежде на то, что до будущего, где Валька - гора средь людей, дотянуться точно так же легко, как до кончика своего носа.

   У старика тряслись руки, он уже много лет не мог держать карандаш. Но словами изображал такое, во что верилось больше, чем в слова докторов или бубнёж батюшки, в приход которого была включена клиническая больница при университете.

   Валька узнал о похоронах от слушателя подготовительных курсов Ефима Пузырькова, который собирался поступать на медицинский факультет, подрабатывал санитаром и жил в одном полуподвале с Воронцовым и Головановым. Он тоже был приютским, тоже пострадал после падения из окна. И вообще этот полуподвал напоминал пролетарско-разночинский Ковчег. Но иногда клетушки комнат наводили на мысли о тюрьме.

   - Слышь, Валь, старик-то, который за тобой в прошлом году ходил, скончался, - сказал Ефим.

   - Господи, помилуй... - перекрестился Валька и удостоился презрительного взгляда будущего врача: эскулапы, как известно, все сплошь безбожники, ибо душа при вскрытиях пока что не обнаружена. - Деда от старости колотило, а так-то он крепок был.

   - Инфлюэнца людей так и косит, инкубационный период минимален. Бригада санпросвещения пришла в ночлежку - четверо живых на сорок обитателей. Больница забита, три аудитории под койки заняли. Старые да малые первыми мрут. Среди интеллигенции тоже поветрие. Отец и мать, художники, уехали на выставку. Потом, как в их среде водится, бурное обсуждение всю ночь. Вернулись - трое детей, включая младенца, бабка и нянька мертвы. Тёмен народ, о гигиене и дезинфекции не слыхал, - осуждающе и важно заговорил Ефим, неизвестно для кого и с какой целью. Разве что лишний раз полюбоваться своей учёностью.

   Ефим год назад спас самого Вальку, который потерял сознание. Осмотрел беспамятного, поймал извозчика и отвёз в клинику. Врачи определили аппендицит и срочно прооперировали. А Селюгин, главный и лучший хирург, особо поблагодарил Ефима: если бы не его расторопность и знания, помер бы Валька. А ещё Сегюгин пообещал взять Ефима на свою кафедру после вступительных испытаний.

   Валька тогда попытался порадоваться за товарища и не смог: Ефимка из-за плохого питания и детских хворей был начисто лишён умственных качеств, необходимых для учёбы на врача. Но это не отменяло его предприимчивости, умения оказаться в нужном месте в нужную минуту, расторопности и неиссякаемой деловитости.

   С тех пор Ефимка важничал, приставал с осмотрами к жителям полуподвала. Иногда пристально, по-жандармски, всматривался в соседей, пытаясь уличить их в скрытой хвори.

   После разговора с Ефимом Валька чуть было не пустил слезу по старику-рисунщику: его рассказы об искусстве рисунка перешли в ту же область, где находились воспоминания об умерших отце, матери, тётеньке, Новый и Ветхий заветы, церковные службы и всё прочее.

   В Валькиной душе была ещё темница для того, что он видел в двухэтажном каменном доме. Но дверь туда он никогда не трогал. Ему казалось, что только коснись он её - лихоманки тотчас же вырвутся наружу.

   И вот горе случилось - даже проводить старика не удалось. И поесть на поминках тоже.

   В душевных и физических страданиях Валька добрался до дома, невысокого, длинного, чуть ли не на половину улицы, выкрашенного жёлто-зелёной краской, которая почему-то вызывала ассоциации с зубной болью. Спустился ко входу в полуподвал, толкнул тяжелейшую дверь. Взвыла строптивая пружина, иногда казавшаяся живой: в любую минуту, подчиняясь своему капризу, она могла рвануть дверь, хлопнуть ею по лбу или ободрать пальцы.

   В кишкообразном коридоре боролись друг с другом все отвратительные запахи мира. Валька не стал зажимать нос: лучше побыстрей принюхаться. Эх, каши бы сейчас!..

   Когда он добрался до их с Голованом угла, то поразился: на столешнице, утверждённой на ящиках, стояла миска. От неё поднимался аромат крупы, разваренной на молоке. На молоке! Надо же: несколько минут назад подумал о каше - и вот она!

   У голодного человека текут слюни, а у Вальки хлынули слёзы. Перед глазами заколыхалась душная темнота хлева, полоска света в прорези под крышей, пёстрый бок коровы. Послышалось треньканье белой животворной струйки о ведро... ласковые слова матушки, сказанные коровке-кормилице; помстился строгий её взгляд - ну, открывай дверь, пятилетний помощник.

   Валька опустился на лежанку, не смея взять чужую еду и обмирая от её запаха. Он чуть не продырявил глазами миску и не заметил худой фигуры, которая бесшумно возникла перед ним.

   - Поешь, Валентин. Светишься ведь от голодухи, - прошелестели слова Ирины, жены сапожника.

   Валька вздрогнул, поднял на неё глаза:

   - Лучше бы Даньке сготовила...

   Данькой все звали сапожникову дочку Данаю. Сосед имел склонность к искусствам: любил читать истории в календарях, слушал игру на балалайке и гармошке, приобретал на базаре картинки. Наверное, поэтому назвал единственную дочь именем греческой красавицы, матери героя Тесея.

   Ирина всхлипнула:

   - Ефим Даньку в больницу свёз.

   - Даньку? В больницу? Он что, спятил - она ж здорова?! - вскинулся Валька.

   - Заразилась где-то... - Ирина уже не смогла удержать слёзы. - Ефимка сказал, что гроза...

   - Какая ещё гроза? - возмутился Валька. - Слушай больше Ефимку. Семён-то знает?

   - Так он с Ефимом и дочкой поехал. Жду вот... А ты поешь, Ефимка сказал, что дочке дня два нельзя будет есть, только питьё кисленькое... - Ирина попятилась, продолжая объяснять: - Нельзя есть, когда лихоманка бьёт и болезнь грозой...

   - Какая ещё гроза?! Молниеносное развитие! Тёмный народ, никаких познаний в физиологии! - рявкнул за её спиной Ефим, потеснил Ирину, прошёл к столу, цапнул миску и строго вопросил: - Чья посудина?

   - Моя, - ответил Валька.

   Ефим без ложки, через край, хлебнул, перевёл дух, блаженно помотал головой и присосался с концами к жидкой каше.

   Ирина ушла к себе и о чём-то громко заспорила с вернувшимся мужем. Спор перерос в ссору. Иринины башмаки протопали по коридору, а Семён ввалился к соседям.

   - Слышь, дохтур, моя-то в больницу собралась. Не понимает, что зараза набрасывается на людей, как коршун на цыплят. Мне сказали: езжайте домой и ждите исхода. В случае нужды вызовут.

   Разрумянившийся сытый Ефим показал полную готовность бороться с темнотой населения и вышел за Семёном. Его зычный голос вызвал эхо в низких сводах коридора.

   А в глазах Вальки всё стояло и не исчезало худенькое личико соседской девчонки. От этого в сердце заводился зубастый жучок-сердцеед и начинал точить мышцу, гнавшую кровь по телу. Этого жучка не убить и не прогнать.

   Данька была единственным ребёнком в пролетарско-разночинском "ковчеге". Нет, младенцы, конечно, появлялись время от времени; вселялись и жильцы с детьми постарше. Но тёмные камни, холод и сырость быстро давили молодую поросль. То и дело из каменного жерла выносили маленькие гробы, ставили их на похоронные дроги, и очередной жилец, у которого недостало сил вырасти, покидал "ковчег". Вальке даже в голову не приходило поискать причину детской смертности вне условий, так сказать, среды, которая, по убеждениям того же Ефимки, формирует, воспитывает и губит человека.

   Всё в Вальке бунтовало, когда он слышал про эту среду. Не может Данька быть кем-то вроде мокрицы, которые беспрестанно плодились в их доме "под влиянием среды". Нет! Данька - хилое, малокровное, плаксивое создание, но не мерзость. Человек. Будущая мать героя.

   Однако стоило признать, что "ковчег" вовсе не годен для жизни ребятишек. Валька дарил дочке сапожника рисунки букетиков, облаков на небе, котят и щенков, сказочных домиков; видел, как в серых глазёнках появляется блеск, а на анемичных щеках проступает румянец; слышал, как она воркует в своём углу с самодельными куклами, объясняя им, что изображено на обрывке бумаги... Видел, слышал и клялся сделать что-нибудь для таких вот Данек.

   Валька схватил перетянутую бечёвкой вязку бумаги, которую приказчики используют для кульков и свёртков. А чего добру пропадать? Для набросков и зарисовок годится...

   Даньке сейчас плохо, её худенькое тельце треплет горячка. Нужно перенести на листы, исковерканные изломами и помятые, те горы, о которых он говаривал когда-то со стариком-рисунщиком в больнице. Ему тогда становилось легче. И, когда он навестит Даньку в больнице с рисунками, она ощутит прохладу, высоту и вольный ветер.

   Образы, которые создавались карандашом на обёрточной бумаге, делали руку самостоятельной, посылая в мозг частые и сладостные сигналы. И он откликался на них ощущением влажной свежести, острых уколов мельчайших льдинок, обжигающе морозного прикосновения скал к щеке... Старикова, а потом и Валькина фантазия обретала плоть, цвет, запах. Она была ещё более живой, потому что воплощалась для больного ребёнка.

   Валька не сразу понял, что половина лица онемела от затрещины, а рядом с ним обрыдался пьяный Семён.

   - Дядь Сёма, ты чего? - как маленький, протянул Валька, хотя не ощутил ни обиды, ни боли, до такой степени его поглотила работа над рисунком.

   - А-а-а... Изгаляешься, художник чёртов! Глумишься! Так и убил бы стервеца! -- вызверился Семён и помахал рукой, показывая, как она чешется прикончить Вальку.

   - За что, дядь Сёма? - уже осознав реальность, возопил Валька.

   - Маки твои... васильки... - залился обиженными слезами Семён, только что трясшийся от ярости. - Обсыпались!

   Валька вздохнул тяжко. Увы, судьба росписи по штукатурке была ему известна из курса истории живописи. Достаточно небольшого изменения температуры, неподходящей для штукатурки техники. А этот полуподвал... вентиляция нулевая, сырость от стирок и готовки, миазмы человеческой жизнедеятельности.

   Он всё же поднялся и прошёл в комнату сапожника. И застыл.

   У "тёплой" стены, где стояла детская кроватка, сияла сине-красная россыпь лепестков. Штукатурка была серой, некачественной, грубо и неправильно наложенной. Но целой! И без единого цветового пятна.

   Валька подошёл к лепесткам, которые выглядели вполне себе живыми, не известковыми, нагнулся, поворошил россыпь, помял пальцами желтенькую ленточку - такими были перевязаны букетики маков и васильков. Взял горсть и подбросил вверх. Лепестки беззвучно осыпались на пол. Он прекрасно помнил спасение из лихоманьего дома, дверь с четвёртого этажа... Всё повторилось.

   Подпись "Валь Ворон" неприятно взбудоражила жирными коричневыми линиями, словно вонзилась в мозг, обвиняя в обмане. Вот, мол, чем заканчиваются для других твои ожившие фантазии. Валька бросился в комнату за красками и кистями. Под угрозы и пьяные рыдания Семёна набросал ещё несколько букетиков.

   Сапожник подошёл к стене, размазал пальцем одну из ленточек на маках. Сел у ног Вальки, вздохнул и вдруг от удивления повалился на бок: жёлтая ленточка размоталась, букетик распался, маки покорно улеглись на полу.

   Семён растерянно уставился на них и сказал:

   - Даная моя цветочки любит.

   Потом поднял замутневшие от злобы глаза на Вальку:

   - А ну, рисуй заново. Рисуй, пока руки не отвалятся. Может, эти цветы и Данькина судьба как-то связаны. Рисуй, я сказал!

   И сжал пудовые кулачищи.

   Валька размышлял в какой-то лихорадке, в которой не было места угрозам сапожника, а было настоящее благоговение человека перед чудом. Или загадкой без решения, как сказал бы о чуде Ефим или кто-нибудь из преподавателей училища.

   Валька тронул плечо Семёна, тихо сказал:

   - Дядя Семён, ты прав. Связаны, ой как связаны Данькина жизнь и эти маки с васильками. Только ведь рисовать их раз за разом бесполезно. Ты побудь пока здесь, а я быстро...

Назад Дальше