Кома - Жаллельдинов Дамир


Миша с трудом разлепил сонные веки, непослушные глаза, пару раз моргнув, смежились вновь. Перед мысленным взором поплыли образы, смутные картины, но какой-то омерзительно-дребезжащий звук вновь вырвал сознание Михаила из мира сонных грёз. «Светает» – печально констатировал Миха (как его раньше называли друзья, которых мишина супруга Света именовала не иначе, как «дружками»). Тусклый утренний свет ещё не взошедшего солнца был как будто заодно с препротивными звуками, доносившимися со стороны злополучной коммунальной кухни. Свет и шум безжалостно развеивали клубы сладкой дремоты, вновь выбрасывая мишину личность в неприглядную реальность комнаты триста двенадцать в коммунальной квартире номер семь с половиной в доме двести тринадцать дробь два, литера А, строение один, по неуютной обветшалой и какой-то запущенной улице с сюрреалистичным названием «улица имени Серпа и Молота». Так как подлинных имён данных прекрасных орудий тяжёлого труда никто (почти) не помнил, а также из-за редкостной извилистости узкой улочки и преобладания коммуналок в окрестных домах, местные жители прозвали её Серпентарием.

Михаил, недовольно кряхтя встал, пошатываясь добрел до бутыли с водой, и, подставив под носик ручного насоса розовую кружку с надписью «Наташа», пару раз с усилием надавил на поршень. С утробным бульканьем в чашку плюхнулось некоторое количество жидкости. Гадостный звук не утихал. Миха с самыми недобрыми намерениями побрел по бесконечным полутёмным коридорам коммуналки, пытаясь на слух определить источник раздражителя. «Так, дверь в комнату Говядин, нет, не отсюда». Говядинами соседи называли семью Николая Бойковича и Мальвины Степановны Телковых. Коля Говядина работал на мясокомбинате, и, выпивши, любил рассказывать леденящие кровь истории об этом загадочном предприятии, а Мальвина торговала мясом на небольшом рынке, совсем невдалеке от дома. Из их троих детей, двумя младшенькими – школьниками Филей (Филиппом) и Алей (Алевтиной) семейство Говядин вполне могло гордиться. Но вот старшая дочка – студентка Алёна, предала семейные ценности Телковых, и «ударилась» (по меткому выражению Мальвины Говядины) в какое-то радикальное вегетарианство. Мальвина, пожалуй, что и небезосновательно, бранила мужа за то, что он с детства подрывал хрупкую психику девочки ужасающими рассказами о зловещем мясокомбинате.

Нетвёрдой походкой Миша шёл дальше. Металлическая решётчатая дверь в комнату Романюк была завешена потрёпанной занавесью, немного недостававшей до края. В просвет Миша успел разглядеть видавший виды диван мрачно багрового цвета, и полные вековой тоски глаза Глаши – Глафиры Баровны. Когда-то молодая семья Романюков получила хоть и крохотную, хоть и лишённую окон, но свою, отдельную от родителей и целого табора прочих родственников, комнатку в доме, который ещё тогда в ближайшие пару лет вроде как собирались расселять. За прошедшие годы у Жанна Рустемовича и Глаши родилось, и уже практически выросло двое детей. Романюки было смирились с непростыми жилищными условиями, привыкли ко всем коммунальным «радостям», встроились в сложную схему вражды и союзов между соседями. Но одной грозовой весенней ночью, когда потоки ливня яростно хлестали по не слишком целой крыше, и тонкими печальными струйками стекали по стенам квартир с верхних этажей на нижние… Так вот именно в эту неспокойную ночь у семьи Романюков буквально земля ушла из-под ног. Сначала в их скудной каморке всё начало как-то нехорошо дрожать и гудеть. Глаша, бабка которой, по слухам, была настоящей ведьмой, принялась что-то шаманить, даже попробовала изобразить древний и весьма гнусный семейный ритуал, передававшийся в их роду из поколения в поколение, но тщетно – на утро Романюки проснулись уже в подвале. Суеверный ужас Глафиры никогда бы не умалился, но в итоге всё же выяснилось, что комната Романюков, в которой до них сменилось множество жильцов на поверку оказалась лифтом.

Дом, который на протяжении всей своей истории был поделён на коммунальные квартирки, комнатки, комнатушки и комнатёнки, при строительстве задумывался как дорогой и престижный. В планировке этого дома были светлые просторные помещения, широкие лестницы и большой лифт (к которому по тем временам полагался еще и лифтёр). Но в вихре перемен состоятельные жильцы так и не въехали в предназначенные для них фешенебельные апартаменты. Дом заселялся и доделывался впопыхах, после революции, обширные "барские" покои разделялись на скорую руку возведёнными перегородками, всюду нарезали квадратные метры на новые комнаты. Та же судьба постигла и ту небольшую тёмную клетушку, которая, впоследствии досталась в пользование семейству Романюков. За всё это время лифта в данном помещении так никто и не опознал.

Однако, обезумев ли от коммунального быта, или просто поржавев и обветшав, лифт-инкогнито, на старости лет зажил своей жизнью. Он опускался, поднимался, останавливался надолго или мотался туда-сюда без устали, вызывая у Романюков приступы морской болезни. Безо всяких видимых причин, будто подчиняясь неведомой, и, похоже, враждебной клану Романюков, воле. По коммуналке поползли слухи о якобы виденном кем-то призраке лифтёра, который так ни разу и не запустил лифт (по крайней мере, при жизни). Злые языки (а в коммунальных условиях, таковые исторически численно преобладали) поговаривали, будто призрак лифтёра шастал в дождливые ночи по бесконечным коридорам и закоулкам и наипечальнейшим голосом звал лифт по имени "Гена".

Не исключено, конечно, что подобные слухи происходили из не слишком надёжного источника в зеленовато-бледном лице наркомана Птолемея Шмякина. Комната Птолемея располагалась в тёмных недрах Хромого тупика. Он жил в непропорционально длинном, узком тоннеле, светом в дальнем конце которого служила остеклённая дверь на балкон. Логово Толика Мякиша, как называли наркомана его товарищи по дурманному поприщу, вид имело мрачный и запущенный. Вдоль стен была расставлена многочисленная мебель, оставляя свободным лишь узкий проход-лаз. Шкафы, комоды, бескрайние пыльные книжные полки, хранившие богатую библиотеку, собранную ещё Сергеем Сергеевичем, батюшкой наркомана Птолемея. Сергей Шмякин по профессии был обычным советским инженером, а по призванию – астрономом-любителем. Это хобби занимало поистине центральное место в его жизни. Именно оно сподвигло Сергея Сергеевича дать своему единственному сыну столь незаурядное имя, жизнь мальчику, надо заметить, отнюдь не облегчавшее. Маленький Птолемейчик рос воспитанным, начитанным, хотя и несколько нервным ребёнком. Его тётя Тамара Шмякина, жившая в соседней комнате с тремя детьми и четвёртым мужем, говаривала «племяша Птолемяша по кривому коридору пошёл, да ещё и не в ту сторону». Рано лишившись родителей, Птолемей открыл для себя многие ранее незнакомые стороны жизни, одним словом, пустился во все тяжкие и некоторые особо тяжкие.

Слева от Миши что-то глухо рухнуло, будто уронили мешок с мукой. Миха с опаской заглянул в Хромой тупик, откуда донесся звук, на секунду заглушивший гадкое дребезжание, сотрясавшее слух и нервы несчастных жителей «комы», как местные называли коммунальную квартиру. На изрытом выбоинами и вмятинами полу Хромого тупика лежал, постанывая, Птолемяша, а над ним, сгибаясь от хохота, роняя слёзы, и хлопая себя по тощим ляжкам, возвышалась Дуремара. Дуремарой соседи называли Марину Дурову, разделявшую с Птолемеем жильё и пагубные пристрастия.

– Падшая женщина, стерлядь жёванная, что ржёшь, выдрядь ежовая, думаешь, пал Птолемей и не восстанет, не прострёт свою десницу к твоей ушмыганной носопырке?

Дама, продолжая заливаться хрипловатым смехом, выдавила:

– Я падшая? Сам навернулся, – она опёрлась о стену, обессилив от несколько неадекватного хохота, отдышавшись, продолжила, – куда там «восстанет», блин, десну он… – тут она вновь забилась в истерике.

«Милые бранятся, третий не лезь» – подумал Михаил, внимательно глядя под ноги, обходя Хромой тупик. Пакостное дребезжание приближалось. Двустворчатые двери кухни были распахнуты. Местами на них были видны бесчисленные слои краски разных лет и оттенков. Верхний слой был грязно-жёлтым.

В большой унылой коммунальной кухне, уставленной столами, разномастными табуретами, варочными плитами, отарой холодильников разных размеров с одним обязательным атрибутом – с замком, не было никого, кроме Дрючихи.

В коммунальной квартире счастливо жилось, казалось, лишь тараканам и старухе Дрючихе, также известной как Андрюченко Декадация Ивановна. Создавалось впечатление, что своим долголетием она обязана бесконечным пакостям, козням, сплетням, склокам и сварам, которые бабка Дрючиха организовывала с завидной энергией и энтузиазмом. В данный момент, Декадация Ивановна измельчала в чудовищно огромном блендере какую-то массу отвратительного цвета, смердящую то ли прачечной, то ли авто мойкой, с лёгкими оттенками амбре скотного двора.

– Ну, баба Декада, ну шмель вам в ухо, пять утра, суббота, что ж вам неймется-то, загрызи вас клоп? Уже пол часа как ведьмачите и шапоклячете! – с досадой вспоминая оставленное ложе, прокряхтел Миша.

Бабка Дрючиха, удостоив Михаила лишь мимолётного презрительного взгляда, не вынимая из зубов папиросы, хриплым базарным голосом заорала:

– А тебе-то чего, жертва ветеринара, это у вас, у трубозвонов выходной, у меня «кажный» день – «будень». Дожила бабушка, чтобы «всяка» плесень шелудивая мне «указки строила». Да баба Декада в этой «коме» с сорок седьмого года держит всё, а вот те нате, вылупонь позавчерашняя будет мне выговоры выговаривать!

Дрючиха продолжала, не унимаясь. Она вошла в раж, сотрясала кулаками, взывала к упырю Вове, у которого она ещё в своей далёкой юности «отжала» сначала угол, а потом и всю его жилплощадь, сжив со свету Вову с помощью чеснока, гороха и сквернословия. Миша устало опёрся о дверной косяк.

«Она готовилась, всё в точности по её плану» – вяло ворочались усталые мысли в его голове.

Миша и Света Скворцовы в Серпентарии были новичками. Они полтора года как переехали из своего родного городка, тихого, бедного, но уютного и неспешного, в поисках новых возможностей и работы, за которую платят. Арендуя за достаточно немалую сумму комнатку в «коме», коммунальный быт они сначала представляли себе в несколько более радужных тонах. Отрезвление было стремительным и безрадостным. На родине они успели познакомиться на новогодней вечеринке, потерять спьяну номера телефонов. Вновь встретиться через общих знакомых (город был совсем маленьким, знакомы были почти все). Провстречавшись месяцев пять, стали вместе жить, а вскоре сыграли свадьбу – шумную, провинциальную, многолюдную, с дальней роднёй и ближними соседями в качестве гостей. Свадьба, вопреки слабым надеждам молодых, обернулась лишь расходами, деньги (внезапно) кончились, и молодожёны отправились покорять мегаполис. Ну или хотя бы то, что им тогда представлялось мегаполисом. Мише было двадцать семь, Свете – двадцать пять.

Тем временем, в голосе Дрючихи начали появляться высокие нотки, и её скверный крик стал напоминать звук бормашины. Миху так и передёрнуло: он с детства боялся зубных врачей и высоты.

–Михаил, Михаил, ну вы, право слово, как вчера на свет появились, – глубоким бархатистым басом неспешно проговорил вошедший в кухню Лев Брониславович.

Лев Тишкин неспешно прошёлся по кухне, полностью игнорируя не прекращавшую голосить бабку Декаду. Он достал из кармана длинного махрового светло-зелёного халата связку ключей и открыл замок на одном из холодильников.

– Повторюсь, Михаил, вы как будто первый день на нашем коммунальном курорте, – невозмутимо продолжил Тишкин, слегка усмехнувшись, – пора бы уже усвоить, молодой человек, что для Декадации Ивановны, для этой коммунальной гарпии, этой кухонной фурии, скандал – истинный праздник, более того скажу, это её природная стихия.

Лев Брониславович вальяжно достал из холодильника бутылочку минералки, приложил холодное стекло ко лбу, а бабка Дрючиха, будто поперхнувшись собственной бранью, подавилась и сипло лающе закашлялась.

Выходя из кухни, Тишкин отхлебнул ледяной воды, и изрёк:

– Видите, Михаил, как нечисть кухонную от правды корёжит.

Лев Тишкин был высоким полным человеком лет сорока пяти. Его густую шевелюру изрядно тронула седина, а на высоком лбу пролегли заметные морщины. Среди женской части «комы» он пользовался определённой популярностью, и жил жизнью скромного сибарита. Ко всему прочему. Лев был ещё и художником. Часто, затянувшись длинной резной трубкой, он сиживал на балконе перед мольбертом в ожидании вдохновения. Однако, муза слишком редко посещала Лёву, и даже плоды тех редких посещений почти вовсе не продавались. По четвергам Лев Брониславович вел детский кружок рисования, а по вторникам посещал баню. Лиза Тишкина, лёвина супруга работала младшим менеджером в компании с совершенно непроизносимым названием, свободное время посвящала домашнему хозяйству и воспитанию единственной дочки старшеклассницы Маши. Семья Тишкиных занимала «целых две комнаты», в одной из которых был прекрасный просторный балкон, за что Тишкины были люто ненавидимы бабкой Дрючихой и Одноглазым Пью.

Одноглазым Пью в «коме» называли Гарнюка Елистрата Сидоровича. Это был старый нарушитель коммунального спокойствия, насквозь пропитанный алкоголем, табаком и ненавистью ко всему сущему. В молодости Гарнюк отслужил три года на флоте, где заработал узнаваемую, хотя, в его случае, и несколько нездоровую походочку, нежную привязанность к жидкости (в особенности, спиртосодержащей), привычку курить самокрутки и морскую болезнь в хронической форме. Переносить общество трезвого Гарнюка было тяжело – он бесконечно повторялся, вязко перебирал в памяти унылые или безобразные события бедовой молодости, проклинал электрика Медведева, соседей по «коме», мичмана Полканова или «судью Яшку», де сломавшего Гарнюку молодость, желая им всяческих несчастий и всевозможные корабельные принадлежности в самые неожиданные части тела. Впрочем, трезвым Гарнюк почти не бывал. Пьяный Гарнюк был просто невыносим. Выпив рюмку он начинал чудовищно картавить, стукал иссохшимися кулачками по столу и вопил на всю округу "Да, я Гар-р-рнюк, да я пью!". Собственно, поэтому его и прозвали Пью. Свой левый глаз Елистрат Сидорович потерял много лет назад, причём каждый раз, напившись хмельного зелья, он начинал угнетать и без того сумеречное сознание собутыльников новой версией истории об утрате ока. То он рассказывал, как лишился органа зрения на флоте, напоровшись на рыбу-пилу при нырянии, уже на следующий день он расписывал, как в колонии, на лесоповале сосновый сук сделал его инвалидом. Зимою, на его глаз якобы покушалась сосулька, По субботам – пробка от шампанского. В грозовые дни – градина. Под Новый год – морковка снеговика. Осенними ночами – подзорная труба. Тёмными безлунными вечерами – вампир в образе летучей мыши – глазосос (либо сосоглаз – тут у "Сидырыча" были разночтения). Четырнадцатого февраля – стрела из лука. Если заканчивалась выпивка – указательный палец мичмана Полканова. Когда у Гарнюка случалась депрессия (обычно от тоски по чьему-нибудь благополучию), роковой удар наносила горящая самокрутка, спьяну сунутая Гарнюком не туда, да и не тем концом. У многих было подозрение, что последняя версия была самой правдивой. Пью носил на пострадавшем глазу черную повязку, которая, вкупе с его испитой тощей небритой физиономией и потёртым растянутым, похоже никогда не стираным тельником, создавала образ одновременно зловещий и комичный. Казалось, по какой-то иронии, столько злости было заперто в таком тщедушном и ненадёжном сосуде. Как говорила Томка Шмякина «Беззубой собаке уже не до драки, росли б зубы снова, загрызла б любого». Впрочем, хрупкость его телесного сосуда, не мешала Одноглазому Пью пакостить по мелочи, и, в меру собственных скромных сил, портить жизнь соседям по «коме». Одеянием, помимо ветхой тельняшки, Гарнюку служили неопределенного цвета треники, растянутые на коленях, и самостоятельно укороченные латаные валенки. Своим экстравагантным видом Пью напоминал постмодерновый гибрид зомби и домовёнка.

Излюбленным развлечением «Сидырыча» было пугать полночных прохожих в левом Ёшкином проходе – узком длинном коридоре, куда выходила дверь крохотного логова Одноглазого Пью. Стоило какой-нибудь одинокой дамочке или припозднившемуся мальчугану рискнуть проложить свой маршрут через левый Ёшкин проход, где было всегда темно, грязно, и стук шагов зловеще отражался от каменных полов, уходя куда-то в недоступную взгляду мрачную высь… Так вот, заслышав припозднившегося путника, всё гарнюково тельце приходило в напряжение. Затаив дыхание он поджидал жертву, и, когда таковая проходила мимо, дверь Одноглазого Пью со скрипом распахивалась, и окрестности оглашали душераздирающие вопли, усиливающиеся гулким эхом. «Крысы сухопутные, багром вас чесать, якорную цепь тебе на шею, топают, топают хлеборезы копчённые, как пародисты в самоволке, мандаринить ёлки драные. Ишь, пиявки пресноводные, стали щербать палубу ластами, карпы двуглазые! Да, я Гар-р-рнюк, да, я пью!» Ну так или примерно так. Достаточно долго подобным образом Пью пугал всех подряд, отчего левый Ёшкин проход, имевший и без того худую репутацию, многие, если была возможность, обходили стороной. Дни безмятежного злодейства Гарнюка длились вплоть до инцидента с электриком Иваном Медведевым.

Дальше