Когда мимо нас проплывал гроб, один из несущих его мужиков подскользнулся и с неуклюжим видом свалился в грязь. Гроб опасно накренился и я увидел весело расфуфыренное тело старушки, которую принарядили для смерти во всё самое лучшее, что пылилось в её сундуках. Старушенция была толстая и нарядная, её матово-жёлтое лицо выражало смертную скуку. Оно как будто говорило: "Как мне уже осточертело быть мёртвой". Я испугался, что усопшая сейчас вывалиться из гроба и шлёпнется в грязь, словно грубая деревянная кукла. Было бы дико если бы мертвец прикатился мне под самые ноги. Но оставшиеся на ходу пятеро других мужиков удержали гроб от катастрофы и с трудом, на полусогнутых, но всё же выровняли его положение. Труп понесли дальше. Я сделал несколько снимков того кто поскользнулся и теперь отряхивал с себя гадкие комья прилипшей глины. Он даже не матерился, стоял, словно обосранный, в то время как люди обходили его с обеих сторон - зрелище было нелепым и жалким. Никто не обращал внимание на ротозея, не сказал ему ни единого слова; участники шествия тупо проходили молча, как будто упавший не просто грохнулся, а выпал из их плоского сознания, напрочь сгинул из действительности.
Не знаю почему на мы с Питером тоже присоединились к процессии, ухватив её за хвост в самый последний момент. Рядом с нами участники марша, все сплошь немолодые люди, сморкались, откашливали, перешёптывались, в общем вели себя, как завсегдатаи питейного заведения, когда кого-то из их компании, неизвестно почему, выгнали взашей. Этот кто-то, обрюзгшая старушка, был тоже завсегдатаем того же заведения, но, так уж получилось, угодил под горячую руку судьбы - не повезло бабуле, и вот, как результат, они провожают её в последний путь.
Вскоре мы вошли на территорию кладбища и оказались у свежей прямоугольной ямы. Яма зияла изнутри мраком, словно имела прямой выход в бездну. Всё дальнейшее происходило в абсолютном безмолвии, даже родня, имевшая полное право голоса, держала рот на замке, как будто дала обет молчания. Парочка скупых слёз на дряблых пожёванных щеках у некоторых из доходяг, вот и всё, что заслужил мертвец по итогам своего существования. Как ни странно, но при этом даже не присутствовал служитель церкви, обязанный по роду своей деятельности находится в эпицентре подобных мероприятий. Меня это удивило: труп предали земле без всякого религиозного пафоса. Никто не рыдал, родня только плотнее сбилась в кучу, сомкнув, так сказать, свои ряды, словно готовясь к неминуемому удару. Не церемонясь, гроб с усопшей заколотили, громко вогнав в крышку несколько длинных шиферных гвоздей. Потом его приняли на верёвочные концы, словно сундук с непотребным скарбом, подняли и быстренько опустили в прямоугольное отверстие. Религия была в пролёте, это были самые прямые, самые атеистические похороны в моей жизни: человека, без всяких околичностей, буквально вышвырнули на тот свет, вон из жизни. Церемония заняла одну-две минуты, за которые я едва успел всего несколько раз щёлкнуть фотоаппаратом.
Обряд был закончен и шестеро мужиков, не дожидаясь когда разбредутся печальные родственники, ухватившись за лопаты, принялись забрасывать яму землёй. Послышались глухие удары о деревянную крышку гроба, словно кто-то по-братски похлопывал её тяжёлой ладошкой. Одевая шапки и на ходу сплёвывая, мужики быстро рассасывались прочь; бабы потянулись за ними. Скоро место захоронения окончательно опустело, только шестеро работяг усердно ишачили, закапывая ход в иной мир. Под низким и увесистым, словно намокший войлок, небом, они ворочали грунт своими лопатами - шесть согнутых в три погибели постапокалипсических фигур. Должно быть снимки получились то что надо.
Я уговорил Питера пройтись, посмотреть кладбище. Разумеется он был против, но я настаивал на своём. Когда мы шли в составе похоронной процессии, я мельком огляделся и кладбище показалось мне интересным. Мои западноевропейские рецепторы алкали непривычных впечатлений и кладбище подвернулось как раз под стать.
Кладбища в Восточное Европе - это разговор отдельный, я сие почувствовал сразу. Под них не жалели земли, здесь они обширны, словно поля сражений мировой войны. Простое деревенское кладбище тянулось на несколько километров, отбирая тучные гектары у пахотной земли. Мне, западноевропейцу, это живо бросалось в глаза. Кладбищенское пространство ни с чем невозможно спутать. Это серая зона, обратная сторона Луны. Кроме масштаба, кладбища поражали своей беспорядочностью, что было немыслимо в разлинованном пространстве Западной Европы. Могилки располагались хаотично, как будто кто где упал там и закапывали, и большей частью были в совершенно запущенном состоянии. Зарыв своего мертвеца, аборигены навсегда теряли к нему интерес. Было в этом что-то безбожное, что выдавало в местных жителях людей неверующих и глубоко равнодушных к религии, которые плевать хотели на всю эту загробную ерунду. Они сразу обрывали связь с трупом, не вдаваясь в подробности его дальнейшего трансцендентального гниения. Большинство могилок напоминали, поросшие дикой травой, горбики. Такие горбики вполне себе могли накротить кроты или нанести тёмно-коричневые трудящиеся муравьи. Казалось сама земля горбилась в неустанной заботе над скончавшимися. Из подобных неровностей рельефа вкривь и вкось торчали подгнившие православные кресты. Растительность здесь буяла, как-то особенно благодарно произрастая на перегное бесследно канувших в вечность.
Здесь царило двоевластие: природа и смерть упивались своей абсолютной гегемонией. Можно было пройти многие сотни метров и ничего кроме крестов и травы не увидеть. Местность была совершенно заглохшей, живой человек на её фоне смотрелся нелепо и оскорбительно. Как клоун на поминках. Именно здесь легко было почувствовать супружескую, почти интимную связь между природой и смертью. На этом лоскуте пространства они обнимались, целовались, предавались упоительному распутству и производили на свет потомство. Это была их спальня, тайное место любовных утех.
Бродя между холмиков мёртвых, я всё пытался себе представить, какими были эти аборигены сгнившие сорок, пятьдесят или шестьдесят лет тому назад. Чем они отличались от нынешних сумеречных жителей Восточной Европы и отличались ли чем-то вообще? Или это бремя нерадостного униженного прозябания преследует их с начала времён? Как не старался, но увидеть местных обитателей существами менее скорбными и подавленными, я так и не смог. Тысячи и тысячи могил лежали передо мной и все они были полны, похожими друг на друга, как близнецы, мумиями власатых мужиков и раздобревших баб - восточноевропейцев.
Странно, но некоторые могилы оказались, как бы вскрытыми. Судя по надписям на крестах им было более сорока лет, но земля, лежащая на поверхности, выглядела совершенно свежей. Трава была примята, словно на ней копошились крупные полевые звери: лисицы или голодные псы. Я обратил на это внимание моего провожатого неотступно и тупо, без всякого видимого интереса, следовавшего за мной по всему кладбищу. Питер при этом как-то осунулся, его обычная немногословность сменилась цельнометаллической мрачностью. Он процедил сквозь зубы что-то, что я не мог разобрать. На мои дополнительные попытки разузнать в чём тут дело, Питер только отрицательно мотал большой коровьей головой.
- Увидишь. Увидишь. В своё время - вот и всё, что я сумел из него выудить.
... четвёртая запись в дневнике
Мы вошли в дом. В доме пахло землёй и немытыми ногами. Питер клацнул выключателем: под потолком зажелтела загаженная мухами лампочка. Картина архаичного холостяцкого запустения. Деревянные лавки, грубо оштукатуренные средневековые стены, стол хромающий на обе ноги. По углам сохли, отсыревшие со времён Ярослава Мудрого, исторические портянки.
Питер с важным видом начал растапливать печь. Тяга была плохой, давно не отапливаемая печь задымила в обратную сторону. Помещение быстро наполнилось удушливым сизым туманом, в котором можно было с лёгкостью повесить топор, так что под конец пришлось распахнуть дверь в неприятную погоду. Скоро, однако, хорошо прокашлявшись, дрова затрещали и в печке удивительно заплясал красивый огонь. Снаружи ускоренным темпом начало вечереть; в открытую дверь, словно в рот пациенту, заглядывала темнота.
Питер двигался по хате, не произнося ни слова. Он громко шаркал могущественными сапогами по дощатому полу, оставляя кривые следы из тонкой жиденькой грязи. Не прошло и получаса, как, поставленный на железную поверхность печки, зашипел чёрный от копоти чайник. Бросив по щепотке, похожей на строительный мусор, заварки в каждую из жестяных кружек, Питер наполнил их живым кипятком; на гладь кипячёной воды всплыло несколько непотопляемых чаинок, со временем они отяжелели и тихо канули на дно. Когда мы сели за наклонный стол, снаружи уже нарисовались первые остроугольные звёзды.
Местный чай представлял из себя отвратительное пойло. На столе, рядом с закопченным чайником, стояла по-варварски открытая банка тушенки. Питер вывали всё содержимое банки на бледную, подозрительной чистоты, тарелку. Нежная, розово-коричневая масса консервированной говядины почти ничем не пахла; по краям она дрожала мутными резиновыми полосками студня. Выглядело это так, как будто кто-то насрал в тарелку и, ничтоже сумящеся, поставил её перед носом гостя. Единственно что радовало - это хлеб. Круглая, слегка выпуклая буханка лежала на краю столешницы, похожая на затвердевшую коровью лепёшку. Поверхность хлеба обладала грубою фактурой и казалась на вид очень чёрствой, почти каменной. На самом деле хлеб был свежий, даже ещё тепловатый и его грубая как бы гофрированная наружность только усугубляла эту свежесть. Стоило разломать буханку, преломить пополам тяжёлую противотанковую мину, как она наполняла весь дом необыкновенным уютным ароматом, благочестивым духом семейного очага. Тёплая, коричневатого цвета, ноздреватая мякоть хлеба была лучшее из того что я пробовал в Восточной Европе. Внутренность житной буханки была хоть и неприглядной на вид, словно сделанной из отбросов, но всегда замечательной на вкус и радующей бесхитростное обоняние.
То что называли здесь чаем было более похоже на какую-то тюремную болтанку: бурый, густой, словно замешанный на глине, он сильно отгонял землёй. Мы пили его вприкуску с волшебством: твердоватыми, шоколадными конфетами - последними из тех, что я привёз с собою из Западной Европы. И вкус и вид и запах этих конфет, как будто говорил нам, что они совершенно из другого мира. В этом мире скотницы не бухают по-чёрному и не спят в обнимку с обрюзгшими до неприличия свиноматками. Шоколадные конфеты выглядели крайне издевательски в данных обстоятельствах, их как будто нарочно подбросили Питеру в хату, чтобы поёрничать и поржать над помрачительным контрастом. Они могли сюда попасть только по воле абсурда, только в силу сбоя природного хода вещей, просочившись из иного пространства и времени сквозь малюсенькую трещину в континууме. Конфеты казались порождением рая, чем-то запредельным, вся их субстанция была не отсюда и кушать их было, всё равно, что есть мясо зарезанных ангелов. Я откусывал тропические кусочки счастья, как будто совершал святотатство. Меня не покидало ощущение, что узнай местные жители о тающем у меня во рту волшебстве, они бы предали меня анафеме, прокляли бы на веки вечные. Питер смотрел на моё богохульство сквозь пальцы, сам иной раз не без удовольствия сжирал залпом один или два шоколадных обрубках. В отличие от меня он их не вкушал, а глотал без всякого эстетического смакования, словно это были какие-то свиные шкварки.
... пятая запись в дневнике
Погода была неверной, время от времени сеялся тоненький дождик. Мы сидели под сенью пожилого дерева, почти полностью потерявшего свою шевелюру и ждали своего часа. У самых наших ног коптил, давившийся сыростью, небольшой полудохлый костёр. Говоря "мы", я имею ввиду себя, Питера и ещё одного жвавого мужичка, которого Питер называл Мишутой. Мишута был неспокойным и постоянно ёрзал: то у него зудел пах, то чесалось под мышкой, то начинали ныть расшатанные зубы. Невысокий и тощий он копошился в своём углу, словно въедливая вошь.
Осенние сумерки быстро оккупировали мир. Скоро стало темно, как будто нас накрыло мокрым, звёздонепробиваемым рядном. С наступлением тьмы Мишута достал, заранее припасённую бутылку, тут же появилась обоюдовыпуклая луковица, нож и кривой деформированный ломоть хлеба. Вместе с бледным куском непременного сала, они составляли идеальную композицию естественного восточно-европейского натюрморта. Вдвоём с Питером жахнув по первой, а потом и по второй, они начали потихоньку пьянствовать. Пили прямо с горла, без околичностей опрокидывая бутылку вверх дном себе в ротовое отверстие. Смотреть на это было жутко: в сырую моросящую ночь двое мужиков подыхали от жажды. Выпитое бережно занюхивали чёрным хлебом, после чего грызли белую бульбу луковицы. Самогон быстро конвертировался в развязность. Приглашали и третьего, но я, к их удовольствию, благодарно отказался. Скоро Мишута и Питер почувствовали, что им стало жарко: их лица разопрели, жесты стали более широкими и щедрыми, как будто механизм жестикуляции сдобрили хорошим машинным маслом. Ловля древляка явно затягивалась.
Я выглянул из нашего укрытия: в темноте уже нельзя было ничего рассмотреть - там дышали и жили какие-то толстые теряющиеся формы. В этом смутном шевелении сейчас было трудно узнать кладбище, которое начиналось в метрах семидесяти от нас. Дождик смывал последние узнаваемые черты. От кладбища в наше убежище тянулись несколько тонких и очень прочных металлических троссиков, привязанных к колышкам у ног Мишуты - главного специалиста по древлякам. На троссиках телепались бельевые прищепки, выполняющие роль импровизированных поплавков. Троссики уходили в темноту, пропадая в сторону кладбища, где к ним была прицеплена особая наживка - гнилятина мертвецов. Я не очень удивился, узнав, что древляки питаются не только человеческими испражнениями, но и протухшими трупами людей. Если подумать, то это очень гармонично вписывалось в общую картину мира Восточной Европы. Разумеется, кладбище было лучшим местом для ловли тварей подобного рода. Я более не спрашивал у Питера о свежо вскрытых могилках сорокалетней давности, интуитивно уже понимая откуда росли ноги. Древляки с удовольствием брали на мёртвую человечину, именно человеческая падаль являлась их излюбленным деликатесом.
- Всё будет путём - говорил захмелевший Мишута - нормалёк всё будет, не сомневайтесь. Недавно похоронили бабулю, хорошая старушка была, царство ей небесное, килограммов девяносто, наверное; рыхлая, мягкая, сейчас, должно быть гнить уже начала, а для древляка - это первое лакомство. Он обязательно позарится, вот увидите: такую смакоту не каждый день закапывают. Нужно только подождать, вонь под землёй распространяется медленно, - и он в очередной раз перевернул бутылку себе в кромешный рот.
Я терпеливо ждал, слушая бредни подвыпивших мужиков. Отсыревшие дрова шипели и пенились, костер рождал мало света, зато прекрасно выедал глаза. Когда дым поворачивался ко мне спиной, я словно прозревал. От нечего делать я смотрел то на Питера, то на Мишуту, то на странное механическое приспособление, которое он установил недалеко от себя. Механизм этот более всего напоминал "корбу" с помощью которой местные жители поднимают из колодцев полные вёдра воды. "На всякий пожарный": сказал Мишута, когда водрузил данное устройство в подходящем на его взгляд месте. Что он подразумевал под этим "всяким пожарным" было не вполне ясно и я не стал углубляться, чтобы никому не портить аппетит, хотя картина в моём мозгу вырисовывалась достаточно фантасмагорическая. Но всё же мой взор чаще обращался в сторону Питера, подолгу ощупывая его в пластилиновой темноте. Я взирал на его размягчённые алкоголем черты и невольно начал ковыряться в чужой судьбе, разбирая её по косточкам.