Ночь мертвецов - IRKQ 8 стр.


Мышцы оплетали фаланги пальцев, укрываясь гладкой розовой кожей, и начинала вздыматься грудь под бледно-желтым атласом корсажа; наливалась жизнью шея, и подбородок приподнимался, скрывал посмертный оскал, смыкая розовеющие губы. Румянец вспыхивал на щеках, и кожа лба разглаживалась так, что снова могла выдержать сравнение с фарфором, и расправлялись волосы, струились вокруг лица золотой волной. Тихий стон раздавался одновременно с тем, как утихали последние слова заклятья, и, подчиняясь пристальному, отчаянному взору, приподнимались веки. Ясные глаза, обрамленные темными густыми ресницами, послушно отражали свет луны, и отблески свечей, — не укрывалась от них и глыба перьев под потолком. Желтое морщинистое лицо, обрамленное неухоженными волосами, отражалось в темных зрачках, — но больше там не было ничего: в самой глубине, там, где обычно тлеет огонек разума, теперь плескалась пустота. Ничто не в силах было разогнать ее: ни прикосновение сухих губ к тонким пальцам, ни шепот, раз за разом повторявший дорогое ему имя, так часто и горячо, что оно въедалось в кожу.

Безразличие не исчезало даже когда настойчивые руки помогали подняться с пола и, пользуясь послушанием, заставляли сделать несколько шагов к окнам. Хриплый голос обволакивал обнаженные плечи, оборачивался вокруг кружев на платье, рассказывал о вечерах, наполненных тихим уютом, о нежных фиалках, которые сопровождали их во время прогулок, о робких взглядах, брошенных украдкой в гостиной. Черные глаза, обрамленные ужасающей тенью, впивались в лицо, пытались уловить там один-единственный проблеск, найти свидетельство собственной правоты, — и встречали в ответ лишь пустоту. Упрямый голос продолжал, но звучал все глуше и глуше, пока не стихал совсем; ладонь, направляемая чужой рукой, прижималась к колючей и мокрой щеке. Жгучие крупные капли текли по запястью, пропитывали солью узкий рукав, служили последней надеждой — какой по счету! — на возвращение искры или хотя бы воспоминания о ней…

Но глаза оставались безжизненны: лунный свет отражался от них, плыл по мансарде, безжалостно очерчивал хрупкий силуэт, подчеркивая сияние кожи и нежность черт, доказывая измученному существу рядом с этим совершенством, что лучше ему отступить в сторону, укрыться в тени, и оно подчинялось, — но возвращалось уже спустя минуту, умоляюще протянув руки. Пальцы нежно скользили по атласным желтым лентам, и губы осмелев, касались шелка волос. Свет, льющийся из окон, мерк, — утомленная луна задергивала рваные занавески на небосводе, и уже не видела ни жало скальпеля, ни алых цветов на бледном платье, чей нектар пачкал ленты и волосы. Судорожный вскрик вырывался из груди, — но даже он, пусть всего на секунду, не мог разбудить пустой взгляд, в последний миг касавшийся ворона.

Тот соскальзывал со своего места, делал широкий круг по мансарде, и свечи гасли одна за другой, повинуясь движениям крыльев. Тьма и покой снова вступали в свои владения, и тело под кружевами и атласом послушно усыхало, поддаваясь гниению. Халат возвращался на свое место на острых плечах, и хоронил под собой рваную рубашку со свежими темными пятнами, и несессер принимал на хранение свои сокровища, и позволял сопроводить себя на место. Его обратный путь проходил в темноте, — вместо свечи долг проводника брал на себя ворон. Дверь мансарды безмолвно отворялась, выпуская две тени в покой дома. Горестный вой ступеней предупреждал комнату о возвращении, и кресло с почти искренним радушием принимало в свои объятия привычную фигуру, позволяло острым локтям устроиться в протертых им дырах в обивке, тщательно оплетало шею и спину; домашние туфли ложились на свои места на старом ковре, и витраж отражений в зеркале был, наконец, собран. Под торжественное молчание часов ворон, окинув взглядом комнату, усаживался на бюст, свой вечный дозорный пункт, и, перед тем как погрузиться в привычное наблюдение, назидательно изрекал:

— Nevermore!

Этот окончательный приговор, запечатав дверь, пробирался сквозь замочную скважину в сад, — заслышав его, сникали ветви деревьев, а листья плюща хватались друг за друга с отчаяньем. Так мрачный дом встречал рассвет нового дня, что не приносил в себе перемен.

***

Кайли перевела дыхание и потянулась. Пламя свечи вздрогнуло от этого невинного движения, и по стене, слившись в танце, заскользили тени. Бросив на них тревожный взгляд, первым заговорил Роланд.

— Впечатляюще, — его голос прозвучал глуховато. — И мрачно… В духе сегодняшнего вечера.

— Даже слишком, — поддержала его Жанин, поежившись. — Честно, Кайли, мне стало не по себе.

— А как по мне, ничего страшного… — протянул Эдуардо и тут же, спохватившись, добавил серьезно. — Но история хорошая.

Гарретт фыркнул, и строгий взгляд Кайли метнулся к нему.

— Без обид, — усмехнулся он. — Но на страшилку это не тянет… Вот если бы там было чудище, или ворон бы оказался посланником ада, ил…

— Вы слышите?!

Напряжение в голосе Игона прозвенело так отчетливо, что все стихли, — умолк Гарретт, подавил зевок Эдуардо, Кайли проглотила слова, которые собиралась сказать. Даже треск свечей звучал напряженно; следуя за взглядом Игона, все лица обратились к окнам, за которыми разливалась тьма, — неуютная и холодная… Но ни один звук так и не проник с улицы внутрь.

— Lo sentía, patron*, — нарочито беспечно произнес Эдуардо спустя несколько минут, проведенных в натянутой тишине. — Я ничего не слышу.

— Я тоже, — хором отозвались Жанин и Кайли.

Роланд только согласно кивнул, а Гарретт хитро прищурился.

— Есть мнение, что доктор Спенглер пытается напугать нас перед своей историей, — улыбнулся он. — Прием, конечно, дешевый… Но рабочий.

— Историей? — Игон пожал плечами. — Боюсь разочаровать тебя, но я не из тех, кто рассказывает байки у костра. Как вы знаете, все легенды и мифы рано или поздно лишаются мистического оттенка, — стоит собрать достаточно данных. Страх, — он запнулся на мгновение, — это лишь следствие неизвестности.

— Да брось, — Гарретт явно не собирался сдаваться. — Наверняка был случай, который у тебя не получилось классифицировать! Что-то странное, что-то действительно жуткое! — он повернулся к товарищам. — Ну, поддержите меня!

— Уверена, что в арсенале профессора много познавательных историй, — заинтересованно кивнула Кайли.

— А главное — из реальной практики, — отметил Роланд.

— И поэтому страшных, — тихо дополнил Эдуардо.

Игон бросил загнанный взгляд на окна и тяжело вздохнул.

— Ну, раз вы настаиваете… — он поймал ободряющую улыбку Жанин и продолжил. — Был один случай, который я до сих пор не могу объяснить… Я знаю, что столкнулся с чем-то или кем-то, но в то время у меня не было ни оборудования, ни нужных знаний, чтобы суметь хоть как-то приблизиться к ответу. Ведь тогда мне было всего тринадцать…

*Lo sentía, patron (исп.) — Мне жаль, шеф

Комментарий к Глава 5. История Кайли: Безумие

Коллаж к истории: https://vk.com/album-181515004_263472132

========== Глава 6. История Игона: Коснувшись Пустоты ==========

Думаю, тот воскресный ужин ни за что не отложился бы у меня в памяти — настолько все было обыденно, включая скупое приветствие деда. Как всегда, он не выражал свою радость от нашего визита ни словами, ни улыбкой, но я чувствовал ее в тепле его ладони, когда он сжимал мое плечо, и во внимательном цепком взгляде, не потерявшем своей проницательности с возрастом. Эти мелочи, такие скупые на первый взгляд, шли от сердца, — как и та сила, с которой он встряхивал руку моего отца, и короткое, простое прикосновение губами к виску моей матери.

Я любил эти визиты. Странным образом они убеждали меня, что мир все еще на месте, что есть в нем нечто, неподвластное времени, неподвластное изменениям. Из недели в неделю, из месяца в месяц все в доме деда оставалось на своих местах, вплоть до мелочей: положение блокнота у телефона — наискосок, под одним и тем же углом; неизменно приглушенный свет, одной яркости, независимо от времени года; порядок, в котором стояла начищенная обувь. Кому-то это показалось бы скучным, но не мне. Всякий раз я входил в этот мир, оставив позади себя неделю со всеми ее тревогами и заботами, будь то школьные задиры или задача, которая не давала покоя; и всякий раз я выходил из этой квартиры напитанным силой, зная, — что бы ни произошло, я вернусь сюда через неделю и застану все на своих местах.

Порядок вечера был незыблем: дед вместе с отцом проводили время в гостиной за обсуждением последних университетских новостей, а я помогал матери с ужином. Мне кажется, на той кухне я знал все лучше, чем дома, и мог бы с закрытыми глазами найти соль или ложку для спагетти. Во время работы мама тихо напевала. До сих пор я не знаю, делала она это по душевному порыву или чтобы порадовать деда, — он часто говорил, какой у нее чудный голос, — но мне нравились старые хиты в ее исполнении, нравилось слышать, какими спокойными и мирными, даже чуть печальными они становятся.

Отец сменял меня между 18.45 и 18.48, чтобы помочь матери накрыть на стол, а я, полный предвкушения, отправлялся в кабинет. Главной страстью деда была биология, — он умудрился собрать огромную коллекцию спор. Почти каждый раз он, сдерживая улыбку, показывал мне новый добытый образец, и вместе мы погружались в удивительный мир клеточной структуры и особенностей создания среды для таких экземпляров. В тот же день дед с гордостью представил мне споры Palaeosclerotium pusillum, ископаемого вида грибов, — он давно охотился за ними и в итоге заполучил. Я, в свою очередь, рассказывал ему о своих успехах, и было здорово не слышать в ответ «Какая гадость!», когда я чересчур увлекался в описании какого-нибудь грибка.

За беседой время пролетало незаметно, и я не успевал оглянуться, как мать уже звала нас к столу. Мое место было ближе к двери, напротив матери; дед сидел справа от меня, и порой, когда разговор забавлял его, или если отцу — нечасто, но такое случалось — удавалась шутка, дружески толкал меня локтем в бок. К самим беседам я не прислушивался; мне достаточно было неспешного гула голосов, который дарил ощущение странного покоя.

Тот ужин ничем не отличался от других: до той минуты, пока дед не положил свой нож на скатерть вместо тарелки. Не стану говорить, что во мне шевельнулось подозрение; но я заметил. Он оборвал отца на полуслове, взглянул на мать и сказал:

— Передай, пожалуйста, салфетку, — а затем сразу, без паузы. — Я был в клинике. У меня рак. Неоперабельный.

До того воскресного дня я не догадывался о силе слов — они были для меня скупыми росчерками на бумаге, звуковыми волнами, которые рождались из связок, инструментом для чего-то более ценного — знаний… Какой вред мог быть от них? Как могли они поменять тот уклад, который существовал годами, был выплавлен самим временем? Я многого не понимал тогда, но отчего-то решил, что дело именно в них: это слова сделали так, что в гостиной деда вместо запахов дерева и старых книг поселился другой, сладковатый и кислый, норовящий поглубже забиться в легкие; это словам удалось рассыпать темно-желтые флаконы по полочке в ванной, нагло оттеснив стакан со щеткой и ополаскиватель. Слова, и только они, стерли с лица матери теплую улыбку, заменили другой — напряженной и боязливой, от которой ее губы становились гладкими и тонкими; слова подарили отцу глубокую морщину между бровями, состарили его взгляд.

Я не хотел даже думать о том, что они сделают со мной, хватило и того, что мой мир поменялся. Ужинам по воскресеньям пришел конец. Им на смену пришли долгие часы в больнице, когда мы, стеснившись возле деда, наблюдали за янтарными каплями, медленно отравлявшими его кровь. Не было больше бесед — спокойных и мирных; мама говорила постоянно, но ее голос был слишком надрывным, слишком гулким и неестественным. Отец все больше молчал. При виде капельницы его глаза темнели, пугая меня, — слишком много в них было незнакомого и неподвижного, и часто они напоминали мне о восковых фигурах в музее.

В те недели я держался за мысль о том, что все это временно. Конечно, я не был слишком наивен, и знал, что от рака не нужно ждать ничего хорошего, — когда мне было десять, наша соседка, миссис Джейсон, умерла от лейкоза, а чуть позже парень из нашей школы, который был на год старше меня, не вернулся после летних каникул из-за саркомы.

Но я все же надеялся. Каждый раз, за ужином, я следил за дедом исподтишка, и ждал, что к нему вернется аппетита, и закончится тяжелая борьба с каждым куском, такая, словно в горло ему вставили противомоскитную сетку. Я отчаянно ждал того дня, когда мы снова сможем разговаривать о наших коллекциях, без того, чтобы он вдруг зеленел, прервавшись на полуслове, и уходил в ванную. Я ждал, когда пальцы отца снова на мгновение побелеют от силы, с которой дед встряхнет ему руку.

Но не дождался.

В день, когда врачи объявили, что лечение не дало результатов, я впервые увидел, как мой отец вышел из себя. Он вскочил на ноги так резко, что уронил стул, и уставился на доктора теми, восковыми глазами. Я не помню, что именно он говорил, но до сих пор вижу его лицо, искаженное так, что морщины появились там, где раньше их не было, потемневшее от крови, прилившей ко лбу, с бугрящимися щеками. Врач не возражал ему; я думал, что вмешается мама, но она сидела, безучастно сложив руки на коленях, глядя строго перед собой. Нервная улыбка даже тогда не сошла с ее губ, существуя как-то отдельно, и мне некстати вспомнился Чеширский кот.

Вдруг поднялся дед и сжал отцу локоть, смяв рукав пиджака. На одно короткое мгновение мне почудилась в нем та, прежняя сила.

— Ты пугаешь Игона, — мягко сказал он.

Отец умолк. Краска резко схлынула с его лица, несколько раз нервно дернулся уголок рта. Он процедил сухое извинение, ни на кого не глядя, и выскочил из кабинета. Мать вежливо прошелестела что-то, не отпуская свою жуткую улыбку, и вышла следом за ним. Дед наклонился и поднял стул, отброшенный отцом, потом тепло поблагодарил доктора, и вывел меня в коридор.

Никто из нас не напоминал отцу о произошедшем, но я видел, что он помнит. С того дня он сник, и глаза его больше меня не пугали. В них не осталось чужого — только отчаянье, сдерживаемое, но все же заметное. Наверное, тогда я с горечью осознал, что мир никогда не встанет на место — даже если дед пойдет на поправку, память о незнакомце, на несколько минут занявшем тело отца, будет жить во мне, как и память о этих месяцах, когда мир сдвинулся с места. И я не смогу забыть, как бы мне не хотелось.

В те же дни, когда глаза отца почти стали прежними, с губ матери сошла приклеенная улыбка, оставив в качестве напоминания две тоненьких морщинки на подбородке, и на лице появилась печать упрямства. Свои вечера она проводила теперь за просмотром медицинских журналов, а позже я стал замечать в ее руках яркие буклеты, полные слов, которые раньше были бы осмеяны в нашем доме. Она много звонила — тем, кого раньше не знала, и кто не знал ее, и из недовольной фразы отца, брошенной как-то неаккуратно в моем присутствии, я понял, что некоторые из этих звонков были международными.

Чуть позже на нашем пороге стали появляться перевязанные почтовой лентой коробки, разных цветов, форм и размеров: от некоторых странно пахло, другие звенели, стоило взять их в руки, а третьи было почти не поднять. Расположившись в гостиной, мать извлекала из них то пакеты с травами и крошечные, с мизинец, пузырьки, то гладкие черные камни и гроздья серебряных колокольчиков, то удручающих размеров сушеные овощи. Вооружившись очередной порцией подобных сокровищ, прихватив несколько отксерокопированных статей вперемешку с буклетами, она отправлялась к деду. Я был свидетелем того, как он пытался отвергнуть ее дары: сперва устало и ласково, позже — раздраженно. Однако, победа раз за разом оказывалась за ней. Она убеждала его долго и горячо, не жалела ни слов, ни голоса, и что-то странное, почти дикое светилось в ее лице. Никогда, ни раньше, ни после я не видел ее такой. Ее словно охватила лихорадка, и все, что она делала, она делала с нервной дрожью, поселившейся в пальцах, и ждала немедленных результатов: впивалась в деда взглядом с порога, пытаясь заметить изменения и дотошно выспрашивала о том, правильно ли он все делает; потом начинала допытываться о самочувствии. Мне казалось, что на его лице всякий раз отражается тень вины от того, что ему снова придется разочаровать ее — ведь лучше ему не становилось.

Назад Дальше