Чучело человека - Диденко Александр 4 стр.


За высоким разрезом таила ножки. Похоже, у нее был хороший нюх на приключения, однако говорила, что отдаст «самое дорогое» только супругу. Завидовал ли Щепкин будущему супругу? Кто знает.

Кроме вздохов ничего не было. Приходила слушать музыку. Он ждал, что дева размякнет. Дева не мякла. Но как хотелось, как хотелось, мама родная! Звал: «Приходи только слушать!» «Ты без женитьбы хочешь!» — и уверяла, что отец привил ей ряд строгих-престрогих правил.

Те давнишние отношения нельзя было назвать ни героическими, ни рыцарскими, ни жертвенными. Однако — близкими к таким. Он в это верил. И многим когда-то жертвовал.

— У нас ведь как? — хоть дама и идет на два шага позади, отношение к ней почетное. Нашему рыцарю сразиться с дамой — потерять лицо. Аксиома. Дама жертвует первым местом. И знает второе. На праздники мужчины готовят пельмени, по будням — дамы. Я не знаю, как там у других, где гостю и жену предложат, только мы жен в другой гостиной не посадим — мальчики налево, девочки направо. — И добавлял: — Если жена ликом хороша, как не показать в людях?

— Ты заметил, часто бывают кривенькие ножки при хорошеньких носиках и наоборот?

— Да, заметил, когда ты указала.

— Редка подлинная красота, — вздыхала, ожидая хвалу.

— Мне почему-то не нравится Лео Дикаприо.

— Разве?

— Да-да. Мой идеал: голубоглазый блондин с ростом сто восемьдесят шесть.

— В черном ботинке?

— Разве в одном?

— Я в шутку спросил.

— Лео не блондин.

— Не бодай меня этим Лео.

И так далее, и тому подобное.

«Далекая» среднего роста. А блондин — дипломат. Он ведет её под руку в большой яркий зал. Какая приличная дама не мечтает о дипломате, бросающем к ее ногам белый свет? «Далекой» по сердцу обретать титул. Лишь титулованных впускают в большой яркий зал. Это так понятно: мечом кавалеры стяжают титул, дамы стяжают кавалеров. Шашка проходит в дамки, все видят: вон она, высится над клетчатым полем. Мест — шестьдесят четыре, а она — одна-единственная. Но даме не свойственно долго оставаться в шашках, шашка, не прошедшая в дамки, имеет жалкий вид. Это не «далекая» выдумала, но прочая леди. Так удобно.

«А бывает, что одно искусство эксплуатирует другое или даже несколько!» Щепкин соглашается. «Например, искусство балета помещается на искусстве быть худым». Щепкин кивает. «Там это необходимо. И вообще сейчас многие увлечены похуданием. Теперь дамы и джентльмены желают быть элегантными. Я вчера подругу встретила, она говорит — ха! Привет. Я смотрю — кто такая? — не узнаю. Потом вгляделась: ба, да это ты, Люба?! Привет! И дальше иду. Так сильно похудела, аж жуть. Тонкая и красивая, лет 10 сбросила, даже, кажется, прыщи, как в детстве, по роже пошли. Могла бы сделать комплимент, ведь она полненькая была, какая, все-таки, молодец!» «Чего молодец? Сейчас сделаешь ей комплимент, а она вдруг от болезни похудела, может, у нее печень или язва?» «Какой пессимизм, сразу печень или язва, понятно, что на раздельное села». «Откуда ты знаешь?» «Это все знают! — немедленный эффект». «Но ей-то зачем? — она уборщица в банке, глаза голубые и достаточно». «Неправильно, все должны быть худыми и красивыми, кухарки и уборщицы — в том числе. Кр-рас-сота-а!» Десять лет назад «Далекая» уверовала, что красота спасет мир. Соглашалась с классиками.

— О да! — Щепкин соглашался с «далекой», — это половозрелое мнение. Облака, как к любимой, прижались к земле! — подобными метафорами поэты выражают отношение к красоте. Ведь не возьмешь и не скажешь: «низкая облачность», несимпатично. Нужно, чтоб красиво. — Только мне представляется, что бывает такая красота, что лучше не надо.

— Как это?

— Ну, допустим, красота остро отточенной гильотины: красное дерево, инкрустация, позолота, полировка, готическая вязь цитат из Робеспьера, Маркса и Бакунина, секретный рецепт стали, шелковая веревка в кулак толщиной, сплетенная слепыми девушками из Брабанта, запах розового масла вокруг лобного места. Поглядеть на красоту сбегаются толпы. Это словно музей, некогда бывший дворцом, а теперь за деньги показывающий битое молью имперское нутро. Пошли, посмотрим, как цари жили, let's go!

— Дурак!

И точно дурак. Но это десять лет назад.

* * *

Одежда не делает монаха, — справедливо полагал Михаил Липка, соскребая с тарелок остатки пищи, вот именно, не делает, кипит твое молоко. А воля делает. Это когда велишь себе, приказываешь. И дух — делает. Это когда имеешь силы следовать воле. Монах не тот, кто в келье, монах тот, кто отсекает себя. Отрезает и под ноги бросает. И Липка бросил. А гордыню усмирил и в прошлой жизни оставил. Окаменел. Только не то окаменение, где окаменелая земля, окаменелое племя, другое. Может, Липка и камень, но не кирпич. И не кафель. Гранит замшелый, ветрами многими объятый и дождями умытый. А что тарелками бренчит, так это для дела нужно, для легенды. За тарелками мысли нужные приходят, ситуация обмозговывается. Или просто, без цели какой, думается. Вот, например, планета наша, образцовый геоид, почти шар, — если посмотреть на него издалека, то половина окажется черная. Это мухами засиженное пространство. Тень такая. Сама тень растет из мух и составляет с ними одно целое. Тень — триумф мухи. Тень — зенит славы мухи. Тень — апофеоз, высшая степень проявления мухи. И сам Липка — с тенью. Но это другая тень, естественная. А тень мухи, конечно, метафора. Так за тарелками думается.

Липка знал инока, кто хотел, чтобы человечество вовсе перестало существовать, но не со зла хотел, а из справедливости. Тот инок понимал, почему люди так страстно желают иметь крылья, — для людей крылья, говорил инок, аллегория святости. Липка с ним соглашался, во второй части соглашался и в первой, и добавлял, что для тех, кто имеет крылья, впрочем, в крыльях нет ничего особенного. У Липки крыльев не было. Не было их и у братии, и вообще у всех, кого он встречал. Липка знал, что крылья существуют — верил — но не встречал. А изображают крылья, говорил тот инок, не для того, чтобы обозначить анатомические свойства субъекта, а в качестве фигуры живописной речи. Липка и в этом соглашался с братом, ибо художнику, Липка был убежден, свойственно изъясняться преувеличенно, и часто — без знания изображаемого.

Кроме тарелок, обязанности Липки включали уборку обеденного зала и прилегающего к кафе тротуара — поздней весной, летом и в первую половину осени сюда выносились столы, увеличивая полезную площадь. По вечерам перед глазами плыли блюда. Липка возвращался домой, ложился на кровать и в сумраке разглядывал пятна, оставляемые на сетчатке расплывавшимися от зноя столами и стульями. Просыпаясь, в темноте спускался на улицу, прислонившийся к кирпичной стене подолгу всматривался в парящие над башней неоновые солнце и буквы.

Липка искал человека. Все, что он знал, могло уместиться на небольшом клочке бумаги. Липка разглядывал лица прохожих: ты? или ты? Но лица, храня отпечаток безразличия, усталости и обременительных эмоций, сказать о человеке что-либо существенное не могли. Лица до известной степени были одинаковые, и Липка понимал, что лишь наивный исследователь мог воспользоваться подобным методом. Человек не находился. Возвращаться в монастырь, не оправдав надеж патриарха, не имело смысла, а время убегало стремительно и безвозвратно. Липка блуждал по улицам в поиске отправной точки, но и точка не появлялась, потому он изготовился вот-вот сделать худший для себя вывод: определив послушание, старик ошибся.

О разыскиваемом человеке могли знать лишь наиболее влиятельные в «VOSSTANOVLENIE Ltd» лица. Из числа сотрудников Компании, с кем Липке удалось познакомиться, только один имел доступ к такому влиятельному лицу — господину Щепкину, фигуре зависимой и изрядно противоречивой. Щепкин же, в свою очередь, мог иметь информацию о разыскиваемом человеке, и Липка попросил знакомого свести его с Щепкиным, однако знакомого внезапно уволили, и Липка понял, что выбора не осталось. Вечером седьмого июня он подбежал к выезжающей из ворот машине, чтобы бросить записку. Бумажка влетела в окно, автомобиль, набрав скорость, скрылся в пыльном лабиринте города, а Липка вернулся к себе, чтобы, пребывая в полном неведении, дождаться следующего дня. На следующий день ничего не произошло. И на следующий. Через три дня Липка закончил уборку помещения, облачился в плащ и покинул кафе. Придя домой, он заперся в комнате, сел к столу и написал письмо, в котором подробно изложил ситуацию; закончив двумя фразами покаяния, сообщив, что переходит ко второму варианту и попрощавшись с игуменом, Липка передал конверт хозяйке с просьбой отправить по известному адресу, погасил за собой свет и вышел из дома.

* * *

Быть может, тот голос с необычными гласными овладел мною, быть может, ледяная темнота успокоила, не знаю, только вновь я уснул, провалился в короткий сон человека. Я понял это не по скудной сентиментальности, но по тому, чем он отличался от прежних моих снов. Это был не совсем мой сон, и вовсе не я. Подросток лет семи сидел на каменном полу и ладонью сметал в небольшие кучи вчерашний мусор. Я ощутил холод камня, ущербность поверхности, всякую невидимую трещинку, и на одно кратчайшее мгновение, мгновение, кратное времени падения далекой звезды, я почувствовал себя одним целым и с этим камнем, и с подростком, который не ведает, зачем он здесь, и с моим странным сном, почувствовал, что для того, кто над нами, нет этой несоразмерной пропасти, что для него наши величины равны, и когда почувствовал, крикнул ему о творимой им несправедливости… но изо рта внезапно исторгся лишь смех, детский смех, на который в подворотню заглянул случайный прохожий.

Увидев меня, прохожий остановился и, подхватив полы плаща, опустился рядом. Он спросил мое имя и протянул большую белую руку, пахнущую стопкой чистой посуды. Я открыл рот, чтобы ответить, но почему-то вновь засмеялся и спрятал ладони за спину. «Липка, — сказал он и повторил: — а как тебя?» Я не знал моего имени и это загородное слово «липка» мне ни о чем не говорило. Вместо того чтобы встать и уйти, как этому учат детей сегодняшние правила пусть не хорошего тона, но безопасности, я взялся за вчерашний мусор. Прохожий какое-то время молча смотрел перед собой, о чем-то мучительно размышляя, затем поднялся и, на секунду опустив мне на голову руку, подхватив плащ, пошел прочь. Тут я помимо моей воли вдруг крикнул ему, что знаю, кого ищет прохожий, что мог быть полезен, что предлагаю отправиться туда вместе… «Звонко смеешься!» — не оборачиваясь, весело бросил прохожий, и я понял, что не сказал ни слова. Я захотел признаться прохожему, что и сам ищу нужного ему человека, только лишь опустил глаза, и в ту же секунду раздались его удаляющиеся шаги.

Пусть это был сон человека, пусть я был ребенком, но краем возвращающегося сознания, восстанавливающегося после долгих лет небытия, я неожиданно ощутил связь между тем, что происходило со мной в те далекие дни и тем, что смутно угадывалось в ближайшем моем будущем, в будущем, которое я не ждал, которое не планировал, как это свойственно субъектам прагматичным и целеустремленным, в будущем, которое, однако, настораживало. Оглядев себя, я понял, что окончательно пробудился. Я поднялся с каменного пола и направился в ту сторону, где минуту назад растворилась спина моего знакомца. Выбравшись на свет, я обнаружил, что прохожий исчез. «Не приснился ли он?» — подумал я, но тут же отогнал эту мысль, ясно различив в сложнейшем эфире улицы ускользающий запах мытой посуды. Вот он! — я устремился вперед.

Не думаю, что в облике человека, более того — в сути его и физических возможностях, содержится некое изначальное превосходство, тем не менее, я переживал определенное удобство быть человеком. Правда, сразу отругал себя за слабость, ибо находился на мостовой — то есть в его владениях, а что может быть более удобным для человека в мире, созданном самим человеком, как не его тело? Я двигался по тротуару и чувствовал легкость. Однако меня никто не замечал, и мне это нравилось. Несколько раз я намерено бросался встречным под ноги, но это не имело ровным счетом никаких последствий — мир оставался ко мне равнодушным. Увлекшись игрой, я неожиданно обнаружил, что потерял из виду того, за кем двигался — ни знакомого запаха, ни его подрагивающей спины. «Эй!» — крикнул я что есть силы, но никто не шатнулся от меня, будто меня не существовало, никто не обернулся ко мне и никто не спросил, в чем дело. «Эй!» — возопил я с удвоенной силой, и в это время сзади кто-то крепко схватил меня в безжалостные объятья. Светло-серое небо за спиной потемнело настолько, что показалось, будто разом спустились сумерки. «Какой опухший!» — произнес чей-то голос, а второй добавил: — «Давай сюда…» Меня втолкнули в удушающую темноту и последнее, что я увидел перед новым заточением, были две пары худых детских рук. «Все еще тот сон!» — сообразил я, безуспешно пытаясь улыбнуться и теряя едва проклюнувшуюся связь между тем, что происходило в прошлом и тем, что едва-едва стало призрачно угадываться в моем ближайшем будущем. Меня сильно тряхнуло, гулко прокатился какой-то деревянный скрежет, и я провалился в наступившую тишину.

* * *

В тот вечер Щепкин почувствовал себя чрезвычайно разбитым. «Погода меняется», — сообразил он и решил не засиживаться. В момент выезда из Компании, кто-то из прохожих метнул в салон автомобиля клочок бумаги. Собственно, с него все и началось, точнее — понеслось в другую сторону. Может быть, масса сомнений, к этому времени произросших в душе, достигла такой критической массы, что незамысловатый текст записки раскупорил Щепкина и вырвал их наружу, вроде той силы, что выталкивает из бутылки джинна, может быть, в текст записки Липка вложил все свое христианское отчаянье, сказать сложно, но в тот вечер Щепкин вдруг решил отредактировать бизнес.

Последняя треть текста озадачила Щепкина, в ней шла речь о неком Проекте, который своей составляющей напомнил ему собственное детище, и неназванном человеке, о чьем существовании Щепкин не догадывался. В конце записки неизвестный просил Щепкина об аудиенции, однако где и с кем нужно было встретиться, текст не уточнял. «Вероятно, сам объявится», — заключил Щепкин и спустя минуту — несмотря на то, что внятно слышал глас, регистром похожий одновременно на детский и на старушечий, глас, настойчиво рекомендующий не делать этого — позвонил Рукавову. Тот выслушал партнера и положил трубку.

Щепкин и Рукавов дружили со школы. Оба не были лишены способностей, являлись членами «Клуба юных любителей природы», организованном при «Дворце творчества», совместно патронировали небольшой школьный пруд и мечтали, как водится в подобном возрасте, о далеких и полных риска приключениях. Возмужав, Щепкин и Рукавов поняли, что опасности не их удел, и отправились на поиски иного, безопасного существования. Щепкин остался в городе помогать матери в экспериментальных трудах, а Рукавов, открыв в себе коммерсанта, убыл снабженцем на далекую железнодорожную стройку. Несколько огранив прорезавшийся дар и подкопив первичного опыта, Рукавов, спустя несколько лет, перебрался в Москву, с тем, чтобы еще через несколько всплыть в качестве французского бизнесмена Волана, поставляющего за Урал по шуточным ценам продукцию собственных, как позже он не раз говорил, старейших в Эльзасе, виноградников. Разобрав тонкости лицензирования и реально владея лишь тремя типографскими станками, для географической объективности все же расположенных в Эльзасе, Рукавов принялся изобильно печатать этикетки известных французских марок, клеить их в подмосковном городе Долгопрудном на российские бутылки и от греха подальше вывозить в Красноярскую область. Красители разнообразных пищевых марок, спирт и прочие немногочисленные ингредиенты, ей-ей, делали производство настолько рентабельным, что спустя еще два года основательный Рукавов вернулся в родной город с намерением вступить на новый для себя бизнес-уровень — заняться политикой. Тут ему в очередной раз улыбнулась удача. То был старинный приятель Рукавова — Володя Щепкин. Имея глаз, наметанный на всякое потенциально успешное предприятие, Рукавов понял, что новый бизнес-уровень сам идет в руки. Винодел возликовал и закатал рукава, а политические горизонты понеслись на него с неизбежностью товарного вагона, готового вот-вот снести железнодорожную стрелку. Два года потребовалось «VOSSTANOVLENIE Ltd», чтобы набрать мощь и вырасти в то, о чем можно было судить по комплексу многоэтажных зданий, роскоши и улыбающемуся с фасада неоновому солнцу.

Рукавов уже готовился к вспашке новой, международной нивы, как тут же все и полетело к черту, все грозило быть разрушенным бестолковым, даже более — сумасбродным, выпадом Щепкина. А ведь по носу маячила большая политика!

Назад Дальше