Вскоре ей пришлось продать свои лавки — почти безразличная ко всему, она не получила выгодную цену, но этих денег, вместе со сбережениями, хватало на жизнь и уход за сыновьями.
С тоской смотрела Мария на Алехандро — юного, но уже тронутого скорбью. За последний год он научился менять повязки, делать инъекции, переворачивать и мыть братьев, выносить за ними горшки. Он не жаловался, не роптал, не перечил… Но что за будущее ждало его в доме, наполненном запахами гниющей плоти и крови, рвущемся от звука хрипов и стонов, пропитанном безнадежностью и болезнью?
Измученная Мария бродила из комнаты в комнату по ночам, сидела у кроватей, в тщетной надежде найти хотя бы намек на улучшения, но вместо этого встречала один и тот же вопрос.
— За что, мама? — слышалось ей в хрипах Хорхе Уго.
— За что, mami! — кричал между неровными вздохами Диего.
— За что, madre, — чудилось ей во взгляде Мануэля.
Порой, не выдержав, она закрывалась у себя и начинала молиться — жарко, неистово, со всей силой, на которую она была еще способна. Но взывала она не к Богу.
— Санта-Муэрте, Санта-Муэрте, прошу тебя о прощении, — шептала она, и слезы скатывались по щекам, орошая глубокие морщины. — Санта-Муэрте, приди в этот дом, Санта-Муэрте, прекрати их мучения!
Но дни шли за днями, месяцы складывались в годы, а Санта-Муэрте, верная своему слову, оставалась глуха к просьбам Марии.
***
Эдуардо перевел дух.
— И что было дальше? — первым, неожиданно для всех, заговорил Игон, и нервозность в его голосе была почти осязаемой. — Она заслужила прощение Смерти?
— Я не… — растерялся Эдуардо, но быстро нашелся, глядя на странный, полный тревоги взгляд Спенглера. — По одной из версий, однажды она снова отправилась в Белые Пески, чтобы найти Санта-Муэрте и вымолить прощение.
— У нее получилось? — сонно спросила Жанин.
— Может, да, а может, нет, — пожал плечами Эдуардо. — Это просто история.
— В которой, к тому же, нет ничего особо страшного, — вполголоса проворчал Гарретт.
— Я бы так не сказал, — возразил ему Роланд.
Кайли задумчиво молчала, и некоторое время как будто не замечала, что все взгляды направлены на нее.
— Как-то в полночь, в час угрюмый… — пробормотала она и, словно очнувшись, кивнула Эдуардо. — Хорошая история.
— Постарайся, чтобы твоя была не хуже, — взмолился Гарретт.
Кайли усмехнулась, сложила ладони над огоньком свечи, и тень обняла стены гигантскими крыльями.
— И душой из этой тени не взлечу я с этих пор, никогда, о, nevermore, — задумчиво произнесла она, и ее голос мягко прошелестел над дрожащим огнем свечей. — Я расскажу вам о продолжении истории того самого «Ворона» — том, что не отважился написать сам Эдгар По…
* ¿cuánto vale (исп.) — сколько стоит
mi niño (исп.) — мой сыночек
Комментарий к Глава 4. История Эдуардо: Мария и Смерть
Коллаж к истории https://vk.com/photo-181515004_457239036
========== Глава 5. История Кайли: Безумие ==========
Дом, тронутый скорбью, увядал под густыми листьями плюща. Они жадно присосались к стенам, пытались впитать в себя поселившуюся здесь хворь, но не справлялись, высыхали и падали, теряя силы, устилали землю траурным хрупким ковром, и были обречены остаться здесь навеки, — ветер давно обходил это место стороной, не хотел распространять заразу, нести ее туда, где еще была жизнь, где время не застыло, отравленное ядом меланхолии. Медленно умирал когда-то прекрасный сад: деревья с отчаяньем тянули за ограду кривые, обнаженные ветви, умоляли о помощи случайных прохожих, не желали смириться с волей судьбы… Но кто мог спасти их? Слуги давно сбежали отсюда, не вынесли безрадостного затхлого воздуха, предпочли держаться в стороне от медленного гниения дома, а судомойке, являвшейся трижды в неделю с провизией из «Бочонка», не хватало храбрости даже для того, чтобы оставить корзинку у двери, — всякий раз она, перегнувшись через калитку, умещала свой двухфунтовый груз на безнадежно заросшей дорожке. Посыльный от поверенного, в силу профессии, обладал более крепкими нервами, и хладнокровно доставлял пухлые конверты лично в руки, — впрочем, втайне радуясь, что ни разу ему не предложили зайти внутрь. Он не интересовался, как жил дом после того, как бледная иссохшая рука с обломанными желтыми ногтями выдавливала в ведомости едва различимую подпись, и утягивала во тьму свою добычу.
Массивная дверь с потускневшей резьбой, проигравшая неравную битву с точильщиком, затворялась, отсекая внутренности дома от дневного света и стенания сада. После недолгого сопротивления недовольно входил в петли и засыпал ослабший от ржавчины засов; истертые половицы вздыхали, жаловались на грубые прикосновения домашних туфель, пока те не оставляли их в покое, принявшись терзать лысеющей ковер. С безмолвным осуждением смотрели часы в спину своего хозяина, должно быть, ждали, что однажды его рука снова коснется стрелок, потянет за гири, и сила заводного ключа оживит потухшее механическое сердце, чтобы наполнить комнату мерным звуком в противовес тягучей плотной тишине.
Но эти надежды рассыпались мелкой пылью, сухо откланявшись, — и вместо бодрого боя часов, вместо веселых россказней огня в очаге, слышался лишь кроткий вздох кресла, принимавшего в свои объятия фигуру в трухлявом халате, да легкий шорох конверта. Неизвестно, удавалось ли буквам в царившем полумраке докричаться, донести свое послание, — свет в комнате был слишком слаб после неравной битвы с портьерами. Его не хватало даже на то, чтобы добраться до зеркала у двери, давно увядшего под толстым слоем пыли, так отвыкшего от своего занятия, что, казалось, любое движение в отражении заставит его треснуть от непосильной работы: лишь нечеткие, тусклые силуэты всплывали на мутной поверхности, готовые в любой момент осколками осыпаться на паркет. Резная деревянная рама стонала всякий раз, когда шел дождь, грозилась расколоться, — но, увы, так ни в ком не находила сочувствия к своей доле, даже в ближайших соседях. Гипсовый лик Паллады надменно кривился сверху, выражая полное безразличие к страданиям дома; а взгляд ворона, венчавшего шлем, то и дело вспыхивал злой насмешкой.
Прежде незваный гость, а теперь полноправный житель, он проводил свои дни в наблюдении, и его острый взор был беспощаден. Зря льнули друг к другу книги на полках, зря сжимались в ужасе фигуры на портретах, зря исхудавший паук торопился забиться в узкую, не толще нити, трещину, — пристальное внимание ворона настигало каждого, вцеплялось когтями, губило остатки жизни, гасило любую попытку движения, и только вечер нес с собой подобие укрытия: стоило солнцу за окном сдаться в попытках проникнуть за плотные портьеры, как тягучие сумерки вползали в комнату, с нарочитой медлительностью поглощали и прятали от ворона и многострадальные часы, и уставшее зеркало, и мумию в кресле. Тишина и темнота сливались воедино, обещали дому желанное забытье, — но обманывали, и союз их порождал царство пугающих силуэтов: комод становился безголовым зверем, бездушным и беспощадным, и хрупкий торшер обращался застывшим скелетом, и многозначительно вздрагивали портьеры, намекая, что укрывают незнакомца. Забытые на годы письма и бумаги становились союзниками бесплотных теней, — перешептывались, сперва робко, затем все громче, и шорохи скользили к креслу, впивались в отвороты домашних брюк, взбирались вверх, к острым коленям, к нервным дрожащим пальцам. Те же, ощутив непрошеное прикосновение, вяло тянулись к спичкам, и крошечный огонек рассеивал мрак над чернильницей, обнимал сгорбленный фитиль, — неохотно разгоралась свеча, оттесняя миражи и тени. Оранжевые блики танцевали на полу, среди клочьев пыли, и скользили вдоль стен, и тонули в маленьких черных глазах ворона. Тот вытягивал шею и расправлял крылья, хвастаясь блестящими перьями.
— Nevermore!
Крик рвал тишину, бился о громоздкую люстру, — разбуженные подвески недовольно звенели, отряхиваясь, и рой пылинок опускался на нечесаные, сальные волосы, смешивался с серой перхотью; но их обладатель не замечал этого. Его взгляд был обращен к ворону и едва слышимые обрывки слов срывались с сухих треснутых губ.
— Получится… сегодня… получится…
Ответом на эти мольбы становилось одно-единственное слово, — и произносил его не ворон. За годы это заклинание, это проклятье въелось в комнату, и его послушно повторял треск свечи, — а следом за ним и скрип половиц, и даже молчавшие часы готовы были вынести этот приговор. Но их предупреждение оставалось незамеченным, — упрямый шелест голоса обнимал пламя, и массивная тень кресла на стене рвалась, отделяла бледный худощавый клок, что замирал на время в нерешительности. Наконец, выбрав в сопровождающие свечу, он волочился мимо лестницы, с трудом преодолевая сопротивление топких теней. Пятна света робко касались обоев, и те недовольно морщились из-за этого непрошеного внимания, стесняясь собственной тусклости. Вынужденные терпеть, они неодобрительно наблюдали как фут за футом свеча подбирается к низенькой плотной дверце, что укрывалась в самом дальнем углу среди разводов рассохшейся паутины, в компании хмурого несессера, разлегшегося на полу; тот неохотно позволял длинным пальцам ухватить облупившуюся ручку и оставлял свой пост, чтобы скользнуть за дверь после приевшейся арии петель.
Полы халата ползли вниз по шершавым ступеням, и мерцающее облако света теснило тени, — те жались к холодному полу, с осторожностью пробирались меж глиняных черепков, прятались за обрывками ткани, кое-как прикрывавшей посеревшие кости, проваливались в пустые глазницы, чей обладатель с посмертным равнодушием наблюдал за фигурой, что, не удостоив его и толикой внимания, продолжала свой путь к дальней стене подвала. Там на стене под низким потолком был распят несчастный подсвечник, в который свеча перебиралась из утомившей ее ладони, откуда ей удобно было наблюдать за происходящим.
Она видела, как валился на пол несессер, покорно обнажая свои внутренности, и рукава халата, усеянные восковыми слезами, метались над скудным содержимым. В отсветах пламени мелькала пузатая фляга, устремлялась навстречу металлическому перезвону, — и из темноты выныривали две бледные руки. Толстые кандалы на запястьях казались гигантскими черными опухолями, вросшими до самых костей; грязные пальцы обхватывали латунные бока, и губы, почти не различимые на лице, жадно припадали к узкому горлышку. Шустрые ручейки воды сбегали по длинной шее, чтобы исчезнуть под воротом толстого пальто, а подбородок поднимался все выше, — и наступал момент, когда опустевшая фляга возвращалась на свое место. Из несессера на смену ей спешил скальпель, и фигура беспокойно подавалась назад, пытаясь скрыться во тьме, но этот побег был обречен на провал: пожелтевшие длинные ногти вонзались в темную ткань, без стеснения дергали рукав пальто, обнажая на коже сетку порезов: и незаметных, и совсем свежих.
— П-пожалуйста…
Голос, полный мольбы, тонул в затхлости и сырости подвала, — только на единственное короткое мгновение ему удавалось задержать скальпель, на острие которого кровожадно танцевало неровное пламя свечи. Металл впивался в плоть, и грузные темные капли катились вниз, выводили на коже неразборчивую смазанную подпись. Рукава халата снова принимались хлопотать, — из глубин несессера появлялась коротенькая трубочка и мутный стеклянный флакон, чье дно уже спустя полминуты окрашивалось алым. Еле слышный плач смешивался с перезвоном капель, касался каменных стен, пока наполнялся флакон, и халат чуть подавался вперед, и страстный шепот на время заглушал всхлипы.
— Сегодня получится… Получится… И я отпущу тебя…
Эти слова звучали как клятва, — но не могли никого обмануть. Черепа в углу гадливо ухмылялись, памятуя о том, что когда-то, годы и годы назад, каждому из них было обещано то же самое, и от их пакостливых взглядов плач становился только тоскливее.
Но наконец наполненный флакон бережно укладывался обратно; мелькала полоса бинта, почти неотличимая от кожи, и в пальцы с обломанными ногтями вкладывался толстый ломоть хлеба. Щелкала крышка несессера, и свеча торопилась сбросить лишний груз перед тем, как тронуться в обратный путь, — слезы воска послушно скользили вниз, падали на желтую кожу. Руки подрагивали от этих теплых прикосновений, и вслед за ними колыхалось пятно света, что, непреклонно отступая к выходу, лишало своего участия и фигурку в пальто, и влажные стены, и вереницу черепов, бесстыдно и бессмысленно скалящихся вслед.
Щелчок засова оставлял всех обитателей подвала наедине с тьмой, но несессеру рано было возвращаться на свое место. Раскачиваясь возле истертой ткани халата, он шествовал мимо скучающих пейзажей, облаченных в пыльные померкшие рамы, а затем взбирался по лестнице под неровный стрекот ступеней, пока перила провожали его безразличными взглядами до самой балюстрады. Огонек свечи, добравшись сюда, начинал вдруг трепетать, поддаваясь волнению в ночном воздухе, — от бездны, поглотившей комнату внизу, отделялась тень. Огромные черные крылья делали вальяжный взмах, и их хозяин первым пересекал порог мансарды, легко минуя приоткрытую дверь. Он выбирал место под самым потолком, там, где безразличный свет луны, подглядывающей в грязные окна, не мог достать его. Взгляд, слишком умный для птицы, впивался в худосочную фигуру в халате, следил за тем, как она толкает дверь, как топчется с минуту на пороге. Только одно слово способно было раздразнить решимость, вызвать нездоровый блеск на белом лице:
— Nevermore!
Худые плечи вздрагивали от этого крика, и нерешительность оставалась за дверью, — подошвы домашних туфель шелестели по облезлым доскам, и на усталый стол, аккурат между раскрытой книгой и россыпью крупных обсидианов, водружался несессер. Он выпускал из заточения склянку с кровью и маленький мешочек из черного бархата, и те занимали место рядом с камнями, дожидаясь своего часа, — но в мансарде не было ничего, что могло бы подсказать им нужное время, и даже луна в этом отношении была ненадежна. Казалось, что она специально задерживается на небосводе напротив этих окон, чтобы от скуки понаблюдать за готовящимся спектаклем: ее блеклый неяркий свет невольно становился поддержкой для тающего огонька свечи. Сливаясь, они расшвыривали тени прочь, заставляли каждый предмет явить свой подлинный облик, — и первым поддавался халат, послушно соскальзывая с плеч, обнажая посеревшую рубашку, прорванную на локтях, и мятые домашние брюки, прихваченные тонким ремнем. Без привычной блеклой ткани на плечах человек выглядел тоньше и нервознее, — движения подводили его, становились неровными, резкими. Черные камни пытались выскользнуть из ладоней, не желали послушно укладываться в назначенные им углубления, и узел на бархатном мешочке оказывался слишком тугим, сопротивлялся попыткам желтых ногтей подцепить его, и скрюченные фитили свечей, широким кругом ограждавших самый центр мансарды, никак не хотели разгораться, вынуждая опуститься на колени и проделать весь маршрут на четвереньках. Но и это не облегчало задачу, — то пальцы путались в лохмотьях, сваленных кучей на полу, то вдруг в колено впивался острый осколок, с легкостью справляясь с ненадежной тканью брюк, то локоть задевал край перевернутой крошечной люльки, и та послушно отодвигалась в сторону, открывая спрятанный под ней ссохшийся крошечный кулачок. Ударившись о него взглядом, человек встряхивался и поспешно завершал приготовления, придирчиво оглядывал результат: черные камни слабо поблескивали, уютно устроившись меж свечей, и широкая дорожка пепла вела от одного к другому, замыкала круг, служила последней оградой для того, что лежало в центре.
— Получится, — это снова срывалось с губ, катилось по мансарде, и умоляющий взгляд боязливо касался ворона.
А потом другие слова звучали среди свечей и лохмотьев, среди костей и обсидианов, среди пыли и пепла, — гортанные и резкие, неясные и забытые, они пропитывали воздух духом древности, плели свой неуютный ритм. Когда-то прочтенные по книге, теперь, спустя годы повторений, они были заучены как молитва, и были выгравированы в памяти мансарды, и в глазах ворона, и даже в безликом свете луны. От их звучания трепетало пламя свечей, и тени устраивали переполох на стенах, то смешиваясь воедино, то разделяясь, и нервно дрожали оконные стекла. Под этот аккомпанемент капли срывались с горлышка флакона, спешили попасть к своей цели и, достигая ее, впитывались в спутанные струны волос, пробирались по высохшим серым щекам, оставляли темный алый след там, где обнажились кости, — и от барабанного боя слов, сплавленного со страшным неистовством голоса, под любопытными лучами луны, свершались изменения.