Питер колет дрова. Питер таскает воду. Он же с широким ножом, разделывает ещё живую, похожую на пощёчину, рыбу. Чистит маленький валун картошки. На фотографиях у него всегда унылый вид. Его кто-то постоянно обижает, женщины ему никогда не дают, он непрерывно скорбит мировой скорбью, тень легла на его, покрытую бороздами морщин, физиономию - он совершенно не фотогеничен. Лицо Питера, вечно щетинистое, кабанье на снимках получается ещё более громоздким и мрачным, словно рухнувший памятник архитектуры. У него на левом глазу нет бельма, но почему-то кажется, что оно там присутствует: фотографии выдают его из головой, на них он никогда не выходит с состояния похмельного синдрома. На снимках он всегда оскорблён судьбою, как будто кто-то перед тем как сфотографировать непременно посылает его на хуй. Рядом с полуобнажённой глянцевой красоткой он бы выглядел, как первобытный доисторический паровоз.
Я частенько задавал себе вопрос: почему он вернулся? Питер был из тех немногих счастливцев, кому улыбнулась фортуна, кому удалось улизнуть из этих Богом забытых земель и отыскать себе тёпленькое местечко где-то в пригороде Страсбурга. Западная Европа приняла его милостиво. Она слегка поморщилась от запаха, пофыркала в недоумении, но в целом, преодолев свой снобизм и брезгливость, отнеслась благосклонно. Принимая Питера в свой инновационный Элизиум, она думала, что делает ему большое одолжение. Она снизошла и Питер молча проглотил её снисходительность. Западная Европа смотрела на него сквозь пальцы, стараясь не замечать его антисанитарные повадки и реже дышать рядом с ним одним воздухом, задерживая дыхание и стыдливо зажимая свой нос аристократическим кружевным платочком. Она даже старалась на свой манер его полюбить, но из этого, разумеется, ничего не получалось; Западная Европа была слишком воспитанной, чтобы позволить себе опуститься на его уровень, единственно что она сумела из себя выдавить - более-менее толерантное отношение к подобного рода индивидам. О если бы Питер был каким-нибудь голубым или фриком с безобидными половыми отклонениями, Старая Добрая Европа его бы приняла с распростёртыми объятиями и признала, как своего родненького, но Питер, к его огромному сожаления, оказался вполне нормальным. Он оказался вполне нормальным, отъявленным варваром, не желающим себя переиначивать, а это уже считалось непозволительным грехом: сбежав в Западную Европу, ты обязан был стать западноевропейцем, иметь какой-то маленький изысканный порок, со вкусом небрежно им афишировать, быть ручным негодяем или славным малым с модной придурью, а не настаивать на своей, не поддающейся дрессировке, железобетонной дикости. В глубине души Западная Европа не могла простить Питеру его обычности, ей не хватало невинных художественных патологий, миленькой эксцентричности, Питер на её взгляд был безвкусным и в силу этого падшим. Она его недолюбливала, но честно терпела.
Волею судеб Питер устроился разнорабочим в типографию, был занят полный трудовой день плюс дорогие сверхурочные, получал солидное вознаграждение за свой неказистый малоквалифицированный труд. В общем устроился более-менее и даже закрутил роман с одной из местных хорошо обеспеченных мадемуазелей. Но в один прекрасный день, когда казалось, что его жизнь навсегда определилась и вошла в глубокую незыблемую колею, и что планета с тёмным именем Восточная Европа более не имеет над ним власти, он вдруг резко оборвал все связи и повернул назад. Он попятился, как безмозглое напуганное ракообразное. Назад в смрад, тошноту и одичание. Он добровольно себя изгнал.
На мои настырные вопросы, что тебя заставило так поступить, он просто хмыкал и пожимал вялыми плечами. Знал ли он сам "что?" - наверное, знал. Почему не говорил? Может потому что стыдился, может потому что чувствовал себя виноватым, а может потому что понял, что свалял дурака и поскольку ничего нельзя было уже переиграть, говорить об этом казалось так же мучительно, как о глупо и поспешно прерванной любовной связи.
Для меня Питер оставался ореховой загадкой, которую я так и не разгрыз. Как человек вкусивший от прелестей цивилизации и познавший лёгкость западноевропейского бытия, сумел от всего этого отказаться? Чего в этом было больше, глупости или вернейшей неподдельной подноготной существования? Теперь Питер влачил никчемную жизнь, жизнь ничтожества и неудачника, приговорившего себя к пожизненному заключению. Он прозябал бобылем на задворках мира и был обречён сгинуть на периферии всемирной истории, как закатившаяся под диван пуговица.
Я продолжал терпеливо ждать, слушая шелест перелистываемого ветра. Мои ноги начали околевать, я порядком прозяб; дождичек то заканчивался то снова начинался; иногда, на короткое время проклёвывались куриные звёзды. Постепенно меня начало клонить в сон; ловля древляка грозила превратится во всенощную и я, кажется, закимарил. Вдруг что-то произошло, даже находясь в полусонном состоянии я почувствовал это изменение. Небо моментально осветилось, словно кто-то невидимый рванул на себя рубильник. Все втроём, как будто сговорившись, мы посмотрели вверх. С высоты сеялась мелкая водяная пыль. Свечение уже пропало, оно мелькнуло, словно над нами махнули гигантским световым мечом. Мишута и Питер перекинулись быстрым взглядом, вид у них был немного озадаченный. Не сговариваясь, мы подползли к краю нашего укрытия, чтобы выглянуть наружу.
В метрах двадцати над кладбищем зависла летающая тарелка - самая настоящая летающая тарелка. Нам был хорошо виден её округлый двояковыпуклый корпус. НЛО можно было принять за увеличительную линзу, при помощи которой кто-то пытался внимательно рассмотреть кладбище внизу. Из тарелки на землю был широкий конус света. Верхняя половина неопознанного объекта была более выпуклой, почти сферической, зато её нижняя, более приплюснутая, часть, погрязла в нестерпимом для очей блеске. Обширный сектор кладбища, затопленный тусклым светом, просматривался, как на ладони: вкривь и вкось торчащие кресты, растопыренные пятерни деревьев, полуразрушенные оградки. В воздухе царила абсолютная тишина, казалось из этого мира выкачали все возможные звуки. Если хорошенько присмотреться то можно было заметить, как огромная махина летающей тарелки медленно, словно нехотя, вращалась вокруг собственной оси. Под днищем аппарата происходили некие манипуляции с освещением, интенсивность света менялась: свет ещё более потускнел и принял красноватый оттенок. В этой кровавой полумгле, какая бывает в фотолабораториях, я заметил как мелко задрожала кладбищенская земля. Почва на кладбище быстро завибрировала, а в нескольких местах она явственно вспучилась, как будто изнутри кто-то настойчиво пытался её приподнять.
В глазах своих компаньонов я уловил тревогу, они снова обменялись многозначительными взорами. Но в отличии от меня, Питер и Мишута не выглядели потрясенными, скорее раздосадованными, как будто они пригласили гостей, а те вязли и плюнув на этикет, заявились значительно раньше условленного времени. Скоро некоторые участки кладбища провалились, а из образовавшихся в земле провалов наружу показались первые человеческие конечности; со временем, расталкивая почву, появились и сами мертвецы. Выползшие мертвецы выглядели потерянными: жалкие, облезлые в полуистлевших одеждах с отваливающимися кусками плоти, они то и дело спотыкались на исхудавших тоненьких ногах. Мертвецы нелепо падали в грязь, подымались, потом снова оскальзывались: десяток их жутковато барахтались в размокшей кладбищенской глине. Они казались похожими на щуплых тысячелетних слепцов с раз и навсегда атрофированным ощущением пространства. И в это время клюнул долгожданный древляк.
"Твою мать": остервенелым шёпотом заматерился Мишута, скатываясь обратно в укрытие. Я и Питер последовали его примеру. Продолжая трехэтажно шипеть, Мишута смотрел, как на одном из троссиков отплясывала бельевая прищепка; она быстро дёргалась, словно в предсмертных конвульсиях.
- Не спеши - проговорил сам себе трезвый, как стёклышко, Мишута; он надевая на руки суровые брезентовые рукавицы и одновременно не сводил глаз с танцующей прищепки, - пусть как следует заглотит - чтобы наверняка. Главное чтобы ковтнул и тогда он по-любому будет наш.
Характер подёргивания прищепки сменился, теперь она не отплясывала, как припадочная, а дёргалась отдельными замедленными рывкам. "А теперь можно": злобно скомандовал Мишута и ухватившись обеими руками за троссик с оттяжкой мощно рванул его на себя.
- Есть, попался - зашипел он возбуждённо и умелым профессиональным жестом зацепил конец троссика за барабан корбы - Здоровый, сука. Смотри, как водит, а ну-ка помоги мне.
Взявшись за ручки с обеих сторон, Питер и Мишута начали вращать барабан механического приспособления, выбирая троссик из темноты. Лица их приняли нешуточный напряжённый вид. Очевидно трупоед на другом конце отчаянно сопротивлялся; троссик ходил ходуном, он рывками дёргался то в одну то в другую сторону, чуть не срывая и не увлекая за собой, глубоко вкопанный в землю, механизм; существо грозило выдернуть барабан из металлического гнезда, настолько мощной оказалась его обратная тяга. Трудно было поверить, что субтильный древляк мог развить такое грозное усилие.
- Держи за станину, чтобы не вырвало - отрывисто рявкнул мне Мишута, - держи, говорю, чего вылупился. Ох и здоровая скотина попалась. Ничего, ничего главное вытащить из норы - в норе вся его сила.
"Ну вот, нашлась, наконец, работёнка и для меня": быстро мелькнуло в моём сознании. Я ухватился за станину, а Мишута с Питером, кряхтя от напряжения, медленно крутили металлические ручки корбы. Трупоед оказался очень сильным, летающая тарелка и ожившие мертвецы тут же вылетели из наших голов. На мгновение я представил, как существо на другом конце, срывая нас с места, наподобие воронки, затягивает к себе глубоко под землю, в самое пекло, словно проглатывая вглубь. Но как бы там ни было, монстр, в конце концов, не выдержал напряжения, перевес сил был на нашей стороне, мы оказались ему не по зубам: древляк был обречён. Очень скоро трупоед перестал сопротивляться. По всей видимости, мы, наконец, извлекли его из норы, дальше, как и предполагал Мишута, пошло легче. На поверхности земли древляк оказался беспомощным, мы тащили его по размокшей глине, словно мешок с картошкой. Невольно создавалось впечатление, что тварь уже издохла, но как только, проломав сучья, мы втащили её в убежище, она начала бешено извиваться и хватать нас за ноги. Это было отвратительное нечто всё испачканное грязью и абсолютно голое. В какой-то момент мне показалось, что перед нами просто куча подтаявшего снега, смешанного с землёй. Кто-то неосторожно посветил трупоеду фонариком в белое невыразительное тесто лица. Древляк яростно ощерился, опрыскав стоящих какой-то клейкой и вонючей жидкостью. Из глубины его ощеренной пасти наружу вытягивался тоненький блестящий стальной троссик.
- Не отпускай, я сказал. Держи - Мишута верещал неожиданным фальцетом; теперь он был деловым, хватким и вёл себя, как хозяин в своём возлюбленном сарайчике.
Кожа древляка на ощупь оказалась мягкой и прохладной, у меня создалось впечатление, что я прикоснулся к червяку. Под моими пальцами она скользила, словно покрытая слоем жира. Бледное лоснящееся существо попыталось вскочить на ноги, но Питер, не долго думаю, шарахнул его лопатой по черепу. Из голого шара головы, как из продавленного плода, начала сочиться вязкая тёмная жижа. Трупоед на какое-то время оказался дезориентированным. Воспользовавшись моментом, Мишута стал ему на грудь коленом, словно желая её продавить, и мягко, по самую рукоятку, засунул ножичек существу в бок, тот самый ножичек, которым он до этого с любовью нарезал нежное сальцо. Вынув, он снова всадил нож в податливую плоть древляка, как будто колол кабанчика. Из раны брызнула какая-то неопределённого цвета, грязноватая кровь, периодически пульсирующим фонтанчиком она туго билась наружу. Мишута, на всякий пожарный, сделал ещё один прокол и бесцеремонно несколько раз провернул ножичек в глубине пораженного естества - туда и сюда. Древляк затрепыхался в конвульсиях, словно умирающий подросток. Слава Богу, что у него не было глаз. Мишута тут же проделал в туловище трупоеда глубокий и широкий надрез, чтобы кровь как можно скорее изливалась во вне. Тёмная вязкая жижа хлынула, словно из открытого крана. Мерцающая лужа лениво расползалась у наших ног. Древляк умолк окончательно, его тело, худенькое и мальчишеское, безжизненно обмякло; Мишута давил на него коленом, усиливая грязное кровотечение. Не дожидаясь когда закончиться кровь, он вдруг по самый локоть просунул свою руку в проделанный ранее в туловище древляка надрез, нетерпеливо ковыряясь там, словно в собственном кармане. Казалось уже раз и навсегда издохшая тварь неожиданно ожила и часто забилась тонкими детскими конечностями. Не в силах сопротивляться, она издала плаксивый умоляющий писк, совсем как ребёнок, которому перерезали глотку. Потом существо снова обмякло, на этот раз уже бесповоротно, словно под ноги нам бросили тряпичную куклу. Из его рта по троссику лениво стекали бурые капли. Не имея глаз, тварь как будто плакала своим рванным, развороченным ртом.
- Тише. Тише - как-то даже по-домашнему, сердечно приговаривал Мишута, пока древляк вторично и окончательно не околел.
Мишута стоял коленом на маленьком теле древляка, глубоко копаясь одной рукой в глубине его плоти. Наконец с большим трудом, словно обрывая корни, он извлёк наружу какую-то кроваво-осклизлую гадость, похожую на истекающий комок глины. Он торжествующе приподнял это гнусное нечто, не замечая, как липкая багряная слизь затекает ему в рукав:
- Матка древляка - самое нежное мясцо на свете. Ничего подобного ты нигде не попробуешь; лакомство - просто пальчики оближешь, - и Мишута шмякнул её на разложенную не земле, расползающуюся от влаги газету.
... шестая запись в дневнике
Я встретил её за огородами, куда вышел, чтобы освежиться на сыром ветерке осени. Она испражнялась под облетающим багрянцем красноармейского клёна. Я её не сразу приметил. Было зябко и ветрено - не самая удачная погода, чтобы справлять нужду на свежем воздухе. Сидя на корточках, она смотрела на меня своими большими оленьими глазами. В отличие от меня, женщина совсем не смущалась и не отводила взгляда. Святая наивность вкупе с матёрой порочностью - сугубо восточно-европейская смесь. Можно было подумать, что она ежедневно срала перед незнакомыми мужиками, настолько будничным был у неё вид.
- Как тебя зовут? - спросил я у оправлявшейся женщины; краем уха я слышал, как под ней, буравя землю, журчала струя.
- Валерия - ответила серуха; голос у неё был низкий и грубоватый с прокуренной хрипотцой. Она по прежнему не прятала очей и смотрела на меня снизу вверх, словно на взрослого.
Я топтался на месте и, к своему неудовольствию, не знал что предпринять, как будто это не она, а я оказался в столь невыгодном, двусмысленном положении. Я понимал, что просто так не отвернусь и не попячусь, как полагалось бы воспитанному человеку. Мне очень хотелось подойти поближе, но я смущался, не в силах быть ни культурным ни отъявленным хамом. Ни отступить, ни приблизиться. Я завис в какой-то отвратительной гаденькой нерешительности, меня терзали пошлые сомнения, они рвали меня на части. Маленький стыд западноевропейца, словно лисёнок грыз мои спартанские потроха. Не знаю почему, но женщина эта мне очень понравилась, понравилась с первого взгляда. Меня восхитила та незаурядная простота с которой она приняла сложившиеся не в её пользу обстоятельства. Валерия вела себя стоически, она продолжала невозмутимо срать при незваном свидетеле. Я бы так не смог, однозначно - для этого кишка у меня была тонка. Сидя на корточках, дитя Восточной Европы, и распространяя вокруг далеко не благоуханный запах, женщина не теряла, однако, своего достоинства. К тому же, на мой взгляд, она была очень красивой: неприкрытые, густые рудые волосы, слегка рябое привлекательное лицо, белые согнутые колени. Я мог бы долго ею любоваться, забыв о том чем она занимается и за каким постыдным занятием я её застукал. Сейчас это было неважно или мне только казалось, что это было неважно, а на самом деле обстоятельства при которых мы столкнулись, сыграли свою не последнюю роль - не знаю. Наверное, да. Во мне что-то шевельнулось, искреннее, глубокое, единым мановением сдвинувшее с места всё моё зачерствевшее в одиночестве естество. Я подставил ветру свою бесстыжую горящую физиономию. Воздух трепыхался, словно повешенное после стирки вялое бельё.