Кровавый рубин(Фантастика. Ужасы. Мистика. Том I) - де Ренье Анри 10 стр.


Несмолкаемый крик, крик специфически мусульманский, острый, гортанный, раздражающий, поднимался из толпы вместе с густым облаком пыли и песка. И, стоя во весь рост на куче брезента и нагроможденных канатов, Оливье де Серр кашлял и тер глаза, задыхаясь от ослепляющего и удушающего облака.

Вдруг крик арабов удвоился и стал более ожесточенным. Серр, удивленный, спустился и, толкая плечами не сразу расступавшихся перед ним людей, пробился вперед и очутился посреди шумящих.

Вот что представилось его глазам.

Два длинных деревянных сундука, окованных железом, только что выгруженных на берег, показались подозрительными чиновникам мароккской таможни. Получатель этих сундуков, европеец, видный негоциант, с выпуклыми бессмысленными глазами под золотым пенсне, протестовал и угрожал, помахивая документами, которые, как он уверял, были в полном порядке. Оливье де Серр услышал конец его пылкой речи:

— Я — «сид» Герман Шластер из Императорского Консульства Его Величества Германского Султана, Любимца Аллаха, Защитника истинной веры. Ты же неверная собака, сын собаки. И твоя проклятая рука иссохнет прежде, чем коснется моих товаров.

Он говорил на чистом арабском языке. Преисполненная почтения толпа волновалась. Испуганный таможенный чиновник не знал, как поступить.

Имея некоторую смелость и хитрость, нетрудно нарушить закон в стране Марокко. По-видимому, «сид» Герман Шластер знал это.

Но как раз сегодня сид Герман Шластер не предвидел появления начальника. В ту минуту, когда инцидент казался уже законченным в пользу европейца, Оливье де Серр, с папироской в углу рта, подошел вплотную к немцу.

— Милостивый государь, хотя вы и немецкий чиновник, — сказал он очень вежливо по-французски, — вы не должны протестовать против исполнения законов этой страны. Что касается меня, — я нахожусь здесь специально, чтобы следить за их неукоснительным исполнением. Я уполномочен моим государством с согласия Мароккского правительства. Извиняюсь, но я обязан защитить этого чиновника от вашего несправедливого гнева. Ваши сундуки будут вскрыты.

Апоплексически красный немец отступил.

— Милостивый государь, — начал он шепотом, — берегитесь, милостивый государь…

Он говорил тоже по-французски, почти без акцента, и его голос дрожал от плохо сдерживаемой злости. Серр бесстрастно повернулся к нему спиной:

— Откройте сундуки.

Туземный солдат в красной одежде подошел, чтобы исполнить приказание. В руках у него были ножницы и молоток. Он ударил в щель между двумя досками. Но при первом же ударе немец, более прыткий, чем этого можно было ожидать по его круглому животу, вскочил на сундук и протяжно крикнул:

— О, братья…

Он протянул руки к толпе. И Оливье де Серр, уже удалявшийся, круто остановился. Он тоже недурно говорил на арабском языке и прекрасно понимал его. И он превосходно знал, что в Африке всякий оратор с здоровыми легкими может найти себе большую аудиторию, заранее с ним согласную.

Поэтому он понял, что немец надсаживает грудь не напрасно.

— О, братья, смотрите, вот тирания, идущая к вам с севера, чтобы придавить вас. Вот ужасный трехцветный флаг, который развевается над Могребом, как сеть охотника над гнездом соколов. Потерпите ли вы, чтобы мусульмане согнули спины под палками гяуров?

Молоток солдата равномерно постукивал по уступающим доскам:

— О, братья! Посмотрите на этот сундук, который открывают благодаря дерзости христианина. Конечно, он полон не мукой, как сказано в бумаге. Но что же в нем? Оружие, братья мои. Оружие для вас, мусульмане. Ружья, хорошие ружья, которые мой господин султан Вильгельм посылает вам тайно, чтобы снабдить вас ими. И вот этот гяур, сын шакала и собаки…

Внезапно его патетически-завывающий голос оборвался. Оливье де Серр вскочил на полуоткрытый ящик рядом с сидом Германом Шластером. Холодно, без единого лишнего жеста или слова, он приставил револьвер к груди оратора:

— Замолчите, — сказал он совершенно спокойно.

Изумленный Герман Шластер замолк на пол секунды.

Но затем, набравшись воздуха, он крикнул с новой силой:

— Братья, братья… Смотрите… Слушайте…

Они стояли лицом к лицу — французский офицер и германский контрабандист. Один — бледный, тонкий, немой, один — против всех. Другой — огромный, багровый, кричащий заодно с толпой, которую он взбунтовал, с толпой, уже угрожающей и страшной. С каждой минутой она становилась плотнее и свирепее. Осторожный мароккский солдат улизнул с таможенным чиновником, предчувствуя драку и убийство, без зазрения совести покидая своего начальника.

Теперь немец, первое движение которого было ретироваться, осмелел, чувствуя за собой силу, и кричал во весь голос. А француз — один против толпы — колебался, или только казалось, что он колеблется, не выпуская револьвера из рук.

Наконец, заговорил и француз. Он заговорил своим спокойным, холодным голосом. И сид Герман Шластер не смог не прервать потока своей речи, чтобы услышать короткую угрозу этого бледного, тонкого человека. Он был один, но он не отступал.

— …Я вам даю десять секунд, чтобы вы замолчали. Если вы не замолчите, когда истечет десятая секунда, я вас убью…

Так сказал Оливье де Серр с револьвером в руке. И он начал считать, не торопясь, но не колеблясь…

— Раз, два, три, четыре…

Кровь отхлынула от красных, как сырое мясо, щек тевтонца. И сид Герман Шластер стал бледен, как полотно. Но, опомнясь, он снова закричал:

— Братья, братья. На помощь… Именем Аллаха…

Холодный и сухой голос продолжал:

— Пять, шесть, семь…

Арабские «братья» колебались.

Тогда Герман Шластер в отчаянии повернулся к французу:

— Милостивый государь, не забывайтесь. Я канцлер императорского консульства. Я — дипломат, германский дипломат.

Убийственно бесстрастно, не обращая внимания, человек считал:

— Восемь…

Немец испуганно озирался. Толпа, готовая броситься, не бросится, конечно, о, конечно, раньше, как через две секунды. Между тем, в ушах Германа Шластера предпоследняя секунда звучала, как похоронный звон.

— Девять…

Тогда немец тревожно заглянул в стальные серые глаза француза. Десятая секунда ползла медленно, как целый век. И немец беспокойно замигал в предчувствии неминуемой смерти, перед взглядом непреклонных глаз.

Тысячи мыслей пробегали в их глубине. Тысячи и десятки тысяч… Но эти мысли могли прочесть только другие такие же глаза; другие глаза той же расы, которые никогда не мигают и не опускаются и умеют тем же взглядом смотреть в лицо смерти и жизни.

Оливье де Серр, с револьвером в руке, готовый убить, был сам как умирающий. Потому что для смелого человека все равно, когда близка смерть, кого она выберет, его самого или врага. Оливье де Серр, готовый убить, готовый быть убитым, не все ли равно? — понимал, в эту десятую секунду, все роковые последствия неизбежного выстрела.

Видения ужасного кошмара…

Поля, покрытые солдатами… поля, покрытые трупами… Кровь, ручьи крови… реки крови… Выигранные, проигранный сражения… Свежая рана в груди отечества, рана, из которой уходит жизнь, миллионы жизней…

Война неизбежна. Война, чтобы отомстить за смерть дипломата-чиновника, убитого хладнокровно должностным лицом, даже справедливо убитого.

Воина неизбежна…

Но надо убить. Надо убить, рискуя убить Францию тем выстрелом, который уничтожит ее врага…

Надо убить, потому что честь дороже жизни.

Оливье де Серр убьет.

— Десять.

Палец касается курка.

Но уже, не дожидаясь выстрела, Герман Шластер падает на колени и кричит:

— Пощады.

Мгновенно успокоенная толпа громко хохочет. Она презирает побежденного и рукоплещет победившему.

Дрожащий «сид» Герман Шластер все еще на коленях.

Мичман Оливье де Серр мгновение смотрит на него. Затем, опустив револьвер в карман, не произнеся ни слова, он поворачивается и уходит, заложив руки в карманы.

Клод Фаррер

САМОУБИЙЦА

Часы на Сен-Рош пробили восемь. Два часа подряд Жеф Герцог, не отрываясь, читал Платона. Теперь участь его была решена: он покончит с собой. Ничего более разумного ему не оставалось: без денег, без возможности их заработать, без вкуса к жизни Жеф считал необходимым и строго логичным раскланяться с жизнью и уйти от нее в смерть.

Он поглядел на лачугу, служившую ему до сих пор жилищем, нашел ее еще более уродливой, чем когда-либо. «Умереть здесь?… Ни за что». Жеф Герцог накинул пальто, надел шляпу, удрал. Улица Сент-Оноре визжала. Жеф Герцог повернулся к ней спиной и помчался к Сене. В Тюльери мужчины и женщины подстерегали друг друга. Какой-то нищий протянул ему свою деревянную чашку. Жеф Герцог остановился перед этим нищим и довольно высокомерно поглядел на него.

— Вы не предпочли бы околеть? — спросил он.

— Не трудитесь беседовать со мной, черт бы вас драл, — нежным голосом ответил нищий.

Жеф Герцог продолжал свой путь. У Королевского моста он облокотился на перила. Протекающая Сена явно была слишком холодна.

Человек, решивший умереть, подумал: «Покончить с собой? Хорошо, это решено, но способ?..»

Он вполне естественно предпочитал абсолютно не страдать и, кроме того, прежде всего не делать из этого спектакля. Решение этой двойной проблемы давалось не без некоторой трудности; но вдруг Жеф Герцог хлопнул себя по лбу.

«И подумать только, что я не вспомнил об этом… Если когда-нибудь медицина годилась на что-нибудь…»

Немедленно решившись, он добрался до улицы Бак. Здесь жил его друг, совершенно исключительный невропатолог.

Час спустя друг-невропатолог, опершись локтями на стол, внимательно перечитывал письмо, законченное и подписанное Жефом Герцогом:

«Дорогой старина, прости меня: я кончаю жизнь самоубийством у тебя, рискуя доставить тебе массу всевозможных неприятностей. Но ты знаешь меня: я всегда питал слабость к декоруму. Так как мое жилище не достаточно элегантно, я пользуюсь твоим. Не сердись на меня. Итак, вскоре меня найдут здесь мертвым. Мне пришлось взломать твой шкап с ядами; я сожалею об этом, но что же мне было делать? Огнестрельное оружие, река, веревка и уголь мне отвратительны. Само собой разумеется, ты так же не повинен в моей смерти, как самый молодой из новорожденных агнцев. Это письмо послужит доказательством этого, если бы таковое потребовалось. Итак, не сердись на меня и забудь обо мне как можно скорей. Такова моя последняя воля. На этом прощай.

Подписываюсь:

Жеф Герцог, самоубийца.

Р. S. Наконец, так как ты доктор, завещаю тебе мой труп. Режь его по своему усмотрению».

— Ну? — спросил кандидат в самоубийцы.

— Ну что ж, — ответил невропатолог, — ладно… С этой штукой на руках я лично рискую немногим. И если ты решил… что называется, решил… решил бесповоротно…

— Вот именно.

— Ну что ж!.. В таком случае, я не вижу причин отказать тебе в этой маленькой услуге…

Он встал. Открыл скрытый в стене шкап. Выстроенные в ряд, на полке стояли всевозможные пузырьки. После сравнительно долгого колебания он остановился на одном из них.

— Вот, — сказал он.

Жеф Герцог взял пузырек и недоверчиво поглядел на него.

— Вот это? — спросил он.

— Да, — подтвердил невропатолог. — Вот это. Гром и молния в бутылке. Хорошее лакомство, не так ли?

— Действует быстро?

— Десятую долю секунды.

— Безболезненно?

— Гарантирую.

Жеф Герцог приподнял стеклянную пробку.

— Послушай, — сказал невропатолог, — будь осторожен! У тебя еще есть время для размышления… Если ты поднесешь горлышко к носу и чересчур глубоко вдохнешь…

— Вот так?

Жеф Герцог решительно поднес к ноздрям открытый пузырек. Невропатолог попытался сделать жест протеста и довольно вяло сказал:

— Берегись, старина!

Жеф Герцог отстранил от себя пузырек, чтобы успеть отчетливо произнести:

— Прощай!

И снова он вдохнул в себя смертельный запах…

Момент смерти — действительно любопытный момент. По-прежнему кабинет друга-невропатолога был очерчен точными и ясными линиями. На столе, прямо перед ним, в каких-нибудь двух шагах от него, ваза из-под цветов вздымала дрожащие розы; за ними персонажи на вышитом ковре тускнели поблекшими красками. Неожиданно все это пошатнулось. Воздух между букетом роз и глазами умирающего, казалось, сгустился, уплотнился в зеркальную массу, непроницаемую, непреодолимую. Одновременно потолок открылся в голубое, головокружительное пространство, и в черную бездонную дыру провалился пол. Между ними не очень высоко порхал Жеф Герцог. Его личность все еще оставалась его личностью, абсолютно живой, более живой, чем когда- либо… несмотря на то, что уже все его чувства и его плоть погибли… Затем…

Затем Жеф Герцог умер. По крайней мере, он думал, что умер. Из его сознания ускользнуло последнее ощущение, — то, которое неведомо никому, то, о котором еще никто не сумел рассказать, раз испытав его.

Он думал, что он мертв. Но он не был мертв.

Он не был мертв, так как два часа спустя, придя в себя, вновь очутился в том же кабинете того же друга-невропатолога, перед теми же розами.

— Что это? — спросил он, заикаясь.

Невропатолог опрометью бросился к нему.

— Не волнуйся, — вскричал он, — ты не умер, но ты умрешь. Будь спокоен. Миллион извинений, старина: я не думал, что ты придешь в себя; как раз в этот момент я собирался тебя прикончить. Пойми, я не убил тебя сразу, я только усыпил тебя. Я хотел произвести очень любопытный опыт вивисекции, опыт громадного научного значения… Так как ты бесповоротно решил исчезнуть, я воспользовался этим и произвел его на тебе… Но ты не волнуйся… Я повторяю тебе, что это лишь отсрочка, и ровно через пять минут…

Он снова открыл стенной шкап и взял оттуда еще один пузырек — не прежний, а другой. И тогда, машинально опустив глаза, Жеф Герцог увидел, что обе его ноги ампутированы — одна до колена, другая до половины бедра.

Он чуть не задохнулся от бешенства.

— Проклятье! — прорычал он.

Невропатолог поспешил возразить:

— Я уже говорю тебе, что здесь дела меньше чем на пять минут или даже, чем на пять секунд. — И он сунул ему под нос второй пузырек, пузырек с синильной кислотой — с настоящей смертью на этот раз.

— Но я не желаю! — запротестовал Жеф Герцог, отбиваясь с дикой энергией человека, упорно отстаивающего свою жизнь.

Невропатолог чуть не уронил свою синильную кислоту.

— Как? — спросил он. — Ты не хочешь околевать?.. Ты не хочешь теперь?..

— Нет, конечно! — Подвергнутый вивисекции больше не хотел умирать. И он весь кипел от ярости.

— Подлец, — вопил он. — Гнусный мерзавец! Живодер! Ты сделал… ты осмелился…

Тот, удрученный, извинялся:

— Ну, конечно, раз ты хотел исчезнуть… раз ты уже был, так сказать, мертв. Я не понимаю, какой вред это могло тебе причинить… Я сожалею только о том, что ты пришел в себя… Ты не хочешь, чтобы я тебя прикончил?..

Но Жеф Герцог уже не слушал. Он смотрел на свои отрезанные ноги и по-прежнему рычал:

— Бандит! Каналья! Убийца! Каннибал!

…Жеф Герцог никогда больше не изъявлял желания, чтобы его прикончили. Он живет и по сию пору. И я рассказал вам его историю в таком виде, в каком он сам рассказал ее мне однажды, когда я подал ему милостыню: теперь он тоже — нищий в саду Тюльери.

Клод Фаррер

ДАР АСТАРТЫ

— Если ветер… зимой здесь жестокий… он срывается в бухту с Раза, с тех вон обрывов, так внезапно — и так за века много захлестнул здесь и опустил на дно кораблей — как раз тогда, когда уже перелетели с них душой на близкий берег… Так вот. Если этот ветер не вымел из-под моего черепа пыль минувших времен, пожалуй, этой осенью минет семь лет с тех пор, как я в первый раз поднимался по Римской лестнице, ведущей к Пропилеям афинского Акрополя… В то время я был моряком, морским офицером, да, офицером. Вас удивляет это? Что делать, это так. Почему сейчас я не офицер? Почему я стал тем, что я есть… таким, каким вы меня видите? Собирателем водорослей и обломков погибших кораблей. Опустошителем этой бухты усопших. Однако, сударыня… Не слишком ли вы любопытны? Все это мое… не ваше дело.

Бухта?.. Да, по-видимому, она все также хороша. Почему — «по-видимому»? Потому, что увидеть ее сейчас я попробовал вашими глазами. Совсем еще молодыми… Эту бухту, наверное, по-прежнему любят все, кто еще жив душой, все, кто — любит! И вот… В те ночи, когда светит молодая луна, здесь так много лодок с молодыми, с влюбленными… Но и тем, на дне бухты, что лежат под саваном липких водорослей, становится скучно лежать неподвижно, и они начинают шевелиться… подымаются, выплывают на поверхность и окидывают взглядом лодки, укачиваемые волной, лодки с живыми людьми, которые через миг станут мертвыми… Как только опрокинутся — лодки!.. Что ж, в других местах случаются вещи и похуже. Да… Уже семь лет исполнится осенью. Я тогда служил на «Коршуне» — яхте французского посла при Оттоманской Порте. Я был счастлив в то время. Или воображал себя счастливым — в конце концов, это одно и то же — ибо я был молод!

Назад Дальше