Коридоры смерти. Рассказы - Некрасов Валентин Петрович


Валентин Ерашов

КОРИДОРЫ СМЕРТИ

Историко-фантастическая хроника

РАССКАЗЫ

РАССКАЗЫ

В лесу под Саратовом

Конец войны застал меня в одном из разбросанных по Сибири и Поволжью воинских лагерей, где готовили маршевое пополнение для действующей армии. На фронт я не успел, как и большинство моих одногодков. Меня вскоре после Победы назначили комсоргом батальона — тогда эта должность не была выборной, — присвоили сержантское звание, и замполит Кострицын, добросовестный, старательный и шебутной — у него болела печень, и только в сутолоке и беготне старший лейтенант забывал о ней, — гонял меня по ротам, поручал проводить политинформации, составлять всякие списки, планы, графики; до них никому не было дела: все, и офицеры в том числе, ждали решения своей судьбы.

В июне дивизию раскассировали: солдат отправили на Восток, где явственно брезжила война с Японией (мимо нас по железной дороге почти непрерывно двигались в ту сторону эшелоны с людьми и техникой), здесь остался в лагере один кадровый состав. Еще несколько дней мы прожили в безделье и недоумении: какая-де участь готовится для нас — пока эта загадка не разрешилась.

Нам прислали пополнение.

Совсем не то, какое можно было предположить: не «двадцать восьмой год» (он стоял на очереди к призыву) и не фронтовиков для оформления демобилизации (такое, слышно, делали), а бандюг, как обозначил Кострицын, побывав на инструктаже в политотделе.

— У-у, биляд, — закончил совещание комбат Нагуманов, на свой, татарский лад переиначивая известное российское словечко. — Не было пичал, черт накатил.

— Лучше бы самураев бить, — подтвердил Леша Авдеев, командир первой стрелковой роты, «каэсер-один» называли для краткости.

Суть была вот в чем.

Неподалеку располагался штрафной батальон, тыловой штрафбат, в нем вкалывали те, кому по разным причинам не доверили смывать вину кровью — для таких существовали на фронте штрафные роты, — а очеловечивали посредством физического труда. Сейчас они попали под амнистию, но, поскольку шла массовая демобилизация и одновременно распустить по домам миллионы людей было немыслимо, предпочтение отдавали, естественно, фронтовикам, за ними должны были последовать служившие в запасных частях вроде нашей и лишь в третью очередь — штрафбатовцы. Вероятно, сообщил Кострицын, проинформированный в политотделе, это случится осенью, а пока штрафников передают в наш батальон, выезжаем в лес на заготовки дров, верст этак за триста, подальше от железной дороги, населенных пунктов и вообще от всяческих соблазнов для бандюг. Так разъяснил офицерам и сержантам Кострицын, а комбат Нагуманов повторил излюбленное: «У-у биляд», — и, уже без акцента, крестанул чью-то мать.

Парторг у нас маялся в госпитале, Кострицын провел совещание партполитаппарата со мною одним. Он морщился и держался за печень, то и дело глотал порошки, тщательно разжевывая и не запивая. Он был желт, худ, похож лицом на безбородого и стриженного «под бокс» Мефистофеля, он тяготился военной службой и замполитским положением, он дотерпеться не мог, когда снимет погоны, вернется в Пензу — щелкать на счетах и лечить печенку.

— Тебе-то полегче будет теперь, — сказал Кострицын, — сам понимаешь, Барташов, комсомольцев среди них нет. Главное внимание обратишь на работу с кадровым составом. Сержанты устали, демобилизационными настроениями заражены, да и офицеры, между нами говоря, многие тоже…

Близость пугающего и сладостного в предвкушении опасности общения с бандюгами настроила меня возвышенно, я навоображал героических картин, где был, понятно, главным участником: мне ведь только исполнилось восемнадцать.

— Дурак, — втолковал мне старшина Толя Петрухин, батальонный писарь. — Обыкновенные люди, наверняка погорели на пустяках. Ну есть, наверно, и по мокрому делу, только таких — раз-два, и обчелся.

И опять — так я и не узнал никогда, врал он или нет — изложил о себе: как служил в агентурной разведке, спер у немцев чертежи секретнейшего подземного завода в Кёнигсберге, получил из рук самого Михаила Ивановича Калинина орден Красного Знамени — уже второй! — и, на радостях выпив, облаял в метро штатского хлюста, оказавшегося аж комендантом Москвы, за что и был разжалован из офицеров, лишен орденов (колодки, правда, носил, надеясь на возвращение наград) и направлен в такой же вот штрафбат, откуда его вызволили друзья-чекисты, добились старшинских лычек и непыльной писарской должности.

Истории этой я не шибко верил и потому не поддался Толиным предсказаниям насчет штрафников. Я засунул в голенище самодельную финку, решив не расставаться с нею, и стал ждать.

Явился Нагуманов — круглолицый, в рябинках, от него пахло слегка одеколоном и явственно — водкой: причастился с горя. Прибежал Кострицын, как всегда, шебутной, разжевал очередной порошок. Заглянул в штабную землянку «каэсер-один» Леша Авдеев, понял, что начальство на взводе, удалился, не рассказав очередного анекдота.

— Товарищ капитан, гонют! — испуганно и радостно доложил посыльный, выскочил обратно, Кострицын поправил вдогонку:

— Прибывает пополнение, следует говорить.

И поискал рукою привычные счеты, каковых, понятно, у него здесь на столе не водилось.

Те, кто служил тогда в армии, помнят несусветное разношерстье экипировки: ходили в серых отечественных, травянисто-зеленых английских, голубоватых канадских шинелях, в стеганках и ватных, крытых полубрезентом бушлатах, в красных американских, на медных подковках, несносимых ботинках и в трофейных, голенища раструбом сапогах, в неохватной ширины бриджах, в обтягивающих, как лосины, шароварах, в кубанках и фуражках с матерчатыми козырьками, в иранских, с шелковой нитью гимнастерках цвета песка — кто во что горазд. Бандюги были все обмундированы одинаково, и это прежде всего бросилось в глаза и удивило меня.

Нестираные гимнастерки без погон, не положенных штрафникам. Пилотки, пропотелые доверху. Штаны с драными наколенниками. Суконные нестандартные обмотки. Рыжие ботинки с заскорузлыми белесыми носами. Плоские жидкие скатки-хомуты. Полупустые вещмешки. Стриженые головы. Насухую выскобленные подбородки.

И еще я увидел глаза, они смотрели по-разному: устало, недоверчиво, насмешливо, дерзко, равнодушно, вопросительно — в сочетании с однообразием стриженых голов и одежки это выглядело особенно странно.

— Толкай речь, комиссар, — сказал Нагуманов, и Кострицын толкнул про всемирно-историческое значение Победы и гуманность Родины, простившей блудных сынов, и помянул для чего-то фашистские концлагеря, и призвал ответить на проявленную заботу самоотверженным трудом. Он говорил долго, Нагуманов кривился, но прервать не мог в связи с торжественностью момента и важностью темы.

Невыветренный хмель, яростное солнце, долгая нудьга Кострицына распалили комбата, он был вообще-то мужик добрый, но, как большинство татар, вспыльчивый, и, едва замполит закруглился, Нагуманов сразу двинул на правый фланг, а следом потянулась изрядная свита: наши офицеры и штрафбатовские, и мы с Толей Петрухиным, причастные к управлению батальона.

Фланговый был дюж, Нагуманову пришлось задрать подбородок, чтобы глянуть бандюге в лицо, и я приподнялся на цыпочки, поверх офицерских спин увидел глаза — карие, слегка выкаченные, не выражавшие решительно ничего, солдатские глаза. Нагуманов опустил подбородок, уперся взглядом в подтянутый живот, подергал не похожую на другие, умелую, ловкую скатку, подергал стягивающий ее тренчик — искал, к чему бы придраться, и не нашел, спросил, чтобы хоть что-то сказать:

— Фамилия?

— Рядовой Матюхин, Петр Николаевич! — грохнул бандюга и поверх голов свиты подмигнул мне.

— Ладна, — буркнул Нагуманов и последовал дальше, ухватил-таки кого-то за тренчик, он лопнул, скатка повалилась на песок и развернулась; обругал другого — так просто; узнал у третьего, за что был судим (за любовь, объяснил похожий на студента симпатичный парень, Нагуманов крякнул и не стал уточнять); и, наконец, бесясь, задержался возле худого очкарика. Нагуманов уставился впритык, остекленил глаза, чтобы очкарик виновато опустил свои, но тот глядел спокойно, грустно, слегка сожалеючи. Капитан дернулся, перекосил рот — сильно, смачно дохнуло водкой — и зарычал:

— У-у…

«Биляд» — должно было последовать, знал я, а очкарик не мог знать и; однако, не дожидаясь, пока закончится рычанье, вежливо сказал:

— Я вас слушаю, товарищ капитан.

Нагуманов подавился, посверлил каблуком песок, вскинул глаза в прожилках и заорал:

— Фамилия?

— Этинген, — опять очень вежливо и, показалось мне, даже с легким поклоном и без упоминания «рядовой» ответил очкарик. Нагуманов же снова крутанул каблуком, сказал с непонятной ненавистью:

— Ж-жьябрей?

— Еврей, — подтвердил штрафник. — Вас это не устраивает, товарищ капитан? Я бы тоже охотно выбрал другую национальность, но, к сожалению, сие от меня не зависело.

— Разговоры в строю! — прикрикнул бывший командир штрафбата, он что-то знал об этом Этингене, и солдат умолк, и глаза его, чуть влажные, прикрылись. Я, не знаю сам отчего, почему, почувствовал: мне бандюга начинает нравиться, и тотчас я устыдился этого.

На том смотр и завершился — вторую, третью и четвертую шеренги Нагуманов обходить не пожелал. Начальник штаба велел Толе приниматься за составление списков, а меня Нагуманов усадил Петрухину на подмогу.

В штабной землянке Толя сказал:

— До утра, Игорек, и то не управимся. Давай помощника сообразим.

Листанул бумажки, похмыкивая: три класса, пять, два, грамотеи, тоже мне.

Матюгнулся, обрадовал:

— Ага, Этинген этот, высшее техническое, вот его мы и упряжем. Посыльной! В четвертую роту бегом! От имени комбата — рядового Этингена в штаб!

Минут через пять, пощурившись с порога — темновато после солнца, — очкарик докладывал:

— Товарищ старшина, рядовой Этинген по вашему приказанию прибыл.

— Прибывает поезд на станцию, военнослужащие являются, — не удержался Толя от искушения процитировать заплесневелую остроту. Если бы Этинген доложил, что явился, в ответ он услышал бы: «Является черт во сне и святая икона…» И от второго соблазна, хотя и двусмысленного для него, не удержался Петрухин: полностью изложил свою детективную биографию, раза три подчеркнул свое капитанское в прошлом звание. Как всегда, я подумал: врет, наверное, собака. Этинген же вообще не среагировал, хотя слушал вежливо. Закончив, Толя спросил:

— А ты на чем погорел?

— Знаете, моя история менее романтична, товарищ старшина, — указал Этинген. — Разрешите сесть? Так вот, я был начальником цеха на оборонном заводе. Пытался вынести литр денатурата, чтобы на примусе готовить больному ребенку. Охрана задержала. Десять лет за попытку хищения государственного имущества. На фронт не удостоили, поскольку тыловым штрафбатам требовались технические кадры. В Саратове наш батальон занимался, как вы, наверно, уже знаете, строительными работами. Использовали меня, правда, не совсем по специальности: работал сантехником, а я авиационный конструктор. Однако устройство унитазов я освоил…

— Как веревочка ни вейся, а конец будет, — сказал Петрухин как-то неопределенно, и Этинген спросил:

— Разрешите узнать, зачем вызывали, товарищ старшина?

— Да вот, — сказал Толя, — бумаги будем оформлять на вас на всех. Почерк имеешь?

Втроем засели за списки. Я натолкнулся вскоре на знакомую фамилию — Матюхин, тот самый здоровила, — и спросил у Этингена:

— Вы не знаете, за что этот Матюхин сидел? Убийство, наверное, или изнасилование?

— Вам сколько лет, простите, товарищ сержант? — осведомился Этинген. — Девятнадцать? Ах, почти… Тогда понятно. Так вот. Он осужден за дезертирство.

— Сволочь, — ввязался Толя. — Мы там подыхали, а он, гад…

— Совершенно верно, — согласился Этинген. — Вы только представьте, он в пожарной охране бронь имел, а вздумал на фронт проситься. Не отпускали. Тогда удрал. Поймали почти у самой передовой. Вот вам и побег с военного объекта. То, что на фронт дезертировал, не существенно, правда?

— А почему тогда не попал в штрафную роту, на передок? — сердито спросил Толя.

— Знаете, выяснилось еще одно обстоятельство: раскулачен отец. А врагов народа, известно, воевать за народ не допускали, — объяснил Этинген. — Разрешите курить, товарищ старшина?

Я переписывал фамилии, анкетные данные — год и место рождения, национальность, образование, семейное положение — и думал: как же так, вот Этинген, вежливый, спокойный, с таким достоинством человек, инженер, занимавший немалую должность, а посажен за такой пустяк. И Матюхин — он воевать хотел, а упекли в штрафбат… Я узнал о двоих, и оба оказались вовсе не бандюгами. Однако, наверное, большинство — насильники, грабители, убийцы, ведь не стали бы подряд сажать людей за незначительные проступки. Ну вот, например, Дерягин — наверняка проходимец: фамилия-то какая! И этот, Шуличенко, вор, должно быть, и не фамилия у него, а слегка переделанное уличное прозвище… А тот был оружейным мастером — не иначе, пистолетами да обрезами спекулировал… Мне хотелось порасспросить Этингена еще, но я не посмел отчего-то.

Ввалился Нагуманов, мутно всех нас троих оглядел, узнал, как ни странно, Этингена, зарычал:

— У-у…

И, теперь уже не сдерживаясь, добавил родное словечко.

— Разрешите идти? — без обращения по званию спросил Этинген, повернулся и пошел. Нагуманов прошипел вдогонку:

— Биляд, жжьябрей…

И снова я не мог понять, почему он говорит это, да еще столь ненавистно.

Вскоре нас отправили.

Ехали с долгими остановками, двое суток, выгрузились на задрипанной станцинешке, пешим строем отмахали еще километров двадцать пять, имущество везли на подводах — и там офицеры пошли принимать от лесника делянки, а штрафники под началом сержантов ладили шалаши.

Работали всю ночь — благо светло было, приказано послезавтра приступить к заготовке леса. Управились к обеду. Погремев ложками о котелки, наши бандюги завалились отдыхать, а я, поскольку ночью агитация не требовалась и спокойно удалось покемарить, двинул в лес.

Зеленовато поблескивала в колеях прелая вода, молодо пахло корой и листвою, тихо шумели кроны. Я думал о хорошем, неясном, было редкой радостью — оставаться одному: больше всего в армии томило меня постоянное присутствие людей, невозможность хоть несколько минут побыть наедине с собою.

Я свернул в кусты и тут услыхал кашель. На пеньке сидел сухощавый, тот, что сказал Нагуманову, будто попал в штрафбат «за любовь». Сделалось жутковато лицом к лицу с бандюгой, пускай и похожим на студента, — кто их разберет, штрафников, мало ли на кого смахивают… Я нащупал в голенище финку и, чтобы преодолеть страх, произнес начальственно:

— Рядовой, почему не приветствуете?

Он докрутил обмотку, полюбовался хорошо обтянутой сильной ногой и тогда лишь ответил — интеллигентным тоном, каким мог бы, вероятно, проговорить что-то вроде «Пардон, месье»:

— Знаешь, комсорг, поди-ка… на ухо. Дай лучше закурить, а то…

«А то как шарахну по кумполу», — наверное, что-то вроде этого хотел он сказать, я примерился, как бы мне вытащить в случае чего финку, и не успел сообразить, он закончил:

— А то махра надоела до смерти, а у тебя ведь поди «Беломорчик».

Он угадал, у меня и в самом деле водился «Беломор» — отдавал из доппайка некурящий Кострицын, — я торопливо достал пачку, встряхнул, чтобы высунулся кончик мундштука. Сухощавый подцепил папироску, добавил мирно:

— Садись, комсорг, покурим на лоне природы.

Я сел на соседний пенек, затянулся и стал прикидывать, о чем бы повести разговор. Он ухмыльнулся и сказал:

Дальше