Чучело человека - Диденко Александр 15 стр.


— Чем ты сможешь свидетельствовать, что ты Щепкин? — спросила Вращалова.

Щепкин спрыгнул со стола, подошел к двери и решительно пнул ее ботинком. Ему открыли, и он попросился в камеру.

— Чтоб тебя разорвало! — крикнула «далекая», когда Щепкин молча встал между двумя в одинаковых мундирах и закачался, поплыл по этажам с баночно-металлическим эхо.

Вечером тот же вопрос он услышал из уст хозяина обширного кабинета. Вопрос суфлером пищал в ухе следователя.

— Вы способны привести доводы?

И вновь Щепкину захотелось броситься на этого персонажа, на этот продукт «VOSSTANOVLENIE Ltd», захотелось выкинуть фокус, сделать что-нибудь против шерсти, но он сдержался, сел, приготовился играть по чужим правилам, плыть по течению.

И тогда чиновник потребовал вернуть материалы «VOSSTANOVLENIE Ltd».

— Не усугубляйте убийство кражей, — сказал он.

Ничего удивительного для Щепкина в просьбе следователя не было. Похоже, что многое вокруг Щепкина неспешно, но упрямо вылетало на орбиту злополучной Компании. Дернул же черт когда-то подумать об оригинальном и верном бизнесе. Дернул же кто-то черта в тот день свести Щепкина с Рукавовым. Уродство. Щепкин заявил, что диски уничтожены, что ничего не осталось — ни распечаток, ни в памяти, ибо ничего не читал, ни подозрений. Сказал это, а сам подумал, что ведь то Рукавов за ним и охотится, что и «далекая» с Рукавовым заодно, что она им и управляется, что потихоньку подминает под себя Пьер Волан все, что под руку попадается, вместе с живыми людьми и прочим мусором.

— Нет ничего… и больше ни слова не скажу, — бросил Щепкин и, поджав губы, замолчал.

И вновь повели его гулкими коридорами-этажами с несерьезным эхо, вниз, в самую глубь тюрьмы, в ее бездонную сердцевину.

— А я ведь тебе не доверяю, — встретил сокамерник.

И добавил, что он — одиночка, что имеет такой опыт, такой, что благодаря этому опыту он насквозь видит Щепкина, видит, что тот подстава и провокатор. А в конце сказал, что настоящий Щепкин умер от истощения, а этот, который с ним в одной камере, этот упитанный и видно, что сытый, потому как его сейчас у следователя кормили.

— А вас не кормили, когда ночью приглашали? — с вызовом спросил Щепкин.

И сосед замолчал, уткнулся в телевизор, а потом и вовсе безучастно лег на кровать, стал читать книгу. Лег и Щепкин. Взял газету. Но текст не шел, буквы разбегались куда-то вправо и влево, не складывались в смысл, в картинку; и Щепкин надумал бежать, прихватив соседа, — тогда уж Сергеева проберет, тогда поверит он, мерзляк смиренный. Говорит, что больше тридцати, а сам на все сорок выглядит и залысины намечаются. И кроткий вдобавок. И трус. Точно, нужно бежать. Нужно потребовать, чтобы обоих вызвали на очную ставку, ведь они — подельники. И проверится: кто подстава, а кто трус.

Утром следующего дня Щекин передал записку с требованием провести очную ставку. После полудня обоих пригласили в кабинет. Оба сидели напротив чиновника, отвечая на пустые вопросы. Выбрав момент, когда чиновник приблизился на достаточное расстояние, Щепкин напал на него, ударил стулом, оглушил, повалил на пол. Сорвав с чиновника парик, Щепкин натянул его на себя, облачился в пиджак, вогнал в ухо радио-суфлер и, подхватив со стола мину, бросил ее в портфель, схватил удивленного Сергеева под локоть, шагнул к двери.

— Побег? — догадался Сергеев, — кипит твое молоко!

Но Щепкин не ответил — они выходили из кабинета.

* * *

Легенда работала. Вовсе не был изгнан он из монастыря, конечно нет. Но все было обставлено именно так: подлость — изгнание — забвение. Об этом думал и он, и Заславский. Потом он искал и не нашел, блуждал и потерялся. Все было обставлено именно так. Не выполнил поручения, не выполнил. Не вера, не нужда с самоотверженностью толкнули его на отчаянный шаг, а глупость. Беспросветная глупость, кипит твое молоко! Не перестал он быть тем подрывником, взрывотехником дремучим, не приобрел мудрости, хоть терся рядом с мудрыми, не понял ничего в жизни, не стал осторожным и хитрым, а главное — не стал смелым, не стал неустрашимым. А стал Сергеевым, трусливым, сломанным как спичка Сергеевым. И не видно конца падению, вот что хуже всего — конца не видится! Такая легенда. Как и планировалось в «VOSSTANOVLENIE Ltd» — Заславский предвидел — он привел Щепкина «домой». Все было словно на открытке, будто из магазина: блестящий мотоцикл с коляской, множество акварельных рисунков в рамах, едва уловимый запах краски, фотографии матери.

Щепкин вспомнил, что видел госпожу Сергееву в телевизионных спектаклях, — то были, кажется, сначала Офелия, потом Любовь Яровая, потом жена Толстого, еще кто-то, но Сергеев волнуясь и приписывая волнение побегу, возразил, что Щепкин ошибся, что мать к театру отношения не имеет, что она — учитель.

— Учитель, так учитель, — согласился Щепкин.

— Учитель в больнице, — уточнил Сергеев. — Чтобы дети не отставали во время болезни.

С фотографий, в самом деле, очень уж похожих на те, что висят в вестибюлях театров, улыбалась большая, похоже, что значительно крупнее сына, женщина лет пятидесяти с едва угадываемыми мальчишескими усиками. Оказалось, что фотографии прошлого года, но небольшая разница, на первый взгляд лет в десять, разница в возрасте — не произвела же она отпрыска в десять лет — тут же бросилась Щепкину в глаза, однако он отложил вопрос на будущее и лишь попросил Сергеева показать схрон, в котором предполагалось прятаться, и который был оборудован под домом в целях скрытной и незаконной деятельности.

— Нас не найдут здесь? — поинтересовался Щепкин, заглядывая в темную глубину подвала, — очень уж очевидное место.

— Не найдут, — успокоил Сергеев, прекрасно зная, что искать никто не будет, что в Компании все продумано и просчитано, однако памятуя, что в этом месте нужно выдать заранее приготовленный аргумент: — Найти могут лишь с собакой, но у меня все обработано специальным составом, самым последним, между прочим, я вам потом продиктую формулу, пригодится. Так что полезайте.

Вечером Щепкин знакомился с хозяйкой. Действительно, это была именно в том возрасте и именно та дама, что улыбалась с многочисленных фотопортретов в гостиной. И опять Щепкину бросилась малая разница в возрасте матери и сына, и опять он на многое закрыл глаза. Мать позиционировала себя педагогом, ненавязчиво демонстрировала знание алгебраических формул, знание законов Ньютона, рассказывала о специфике преподавательской деятельности в детской клинической больнице. Иногда ее прорывало на стихи, и Щепкин снова и снова обнаруживал сходство с той актрисой, что — проклятая память, фамилию он не помнил — что играла сначала Офелию, потом Любовь Яровую, далее — жену Льва Николаевича.

— У вас актерские способности, — сказал Щепкин.

— Нет-нет, что вы, у меня нет способностей.

И уточнила, что театр вообще-то терпеть не может, а иногда даже и ненавидит. И для закрепления сказанного доверительно поведала, что театр за двадцать последних лет испортил ей жизнь, но тут же поправилась, пояснив, что не сам театр, а вруны-артисты с их сытыми физиономиями последние двадцать лет чрезвычайно раздражают.

— А что касается ремонта, — продолжила дама, — то нет, мы его не делали. Новое? Ну что вы, все старое, дело в том, что мы очень бережливые. И краской, вот уж нет, у нас не пахнет…

Схрон походил на аудиторию, оборудованную для прохождения начальной военной подготовки. На столе, на стеллажах громоздились военноподобные наглядные пособия, книги по маскировке и партизанскому делу, пластмассовый десантный нож, довольно реалистичный муляж винтовки, новенький солдатский рюкзак. Щепкин читал книги, время от времени косясь на очкарика, колдовавшего над бомбой, захваченной в тюрьме, пугался, размышляя о прошлом, ужасался будущего. Сергеев был за террор, Щепкин — против. Щепкин вообще не сносил ничего шумного, дерзкого, рискового, а нападение на ряженого «следователя» в подставной тюрьме было ничем иным, как акт заячьего трусливо-отчаянного прыжка ввиду приближающегося волка. Щепкин не отрицал. И уже не единожды пожалел о том, что так громко хлопнул дверью, что зачем-то полез учить Рукавова, зачем-то взял документы, зачем-то подумал о себе как о другом, способном на безрассудство и противостояние. Что касается последнего, то, конечно, тут он ноль без палочки, ничто, а в отношении безрассудства понимал, что если оно и было, то исключительно держащееся на скудоумии.

Щепкину стало так тошно, что он взял с полки книгу о стрелковом оружии, повалился на топчан и принялся слепо, бессмысленно листать страницы.

Поздно вечером, оторвавшись от бомбы, Сергеев завел старую песню: напомнил, что Щепкин есть не кто иной, как пособник властей, и что если он не будет сейчас же и немедленно помогать в подготовке к нападению, а на кого нападать всегда найдется, он вынужден будет выдать его противнику.

— Не готовиться нужно, — заметил Щепкин, — а уходить, прятаться и послать все к чертовой матери. Жить простой и безопасной жизнью.

— Ишь чего захотели, — засмеялся Сергеев, — я же говорю — предатель.

Они пустились в долгий и вялый спор о цели частного и всеобщего существования, в конце которого Сергеев пообещал устроить Щепкину «проверку на дорогах», а Щепкин заявил, что сбежит от Сергеева при первой же возможности, и вообще сбежит — надоело все.

— Вы человек неразумный, беспомощный, — возразил Сергеев, — ничего не умеете и не знаете. Так ведь? Вот, например, пойдемте, что покажу.

Они выбрались из одной темноты в другую — из подполья к дому, в сад.

— Видите луну? — спросил Сергеев. — Вон она. Вот вы, человек враждебный всему передовому, прогрессивному, человек реакционный, отсталый, скажите мне, это какая луна?

Щепкин поджал губы — луна как луна. Пожал плечами и ответил:

— Ну, серебряная.

Сергеев снисходительно улыбнулся.

— Дурак вы и есть дурак. Это луна ретроградная. Слышите? Такая же ретроградка, как вы.

Щепкин обиделся, а Сергеев взялся долго, громко и счастливо смеяться и когда отсмеялся, повел Щепкина обратно — из темноты в темноту — опять в подполье.

— Луна и в самом деле ретроградная, — продолжил Сергеев. — Ровно в десять вечера она слева от ветки. Или справа. Сегодня справа. Выходит, что ретроградная. Ведь все на свете движется слева направо.

— А если тучи?

— Тем более ретроградная. В любом случае плохая. Ретроградного в жизни всегда больше. Если ничто не говорит о том, что наличествует хорошее, значит наличествует плохое.

— Как это?

— А так, что по гороскопу губернатор умер от язвы еще до своего переизбрания. Ну, допустим, умер, — поправился Сергеев, — значит…

— По гороскопу? От язвы?

— Именно, от язвы. Не перебивайте! А он все еще ходит, судя по телевизору, значит нам и карты в руки — будем взрывать. Все равно ведь умер.

Ничего не понял Щепкин — не понял ни слова о ретроградности, не понял зачем убивать губернатора, не понял главного — жив ли Вращалов. Нет, не нужно Щепкину думать об этом, — решил плюнуть и при первой возможности, когда утихнет шумиха вокруг побега, в самом деле тихонечко смыться из осточертевшего города.

* * *

— Хорошая машина, — сказал Первый, — но медленная.

— Хорошая, — согласился Власик, — ЗИС сто пятнадцатый — Паккард сто восьмидесятый.

— Самую старую модель выбрал, дурак.

— Разве, товарищ Первый?

Власику когда-то был предоставлен выбор лимузина для копирования. Он остановился на модели «Паккард 180». К концу сорок пятого на ЗИСе построили «пятый», специализированный цех, запустили сборку представительской, сто десятой модели, довольно современной, конечно же. Первый пользовался бронированным «ЗИС-115», но по-прежнему любил тот самый преданный и безотказный «Паккард Твелв», что был с хозяином на переговорах в Тегеране, был в Ялте, на Потсдамской конференции был. Из окна красавца Первый осматривал Берлин. В сорок девятом лимузин отправился в музей, свита пересела в сто десятые ЗИСы, а Первый — в сто пятнадцатый, более тяжелый, значительно крепкий, но менее скоростной. За безопасность, хочешь не хочешь, нужно платить…

— Что это у меня здесь, посмотри. — Первый склонил голову, подставляя затылок генералу. — Чешется…

— Под волосами? — спросил Власик. — Ничего нет, родинка. Большая.

— Кажется, кто-то залез.

— Никак нет, товарищ Первый, никто не залез.

Так и мчались одной из трех кавалькад, вынырнув из Кремля в едином направлении, но разными маршрутами. Паккарды, ЗИСы, Хорхи, мать их.

За окном мельтешили декабрьские сосны, а Первый разглядывал монотонную обочину, вращая в руках погасшую трубку, когда внимание внезапно привлекло неясное рыжее пятно, стремительно наплывшее и умчавшееся, не дав себя разглядеть, не дав сосредоточиться. Первый приказал остановиться и подать машину назад. Не слушая Власика, вышел из автомобиля, шагнул в снег, склонился над рыжим пятном. Пятном оказалась мертвая собака. Первый выпрямился, нашарил в кармане спичечный коробок, раскурил трубку.

— Пусть в китель ее завернет, — приказал он, обозначая едва уловимый кивок в сторону водителя.

— Как в китель, товарищ Первый? — возразил Власик, — она же мертвая.

— Врачу пусть отвезет.

— Но она остыла уже и… — Власик брезгливо приблизился к рыжему пятну, — и на ней насекомые.

Первый развернулся и молча пошел к автомобилю. Власик вздохнул, захлопал по бокам, попрыгал на снегу и подозвал водителя. Тот стянул китель, набросил на собаку, обнял ее, понес, бережно прижав к животу, в машину сопровождения. Спустя минуту эскорт продолжил маршрут.

Все оставшееся время до въезда в Кунцево Первый молчал, угрюмо кусал остывший мундштук, думал о собаке в контексте собственного существования. Он не видел, как одна из машин отстала, остановилась за поворотом, съехала к лесу, не видел как из машины выбежал человек с большим свертком, как швырнул сверток в заснеженные кусты, швырнул вместе с кителем, как брезгливо сплюнул под ноги, как вернулся в машину, и как все — кроме одного, кроме главного, отдавшего поступившее от Власика распоряжение — засмеялись, как они засмеялись весело и беззлобно, как засмеялись по-новому, уже совершенно по-новому. В контексте собственного существования, в контексте. Он верил, что все получится, что собака задышит, поднимется, даже сможет есть, и, чего уж там, принесет потомство. Ведь продлевают жизнь мухам, — что стоит оживить пса?

— Это та, которая убежала, — сказал он.

— Никак нет, товарищ Первый, — возразил Власик, — та одноухая была и меньше.

— Ты проверь потом, есть ли ухо, — приказал Первый.

— Слушаюсь, товарищ Первый.

* * *

Сергеев сообщил Щепкину, что передумал, и что первыми нужно взрывать соседей.

— Охамели, — аргументировал он. — Точно, их! Сволочи и пособники властей.

У него имелась книга по изготовлению бомб в домашних условиях, и он намеревался произвести несколько взрывных устройств.

— А вообще-то, — закончил Сергеев, безусловно принимая миссию руководителя будущих террористических акций, — нужно задействовать ваш секретный матерьяльчик, это будет всем бомбам бомба.

Щепкин не помнил, что когда-либо рассказывал Сергееву о материалах Компании и повторил то, что сообщил чиновнику в подставной тюрьме: что диски уничтожены, что ничего не осталось — ни распечаток, ни в памяти, ибо ничего не читал, ни подозрений. И вообще, странно, что Сергеев знает о материалах. Сергеев, однако, объявил, что знает о них как раз от Щепкина, что если у того слабая память, то важные вещи необходимо фиксировать и пользоваться записной книгой и что ему кажется, что материалы Щепкин где-то припрятал, желая воспользоваться ими в день черный, безнадежный.

— Будет вам, — устранился Щепкин, — не нравится мне все это, там дети.

А Сергееву не нравились вялость Щепкина, безучастность и готовность к отступлению. Соседские дети? Он все продумал — договорился с матерью, чтобы та увела детей в музей, — в момент взрыва не будет никаких накладок. Бум, и готово. Вот именно: бум! — и готово. Это тебе не Сальвадор Дали, это почище. Дети останутся сиротами? Сиротами? Сиротами… Выходит, у них ретроградная луна. Так, а где бомба?

— Вы не видели, куда я положил бомбу? — спросил Сергеев. Щепкин не ответил, часом ранее он вынес бомбу в черном пластиком мешке, бросил в мусоровоз. — Обиделись? Будет вам! Какое дело делаем. Помогите лучше найти бомбу.

Назад Дальше