— И взвести-то не смог, — добавил сержант. — Ботаник, одним словом. Кто ж бросает, не приведя в боевое состояние. — Сержант вновь наклонился над смиренным, и тот съежился от ужаса. — Думал, сама взорвется? Ха-ха-ха!
И солдаты дружно подхватили:
— Ха-ха-ха!!!
«Абсолютно немужественный, — подумал Щепкин, не открывая глаз, — мог бы что-нибудь возразить, раз уж на террор решился». Но смиренный лишь клацал зубами да жался у ног, будто молодой лис, затравленный злыми и искушенными борзыми.
Кто-то из солдат, дабы скоротать время, извлек из кармана колоду карт и, пустив ее по кругу, предложил сыграть в «двадцать одно». Чтобы нескучно было, договорились, что проигравший расплачивается патроном — обычная солдатская ставка. Идею приняли с энтузиазмом, игра зашумела. Чаще других, то ли в силу опыта, то ли по причине старшинства — поди разбери — выигрывал сержант. Щепкин машинально считал победы, и когда их количество приблизилось к тридцати — ёмкости автоматного рожка, так сказать, юбилейному количеству — машину вдруг сильно тряхнуло, сержант, чьи кулаки были заняты картами, подпрыгнул, выбросил перед собой руки, и Щепкин услышал, как дождем у лица брызнули гильзы, — он осторожно открыл глаза: перед ним лежал пластмассовый бутафорский патрон.
— Куда пялишься! — вдруг крикнул сержант, тяжело посылая в Щепкина кованый сапог. — Твою мать, Семенов, смотри куда едешь!!!
Еще раз, для верности, вонзив сапог в удивленного Щепкина, сержант наклонился, чтобы подобрать выигрыш.
Щепкин очнулся на ковровой дорожке в двухместной камере. Очкарик сидел в кресле и, обняв голову руками, безучастно качался из стороны в сторону, время от времени что-то нашептывая и осеняя себя крестным знамением. Щепкин сел рядом. Обстановка напоминала гостиничную, разве что отсутствовал запах кофе и шум пылесоса: две полированные деревянные кровати, два стола под книжными полками, два кресла, телевизор на тумбе, окно; ничто, помимо решетки на окне, не раскрывало тюремную принадлежность помещения.
— Чисто, — сказал Щепкин и протянул руку. — Щепкин.
Очкарик поднял голову, близоруко вгляделся в сокамерника и представился:
— Сергеев.
Щепкин кивнул на пол:
— Долго я здесь?
— С четверть часа. — Сергеев повертел в руках оправу. — Очки разбили… это моей мамы. Вас кто-нибудь ждет? У вас есть мать?
— Есть, — кивнул Щепкин и ощутил как доверие к собеседнику скакнуло вверх. — Точнее, была. Погибла… Никто меня не ждет.
— Соболезную. — Сергеев отбросил очки. — Сколько вам лет?
— Больше тридцати. А вам?
Сергеев улыбнулся:
— Тоже больше.
Некоторое время посидели молча, думая каждый о своем, потом все-таки заговорили, заговорили, как водится в камере, о еде. Еда, и оба здесь согласились, для узника — первое дело. Конечно, и помывка, и курежка, для того, кто курит, также первое дело, только еда более первей, ведь неизвестно сколько их здесь продержат, может, день, может — неделю, не мешает знать, что ждет тебя в острожном контексте. Похоже, что кормить буду неплохо — это по обстановке, по трюмо, в смысле, и душевой кабине видно. Если и не четырехразовое, то трехразовое — точно. Пусть даже из клубники, лишь бы мясо от мяса не отличил, а хлеб — от хлеба. Ну, и другое. А если джем, то ладно, можно и клубничный.
— А мне — клюквенный, — сказал Сергеев.
— Тогда и мне уж… — вздохнул Щепкин.
И принялись ругать порядки. Сергеев ругал, а Щепкин слушал. Потом наоборот — Сергеев слушал, а Щепкин ругал. Дошло до того, что в запале Щепкин вдруг сказал:
— А знаете, ведь все это инсценировка, патроны-то у них не настоящие! Пластмассовые патроны. Что бы все это могло значить, как вы думаете?
— Пластмассовые, говорите? — насторожился Сергеев. — Не ошибаетесь?
— Ну что вы! Сержант прямо у моей физиономии рассыпал. Вроде тех, что к детским пистолетам прилагаются. Желтые!
— Да что вы понимаете! — сообразил Сергеев и даже подскочил на кресле. — Это не пластмасса. — Он оглянулся и перешел на шепот. — Порох это! Сейчас гильзы делают из твердых сортов пороха, такие гильзы полностью сгорают в патроннике, что вы!
— А пуля? — недоверчиво спросил Щепкин.
— А пуля… — Сергеев задумался. — Так пуля крашена под цвет гильзы! Милитари-дизайн!
— Правда?
— А то! — Сергеев закинул ногу на ногу. — Поверьте старому бомбисту, потомку Засулич.
— Вы потомок Веры Засулич? — восхитился Щепкин.
— Прямой. — Сергеев повернул голову и выставил подбородок, как бы давая возможность убедиться в портретном сходстве. — По маме.
— Не знал, что Засулич ваша бабушка.
— Прапрабабушка, — уточнил Сергеев и добавил: — Террор, он в крови у меня, вот вам крест.
— А вы верующий? — шепнул Щепкин.
Но ответа не последовало, за металлической, обитой шпоном дверью, раздался лязг, дверь распахнулась, и в камеру вошел человек в сером штатском костюме.
— Господин Щепкин, — пригласил человек, — следуйте за мной.
Щепкин поднялся. В коридоре ждали еще двое в одинаковых серых пиджаках; он встал между ними, пошел долгими пустынными этажами с заблудившимся, похожим на бряканье в консервной банке, эхо. В высшей степени приветливый, но внешне никакой чиновник, назвавшийся следователем Фроловым, встретил Щепкина в огромном, более приличествующем председателю совета директоров, нежели служителю правосудия, кабинете, — над бескрайним столом возвышалась угловатая голова, по правую руку громоздились телефоны, по левую — глубокая зеленая ваза с клубникой.
— Это сына, — сказал чиновник, перехватив взгляд Щепкина, недоуменно разглядывающего деревянную лошадку, — жена иногда приводит покачаться. У вас была такая, в детстве?
— Нет.
— И у меня.
— А дома нельзя? — зачем-то спросил Щепкин.
— Паркет у нас, — пояснил чиновник и кивнул на стул. — Да вы садитесь. Я, собственно, вас вот зачем пригласил, мне необходимо, как этого требует законодательство, зачитать обвинение.
Чиновник замолчал, прошел к аквариуму, возвышающемуся на парадной полированной тумбе, похожей на ту, что имелась под телевизором в камере Щепкина, но размером поболее, извлек коробку с сушеной дафнией, принялся мерно солить воду над раскормленным золотым карпом, лениво двигавшим хвостом в лабиринте пластмассовых арок и не менее пластмассовой растительности.
— Слушаю вас, — сказал Щепкин, давая понять, что в прелюдии к трудному разговору не нуждается.
Чиновник вернулся за стол, тщательно вытер руки о полотенце, под которым пряталась зеленая армейская мина, вернул на место, взялся зачитывать материалы дела. Он двигался по бумаге, а глаза Щепкина округлялись, делались похожими на абрикос, чернослив, краснели, бледнели, слезились, наконец, просто закрылись: мало того, что совместно с Сергеевым он обвинялся как участник террористического подполья, мало того, что изобличался в подготовке покушений на ряд безвестных деятелей администрации области, мало того, что чиновник, показав мину, спросил знаком ли ему этот предмет, мало того, что предложил пирожные и сигареты, так чиновник назвал его еще и чужим именем! Чужим, караул! И фамилией.
— А вы не путаете? — спросил Щепкин. — Я ведь не Дементьев.
— Не путаю, — чиновник протянул Щепкину бумаги. — Распишитесь-ка вот здесь. И здесь.
— Но я Щепкин, Щепкин моя фамилия! Не могу я не за себя расписываться.
— Дементьев, вы, Дементьев, — словно закрывая спор, отрезал чиновник, — почтальон Дементьев. Я ведь зачитал. — И добавил примирительно: — ну, прошу вас, не тяните резину, расписывайтесь.
— Получается, я погиб от моей собственной руки? Я выследил самого себя, проник к себе в дом, отравил, а потом утопил? И все себя?
— Не себя, голубчик, не себя, а гражданина Щепкина. Почетного, между прочим, гражданина.
Перед глазами возникли белые клочковатые, похожие на замечательный сентябрьский туман, пятна, Щепкин безвольно принял перо.
— Писать «Дементьев»?
— Ну а как же, — кивнул чиновник. — Так. И вот здесь. Спасибо.
— Что теперь будет? — спросил Щепкин, понимая, что, конечно же, ничего хорошего не будет. — Ведь Щепкина не убили — он умер в своем кабинете…
— Об этом не думайте. В течение месяца материалы будут рассмотрены в городском суде, потом состоится заседание. Срок, я думаю, получите небольшой. С учетом чистосердечного признания, под которым вы оставили подпись и которое вы огласите на суде, можно ожидать что-нибудь не более семи лет. Поймите меня правильно, это весьма и весьма незначительный срок. Вы ведь убийца? Вдобавок у вас приготовление к террористическому акту, не забывайте. Но мы будем ходатайствовать… Я вот что хотел спросить, как вам у нас? Нормально? Понимаю, первый день, не привыкли. Однако, как вы могли убедиться, это учреждение образцовое, экспериментальное. Сейчас многое в жизни меняется. И будет меняться. В стране всего три подобных хозяйства. Ведь подследственный еще не преступник, вы согласны? Значит и условия содержания не должны отличаться от среды, из которой мы, как это не грустно звучит, из которой нам иногда приходится извлекать человека. Даже не «извлекать», а, скорее, вынимать. Нет, даже не «вынимать», а как бы направлять. Вы понимаете, что я имею в виду.
Рассеяно глядя в пол, Щепкин кивнул.
— У нас четырехразовое питание, вам понравится. Правда, основная номенклатура — блюда из клубники. Но по вкусу и питательности не отличаются от традиционных. У вас будет время убедиться. Насчет качества питания можете не сомневаться, у нас имеются заключения соответствующих инстанций. Вот. Скажу вам по секрету, я здесь не ем — язва. А наша кухня, она не приспособлена к обработке овощей, скажем, или курицы, исключительно клубничные полуфабрикаты. Но не подумайте ничего такого — у меня есть разрешение. А корпоративный дух я соблюдаю. И от подчиненных требую. Сказано клубника, значит — клубника.
— Вы сейчас все это мне по бумаге читаете? — неожиданно спросил Щепкин.
— По какой бумаге? — смутился чиновник.
— Вон по той, что перед глазами, — кивнул Щепкин. — А инструкции вам в наушник передают.
— В какой наушник? — еще более смутился чиновник. — Нет у меня ничего.
— Да вон же, провод в ухо бежит! Я отсюда слышу, как диктуют.
Щепкин вскочил со стула, бросился к столу, желая схватить, разорвать, съесть, наконец, уничтожить все, что он так неосмотрительно подписал, но сильный удар в лицо вдруг неоспоримо бросил его на пол; Щепкин попытался встать, но сознание в самый неподходящий момент вдруг повернулось задом; последнее, что услышал Щепкин в фальшивом кабинете, был виртуозный крик поддельного чиновника, зовущего на помощь.
В канун последнего Нового года, разумеется, о том, что год последний, он не догадывался, Первый получил открытку. От имени коллектива ученых-зэка (геронтологов, биологов и геммологов) Заславский поздравлял вождя, поздравлял семью вождя, коллег, желал известных благ (здоровья — здесь можно смеяться; долголетия — и здесь можно смеяться, даже навзрыд; благополучия — мог и не упоминать; и прочая), надеялся, что пятьдесят третий будет для Первого переломным, судьбоносным, обещал приложить дополнительные к этому усилий, уверял в силе науки и ее ему — Первому, разумеется — преданности.
«Что-то у них проклевывается», — подумал Первый и под утро 1 января 1953 года заснул необыкновенно легко — без блуждающей боли в затылке, без спины, без сердца, без желудка, — заснул словно в детстве, когда не гадаешь, где что находится, да и не уверен, есть ли оно вообще.
Заснул Первый так хорошо, что увидел сон; и не то чтобы увидел, но зажил, задышал и даже — сложно сказать, имеется ли в этом дотошная историческая точность — даже сплюнул, как-то, спускаясь с горы молодым монахом-отшельником. Сплюнул и оглянулся, ибо нехорошо это, слюной метить, особенно коли при свидетелях или в приличном обществе. Но ни общества, ни свидетелей не оказалось, монах облегчено перекрестился, видимо прося прощения, зашагал по тропинке за известным одному ему делу. Довольно долго он шел молча, размышляя о своем, об отшельническом, стойко терпел кавказское знойное солнце, как вдруг навстречу попалась старуха. Старуха не старуха, но чрезвычайно пожилая женщина. Остановилась, остановился и он. Она поздоровалась, и монах ответил ей кивком, даже намеревался протянуть руку, чтобы поцеловала, но не протянул, так как старуха не выказала к поцелую видимого побуждения.
Женщина спросила монаха, куда он держит скорбный путь (должно быть знала, что путь ожидался скорбным), и тот ответил, что вообще-то никуда, но если быть точным, то — к народу. «К народу, это хорошо, — сказала женщина, — особенно, когда народ тебя ждет, очень это хорошо». Недолго думая, она посоветовала монаху взять с собой плеть, ибо народ жаждет, в этом месте она подняла к небу указательный палец, чтобы особо сконцентрировать внимание молодого монаха-отшельника.
Тем не менее, молодой монах-отшельник — то ли будучи человеком в жизни еще весьма неопытным, то ли страдая неким рефлекторным антагонизмом — только он вдруг возразил женщине, заявив, что плети у него никакой нет и что в обозримом будущем не предвидится. «А что у тебя есть? — не унялась хитрая женщина. — Ведь что-то у тебя все-таки есть?» И она предложила Первому взять с собой нож. «Возьми нож, — посоветовала она, — народ его тоже любит». Однако у монаха не оказалось и ножа. Тогда старуха предложила молодому человеку самому выбрать то, с чем идти к народу. Монаху мысль понравилась, он оглянулся и, не найдя ничего подходящего, назвал камень. Прямо так и сказал: мол, ничего нет, а есть лишь… «Ну, вот этот камень», — он поднял с дороги угловатый булыжник и протянул женщине.
— А говоришь, что ничего нет. Ступай.
С тем и расстались. Первый продолжил спускаться по горной, полной неизвестных опасностей тропе к народу, а старуха пошла, кто ее знает, куда она пошла, — сон прервался.
Первый проснулся, вышел на снег, увидел вопреки ожидаемой дачной заснеженной растительности готическую Кремлевскую стену, пошел вдоль нее, набирая в сапоги снег. Его остановил часовой, но тут же узнал, опешил, отвернулся.
— Солдат, — позвал Первый, — у тебя есть камень?
Солдат переспросил, не разобрав вопроса, Первый повторил. Вместе они нашли осколок красного кирпича, и Первый вернулся в спальню. Он бросил кирпич на армейское одеяло и неожиданно проснулся вновь. Он пошарил рукой по одеялу, — камня, разумеется, не было, — поднялся пройти к умывальнику.
Небольшая, гороховой величины тень скользнула по подушке, растворилась на бескрайнем свинце одеяла, затерялась в складках.
Первый несколько раз брызнул в лицо ледяной водой, отерся полотенцем, вернулся под одеяло. Закрыв глаза, он подумал, что можно было бы закурить трубку, но вставать не хотелось, и он повернулся на бок, чтобы поскорей заснуть и скоротать к черту эту первоянварскую ночь.
Комната свиданий, не отличающаяся от камеры ни объемом, ни фурнитурой, ни акустикой, похоже, спроектированная по общей кальке, также вмещала двух человек. Впрочем, исключение имелось — один из кратковременных обитателей комнаты всегда и по определению оставался гостем, то есть человеком вольным, не осужденным.
Щепкина ввели в комнату свиданий. Госпожа Вращалова, «далекая», улыбчивая и расположенная, ожидала его в одном из двух уютных кресел.
— Симпатично у вас, — сказала она, вставая навстречу и вытягивая для поцелуя губы.
Щепкин устранился, сел на стол, скрестив руки на груди, вопросительно уставился на ту, кого не встреть еще тысячу лет, уже не вспомнил бы, и помнить не хотел. Во всяком случае, не вспомнил бы так, как помнил тогда, когда мама была жива и существовала другая жизнь.
Заранее зная, что скажет «далекая», Щепкин долго и терпеливо слушал ее узорную речь, иногда кивал, благословляя ложь, которую трудно было распознать, но которая наверняка присутствовала в самом ее появлении, в выстраиваемых ею — и несомненно — планах, в радушии. Из всего, что она нагромоздила, новым было то, что гражданка Вращалова привлечена в качестве свидетеля, что ради сохранения Щепкина и отношений между ними, ради всего святого, во что верит он и во что она также всегда верила… в общем она заявляет и зафиксирует официально, что Щепкин — не Щепкин. Вдобавок ко всему она наняла очень хорошего защитника, знакомого с Щепкиным лично, который согласен подтвердить, что Щепкин — не Щепкин. Несколько человек, включая означенных Вращалову и защитника, человека достойного и преданного покойному, включая еще некоторых довольно важных в деле персон, готовы были показать, что Щепкин — Дементьев, а Дементьев — Щепкин, и получалось, что оживи сейчас Дементьев, он все это подтвердил бы с не меньшим, нежели госпожи Вращаловой, энтузиазмом. И все это Щепкину во благо.