Чучело человека - Диденко Александр


Александр Диденко

Чучело человека

— 1 -

— Я знала, вы придете… — Инга спрятала лицо в ладони. — Ждала со страхом…

Они пришли. Двое. Не мало ли для подобных визитов? Очкарик в плаще, сухой, какой-то заоблачно деликатный, второй — в старомодной шляпе, круглый и вроде сельского бухгалтера, постарше. Все-таки пришли. Не обещали и не искали. Знали куда идти. Неприметный дом за городом. Разве спрячешься?

Стыдно признаться, но она предательски загодя собрала вещи. Именно, предательски. Десятилетнее, по возрасту дочери и сына, ожидание, съедавшее Ингу, в последний год казалось невыносимым, и это ночное появление… быть может, почудилось — конечно, почудилось, какая же она дура, зрелая женщина с двумя детьми, а дура! — принесло облегчение. Нужно бы побежать, позвать на помощь. Но откликнется кто? Умирать требуется по-спортивному — не беспокоя соседей.

Тот, первый, тихий, словно туман, и в глаза не смотрит, сказал, чтоб поторопилась, а сам — разве эти люди, разве они такие? — взялся за поклажу сам. Распорядился, чтоб много не брала… А что брать? — у нее ничего нет, только вот эти. Да, вот эти притихшие — мальчик и девочка — огненный чубчик, на носу царапина, огненные косички до попы.

Инга заранее решила, что не уступит, останется при детях. Они не настаивали, только молча и угрюмо — работа не нравилась ли, подняли из теплой постели — старший вручил мальчику шляпу, подхватил девочку, повлек обоих со двора. Не закричала, не бросилась на обидчиков, но покорно шагнула следом. Думала, умрет — нет, не за секунду до, и не спустя мгновение, а в тот же миг, случись с детьми… слово это она выбросила, вычеркнула из обихода, — но ведь пока только увозят, только увозят, увозят лишь… Ничто без них не дорого, без огненного чубчика и огненных косичек, и царапины на носу, — куда цыплята, туда квочка…

Машину не глушили, вошли в дом, ничего не искали, не сказали куда и зачем. Теперь так — новое на дворе время — не оповещают. И ведь хлипкие, Бог ты мой. Бывают они, что по ночам уводят, такие? — разве что не в тапках домашних. Только разбери, что на уме, и под плащом что; приказ, вдруг: бросишься на того, с лысиной под шляпой, и — все, дети без матери. Не оставит она детей, не уступит…

— Ничего не забыли? — спросил заоблачный.

Третий раз спрашивает. Что тут забывать, все на виду.

Нет у нее никого — отец, какой он помощник, да и где тот отец — прятаться негде. И прятаться не умеет. Жаловаться. Много негибкого в ней, непрактичного. Ведь училась, подсматривала, запоминала как держаться, как отвечать… все без проку. Бестолковая. Манеры копировала, голос выправляла, чтоб громче, крикливей. Впустую. Точно — дурочка. Какой отец, такая дочь. Будто тысячу лет жить будут, все завтра, завтра. Ничему не научил, что в жизни нужно: злости не научил, хватке. Хозяйка никакая — аристократка в битой кофте. И холуи в масть — неужто за такой, никакой, другого слать? — чайников довольно. Ведь могла ударить, пнуть, в конце концов. Только знают за кем идут… кофта битая. Овцой молчаливой пойдет, до смерти напуганной, к камню окровавленному, опустит роженьки гнутые, нате, режьте, не боднет.

Заоблачный протиснулся к рулю, Инга рядом. Сзади посередине — круглый, дети под мышкой.

Она вдруг вспомнила, что оставила свет. И черт с ним! Или сходить? Пустят?

— Подождите, — схватилась за дверь, — свет…

— Сидите, — махнул заоблачный, — я погасил. — Полез за пазуху, будто в новогодний мешок, зашуршал. — Возьмите, забыли…

Черно-белый портрет отца, глянцевая бумага. Инга уставилась заоблачному в переносицу. Ишь, какой хороший, деликатный. Только знает она их манеру, один в мерзавца играет, другой — добряк. Но не проведешь, насквозь видит: в одни ворота бьют.

— Кто вы? — бросила хлестко, тугим одиночным выстрелом… Как в пустоту, будто нет никого. И испугалась, и отвела глаза.

Зашуршали шины; заоблачный вывел на дорогу, погнал к городу.

— Мама, куда мы едем? — дочь обняла Ингу за шею, прижалась щекой к шее.

И самой хотелось ответить. Но не сказали, не снизошли. Не мраку напускают — страху. Чтоб покорными были, тепленькими, овцами у камня. Двуногие и есть.

— В новый дом, дорогая, — Инга обернулась, поцеловала девочку.

— А наши книги будут там?

— Будут…

Где-то далеко просипела электричка. Впереди показался сонный город — в центре, с улыбчивым неоновым солнцем по фасаду, торчала высокая башня. Вдоль периметра башни небо жалили упругие, самодовольные прожектора…

Двуногие и есть, — слезы устремились ко рту, к подбородку, за шиворот… Не желая раскрыться перед детьми, Инга отвернулась. Срочно, срочно… об отце, институте, о почте, о Щепкине, о доме, книгах, о спальне, о почте, опять об отце, снова о Щепкине, все по кругу, о книгах… отвлечься.

— Вот, вытритесь, — «бухгалтер» протянул платок с вышитым в уголочке тем самым разошедшимся в широчайшей улыбке, растиражированным и знакомым до слез детским солнышком высокой башни. — Прошу вас, успокойтесь, мы везем вас в безопасное место.

Если бы так, если бы так… О почте, об отце, о книгах, книги, Гумилев, об отце, книгах… «Вот и стал Таракан победителем, и лесов и полей повелителем…» О почте. Не верю! Безопасное место. Вытритесь. Не верю… «Покорилися звери усатому (чтоб ему провалиться, проклятому!)». Не верю. О доме, детях. «А он между ними похаживает, золоченое брюхо поглаживает: «Принесите-ка мне, звери, ваших детушек, я сегодня их за ужином скушаю!» Бедные, бедные звери! Воют, рыдают, ревут!» О почте, отце, книгах, доме, детях… «В каждой берлоге и в каждой пещере злого обжору клянут. Да и какая же мать согласится отдать своего дорогого ребенка — медвежонка, волчонка, слоненка — чтобы ненасытное чучело бедную крошку замучило!» Отвлечься, отвлечься…

* * *

В обиде я на человека, за человека в обиде, человека с большой буквы. И с малой — тоже. Есть у него оружие — рот («рэ, о, тэ» — то, что между подбородком и носом)… Рот, — вы правильно поняли. Рассказывает, что завтрак для него — чашечка кофе и сигарета… И ждет восхищения. Использовать рот для банальностей? Будто приноровить в убийство нож: глупо, неоригинально. Рта вовсе не раскрывай. А нож не вынимай! Только если уж вынул — нимфу выстругай из бревна, да чтоб потомки рыдали над совершенством.

Спасибо, братья, что внемлете. И вам спасибо. И вам. Нет, не кланяюсь я, склоняюсь. Пред вами склоняюсь. Я, равный пред равными, долгие годы шел сюда, не ведая, к кому иду. Вот он, здесь я, рядом! — мне есть что сказать. Слово это будет недолгим, а пребывание среди вас — вечным. Так слушайте меня, братья и сестры, и не говорите, что не слышали… Многие пути ведут сюда, только не все. Я слышал многие голоса, но не знал о чем речь. Видел многих, только не многие видели меня. Путь этот начался в пятьдесят втором, а закончился сегодня. То был завидный путь, а конец… Что ж, и у героя бывает подобный конец. И у антигероя — славный, отвечу, коли спросите — бывает славный. Сказал, но подумал, что и за эту вот славу и путь славный, ради которых человек — который с большой и маленькой буквы — пойдет на все, презираю и ненавижу его. И за этот поиск, любыми путями поиск, презираю и ненавижу его. И за эту большую букву, которою награждает себя, презираю и ненавижу. А можно иначе? Все в памяти моей, все свидетельства, и, раз уж берусь за этот рассказ, вот вам первое.

Вчера, когда заканчивал — не ведая того — свой бренный путь, в Мадриде арестована кровожадная злодейка и потрошительница, сестра… Производное от слова «потроха»? — спросите вы; да! — соглашусь я. Сестра милосердия, немилосердно косившая пациентов клиники ради того, чтобы почувствовать себя всемогущей… Нет, не так, ВСЕМОГУЩЕЙ — точнее. Жертвы остывали, в конвульсиях елозя пятками по мадридским простыням, а она… Сестра листала дневник. Они умирали, а сестра правила текст: по две страницы на штуку предсмертной агонии. Шестнадцать страниц — восемь человеческих жизней. Шестнадцать страниц подробного текста о смерти: об эмболии — о закупорке вен — об удушье; и по два смайлика:-) на абзац сбоку, не считая цветочков… Выслушайте меня, братья и сестры и судите строго. А человечество судить буду я. Но есть, есть отчего заплакать имеющему глаза, и есть от чего бежать, имеющему уши: в вену сестра вводила воздух, обычный городской воздух, что мы используем при жизни. Кубометра не хватит для жизни, а для смерти — достаточно тысячной доли. Тридцать два года, шестнадцать страниц, восемь трупов и одна незаметная жизнь…В обиде я на человека: телега сломается — будут дрова, бык сдохнет — будет мясо. Так и живет, в душе ковыряется. Все святыни — в пределах костюма…

Сначала увидел я взмах руки, потом испытал боль, затем облегчение. Словно мир бесконечной массой пал на меня, затоптался, отпустил. А я отпустил его. В последний миг я мог прокричать ему: «А завтра — ты», но лишь содрогнулся и с достоинством покинул его. Из мест невыносимо далеких несся я, мимо бесконечно знакомых. Мимо сада, где ушла чья-то юность. Мимо заснеженной столицы. Мимо лесного массива, где прячут концы. Мимо пашни, где кровоточила плоть. Мимо дома, где блуждают остервенелые души. Мимо речной волны — свидетеля поножовщины. Мимо фраз о поиске смысла. Мимо отрезка времени между «до» и «после». Мимо раскаленного асфальта, ненавидящего себя за мягкость. Мимо гранитной статуи метровой величины, прячущей ухмылку. Мимо сакрального и мирского, поменявшихся местами. Мимо и мимо… То завидный путь.

Не с гордыней пришел я к вам, братья и сестры, но с печальной вестью: жив человек. Я неотступно следовал за ним последние мои несколько дней. Он не знал обо мне, а я не досаждал ему, присутствовал незримо, будто тень, подобно вассалу, караулящему удобного случая вонзить в спину хозяина давно приготовленный нож.

* * *

Там, где солнечные зайчики заканчивают естественное существование, где начинаются тени и где они пребывают со дня строительства… не мира, но ординарного сарая, где обрываются ступеньки, и чувствуется влажная и волнующая прохлада — коли доведется заглянуть по сантехнической или иной хозяйственной необходимости, там, на одной из многочисленных полок, затянутых неправдоподобно красивой паутиной, сейчас трудно уже сказать на какой именно, в полдень, в конце мая, вдруг кто-то чихнул, послышалась возня, тонко щелкнуло, запахло искрой, упала с полки и разлетелась банка вишневого варенья: в пространстве между трехколесным велосипедом Володи Щепкина и не подлежащей восстановлению швейной машиной материализовались два… ну, какие это черти, так, чертики — два существа, размером с пуделя, два существа — будто кто-то пытался смастерить из козы человека, но передумал, остановился на полпути, две пары копытец — шерстяные ножки, два влажных поросячьих пятака, две оранжевые атласные жилетки, два телячьих хвоста, острой кисточкой «Нева» наизготовку, готовые проткнуть любой холст, и рожки… настолько неправдоподобно малые, что ими можно смело пренебречь. Того, что обнимал деревянную клетку с трепетной белкой — колесо останавливалось столь редко, а хозяин вынимал из кармана жилетки небольшой орешек столь нечасто, что небольшой горстки фундука, быть может, дюжины орешков, хватало на весьма продолжительное время — того, с белкой, без устали несущейся по математически бесконечной дорожке, звали Велиар, другого — Иблис, этот появился налегке, ни в карманах, ни в руках не держал ровным счетом ничего, от собрата ничем, опричь имени, не отличался, и нельзя было с уверенностью сказать, старше он или одного с тем возраста. Велиар отвернулся, не желая тревожить белку, прикрылся рукой, с удовольствием и громко чихнул. Белка замерла, прислушалась к сумраку, развернулась и понеслась в противоположную сторону — ту, откуда, как полагала, и прибежала. Место появления обоих нисколько не смутило: мало ли где придется оказаться хорошему че… — вот именно — блуждая среди людей. Сарай не хуже…

— Не хуже склепа, — заметил Велиар.

— Отнюдь, — согласился Иблис.

В самом деле, к недостаткам местопребывания можно было отнести единственно громоздкий и чрезвычайно пыльный прошлых времен скелет велосипеда, уткнувшийся в бок одному и неестественным образом покоящийся на другом; но если толкнуть велосипед вперед, сбросить эту и еще одну банку с вишневым вареньем, за ними сам велосипед, то получится даже просторно: звякнула возмущенная рама, скакнул под стеллаж ржавый обод, задребезжало, замерло в удивлении крыло, покатился напуганный собственным голосом оживший звонок.

— Велосипед больше не понадобится, — сказал Иблис.

— Кому не понадобится? — Велиар прыгнул с полки, отряхнулся, потянулся за белкой.

— Володе Щепкину, вот кому.

— А кто это?

— Никто, ноль без палочки.

— Не понадобится, ясно… — Велиар обнял белку. — Вырос?

— Вырос… — Иблис перевернулся на живот, нашарил твердое, спустился на пол. — И умер сегодня утром — выбежал за… не помню… за газетой? Не важно… молния, короткая такая… Кто ж в грозу за газетами бегает?

— Ай-ай-ай, вот так, взял и умер, как герой верно? — Шагнув между корзинами с ветхим прошлым семьи Щепкиных, над стопками газет, Велиар направился к двери, остановился, приложился ухом. — Говорю, как герой?

Иблис нахмурил брови: бесполезный разговор о никчемном человеке.

— Все тебе о пустом. Повторяю, без палочки… От молнии, какое здесь геройство?

— Нехорошо это, нехорошо, не то, что ноль, я не в том смысле… — Велиар толкнул дверь. Вспорол пыльное пространство, ударил луч полуденного майского, свежего после грозы солнца. — В смысле, не успел проявить, себя продемонстрировать. Хороший, должно быть, парень, молодой… Молодой?

— Ну, молодой… — Иблис остановился, — что пристал? Лучше… белку лучше выпусти.

— Вот видишь, молодой… Выходит, хороший. Ставлю крыжик.

Оба вышли во двор, окруженный бетонными пятиэтажками, на широкую, многолюдную улицу; никто не шарахнулся в сторону, не упал и не закричал: две невесомые тени скользнули к обочине, пересекли проезжую часть, растворились во влажной мгле душного дня.

— По-твоему… — Иблис широко и с удовольствием почесался, — по-твоему, коли старый — плохой?

— Разве нет? Скажешь тоже… Твои проделки! Не разрешил ведь состариться, мерзавцем стать не дал? Вечно спешишь…молния, гроза… газету приплел. Ведь не дал состариться, не дал?

— Состариться… Глупости, ты бы и сам не дал — из ничего даже говеный леденец не получится. Тебе только против шерсти. «Вариабельность, крыжик». Умный какой! Учить вздумал. Старшим под хвост не заглядывают! Белку выпусти!

— Старшим? — возмутился Велиар. Опустив клетку на мостовую, он откинул задвижку. Захотелось настоять на своем, из азарта настоять, из вящей прихоти потешиться над занудой, и чем больше разгорался Иблис, тем больше дров тянуло подбросить… — скончавшийся же Щепкин не волновал нисколько — игра то, лишь интрига и каприз воображения. — Беги, милая! — Велиар плеснул хвостом. Белка выбралась наружу, стремительно вскарабкалась на ближайший тополь. — Доволен?

* * *

Щепкин развернул газету. «В понедельник в Мадриде восторжествовала справедливость: наконец, к безбрежному удовольствию граждан, арестована 32-летняя медицинская сестра (ее имя не разглашается в интересах следствия), лишавшая жизни пациентов пригородной клиники испанской столицы. Садистка орудовала из одного лишь желания почувствовать себя всемогущей и дабы повысить самооценку. По данным следственного департамента, убийца ввела воздух в вену по крайней мере пяти мужчинам, двум женщинам и одному ребенку — все они являлись пациентами клиники в пригороде Мадрида, где «практиковала» задержанная. Экспертиза следственного департамента установила, что смерть пациентов наступила в результате закупорки сосудов легких, на фоне которой развивалось тяжелое нарушение дыхания…»

— Нужна идея, — пробормотал Щепкин, переворачивая страницу.

«В руки следователей передан дневник незамужней и бездетной женщины, ведущей замкнутый образ жизни. Она в подробностях описывала агонию и смерть обреченных пациентов. Сотрудники следственного департамента уверены, список убийств не ограничивается восемью пациентами, в убийстве которых под давлением неопровержимых улик призналась медицинская сестра. Служащие пригородной клиники сообщили следствию, что под различным предлогом задержанная просила родственников пациентов покинуть палату. Оставаясь наедине с больным, производила роковой укол. Введя в вену пациента воздух, убийца выбегала из палаты, призывая на помощь к умирающему больному. В настоящее время родители медицинской сестры требуют для дочери психиатрической экспертизы, утверждая, что та страдала депрессивным расстройством и в момент поступления на работу в медицинское учреждение проходила курс лечения у психиатра. Тем не менее, как заявило руководство клиники, в поведении садистки не было ничего экстраординарного. Вопреки содержащимся в дневнике записям, где женщина признается в чрезвычайной жалости к убитым пациентам, родители злодейки настаивают на мнении, что их дочь не собиралась никого убивать, но лишь желала добиться ухудшения состояния здоровья пациентов, дабы в следующую минуту самоотверженно их спасти. Дневник медицинской сестры-убийцы обнаружен в ее доме при обыске. Там же найдена обширная коллекция книг по эвтаназии (приближению смерти больного) некогда широко практикующейся в фашисткой Германии. При этом в столичной прокуратуре полагают, что на счету подследственной жизни еще нескольких пациентов…»

Дальше