По дороге задремал, совершенно для себя неожиданно, потому что не умел спать сидя, тем более, в присутствии посторонних, от чего очень страдал в долгих поездках, поэтому без крайней нужды не путешествовал ночными автобусами и поездами: после бессонной ночи день, считай, пропал. Но тут отключился, как кнопку нажали. К счастью, совсем ненадолго. А то проехал бы свою остановку, город-то, в сущности, маленький, от аэропорта до центра ехать всего четверть часа. Однако проснулся, как после настоящего долгого сна – расслабленным, угревшимся, временно выпавшим из контекста, а потому неподдельно растерянным: что это, как это, где вообще я?
Вспомнил, конечно, буквально через пару секунд – все, вплоть до названия нужной остановки, и тут оно как раз появилось на табло: «Aušros Vartai». В переводе «Врата зари»; звучит красиво, а сам район, будем честны, не очень. Жил здесь совсем неподалеку когда-то… ай, ладно, какая разница, мало ли где я жил.
Квитни не любил свое прошлое. Не потому, что оно было какое-то особенно скверное; то есть, вообще ни насколько не скверное, обычная человеческая жизнь, местами довольно приятная, местами не очень, но ничего такого ужасного, чтобы из памяти вытеснять. Просто ему казалось, что наличие какого-то конкретного, подлинного, подкрепленного фактами прошлого пришпиливает его к ткани бытия, как пойманную бабочку булавкой. Только дай ему, прошлому, волю, прими его всерьез, согласись с тем, что оно действительно было, начни ворошить, вспоминать, опираться на него, жаловаться или, напротив, гордиться – и все, приехали, в смысле тебя прикололи, с места теперь не двинешься, сколько ни дергайся, сколько крыльями ни колоти.
Довольно странная концепция, он это и сам понимал. Но Квитни любил странные концепции, с большим удовольствием их изобретал и тут же пускал в работу. В смысле старался жить хоть в каком-то согласии с собственными причудами. Это казалось ему очень важным: действовать так, как будто твои выдумки – правда. Действовать, а не просто мечтать.
Какой-то юнец в спортивном костюме неожиданно помог ему вытащить из автобуса чемодан, таким естественным, дружелюбным и неназойливым жестом, что даже в голову не пришло отказаться. Квитни конечно и сам бы справился с чемоданом, но получить помощь от незнакомца всегда приятно, как будто весь мир говорит тебе человеческим голосом: «Видишь, я готов о тебе позаботиться, со мной не пропадешь». Поэтому Квитни оказался на остановке в приподнятом настроении, проводил взглядом удаляющийся автобус, огляделся по сторонам и вдруг, неожиданно для себя, сказал вслух, негромко, но все-таки вполне отчетливо, как бы всему городу сразу: «Привет, дорогой, отлично выглядишь. Я по тебе скучал».
Сказал и сразу понял: а ведь не вру, и правда скучал. Не то чтобы сильно. Немного. И, положа руку на сердце, не столько по городу, сколько по себе самому, старому доброму, вернее, наоборот, молодому Ежи Квятковскому, которого, в соответствии со своей же концепцией сознательного отрицания прошлого, почти забыл, но любить, конечно, не перестал.
Десять минут спустя Квитни обнаружил себя не в отеле, куда ему, по уму (и по карте) уже полагалось прийти, а в крошечной тесной кофейне, где он почему-то заказывал маленький черный и вовсю кокетничал с круглолицей кудрявой бариста; последнее обстоятельство означало, что управление целиком перешло к его автопилоту, который считал, будто в любой ситуации самое главное – всех вокруг обаять, а уже потом разбираться. Ну или не разбираться, как пойдет.
Девчонка была только рада: конец рабочего дня, устала, совсем заскучала, и тут вдруг такой симпатичный клиент, улыбается, говорит комплименты, восхищенно таращит глаза и только что не начинает мурлыкать, попробовав кофе. Такого мужчину сразу хочется – не поцеловать, а, например, почесать за ухом. Подобного эффекта Квитни и добивался: быть обаятельным он долгие годы учился у всех знакомых котов, считая их великими мастерами вызывать в сердцах могущественных двуногих открывалок кошачьих консервов легкую, счастливую, необременительную, ни к чему не обязывающую любовь. Другой любви ему от людей было не надо – ни сейчас, ни в юности, никогда.
Вышел с кофе на улицу, сел на стул под до сих пор не убранным с лета темно-зеленым тентом, с наслаждением вытянул усталые ноги, вдохнул всей грудью вечерний воздух, холодный, влажный и такой пронзительно свежий, словно не в самом центре столичного города, а где-нибудь в лесу. Насмешливо спросил себя: эй, ну и что такого ужасного в том, что ты согласился сюда приехать, наплевав на данный когда-то спьяну зарок? Неохотно ответил: ну да, пожалуй, действительно ничего. Но между прочим, вовсе не спьяну тогда зарекся, а на трезвую, хоть и дурную голову. Просто был почему-то уверен, что если однажды вернусь в этот город, непременно останусь здесь навсегда, как привязанный, больше уже никогда никуда не смогу отсюда уехать, даже на выходные к друзьям. Удивительно нелепая идея. Интересно, как она мне вообще в голову пришла?
Пожал плечами, как будто говорил не с собой, а с кем-нибудь посторонним, и надо было подкреплять слова соответствующими жестами. Подумал: да кто разберет, откуда берутся мои нелепые идеи? Главное, что берутся. Без них это буду уже не я.
Швырнул в урну пустой картонный стакан – почти не глядя, с размаху. Конечно, попал. Вскочил так легко, словно намеревался продемонстрировать все тому же несуществующему постороннему собеседнику новый шедевр – собственное превосходное настроение, только что сделанное своими руками, можно сказать, на коленке, из промозглой ноябрьской погоды, более чем посредственного кофе и смутного воспоминания о собственной глупости. То есть буквально из ничего.
Отправился в отель, больше не сверяясь с готовым маршрутом в телефоне, потому что и без него прекрасно знал, где здесь какая улица. Глупо было бы притворяться, будто забыл. Чуть не споткнулся, увидев на тротуаре неожиданно яркую, словно бы изнутри подсвеченную надпись на русском: «Явное становится тайным», – так удивился этому перевертышу, что рассмеялся вслух. И пошел дальше, почти вприпрыжку, можно сказать, размахивая чемоданом, то есть, конечно, не самим чемоданом, а влачившей его рукой, вследствие чего бедняга вихлял, как пьяный, тревожно скрипел колесами и грозил вот-вот соскользнуть с узкого тротуара на такую же узкую мостовую, но Квитни не обращал внимания на его затруднения. Пусть сам как-то справляется с бордюрами и колесами, в конце концов, это не чей-нибудь, а мой чемодан, – думал он, ускоряя шаг, не потому что так уж спешил в отель, а просто от избытка энергии. А ведь всего час назад искренне полагал единственной формой возможного для него в ближайшее время счастья крепкий беспробудный, желательно вечный сон.
С подоконника уже закрытого винного бара на Квитни внимательно уставились очень светлые, совершенно круглые глаза. Сперва привычно сказал себе: «Померещилось». Присмотревшись, решил, что это оторванная кукольная голова, и достал телефон, чтобы ее сфотографировать: Квитни высоко ценил любые нелепости, не только происходящие в его собственной голове. Когда подошел совсем близко, увидел, что это никакая не голова, а просто яблоко, в которое зачем-то вставили круглые кукольные глаза, прозрачные, светло-серые, словно бы выцветшие почти до белизны, как у самого Квитни. Ни у кого больше не встречал такого странного цвета глаз; оно, положа руку на сердце, и к лучшему, а то, небось, влюбился бы сразу же по уши, не разбираясь, что там за все остальное прилагается к этим глазам. Но в итоге легко отделался, яблоко – идеальная возлюбленная, самая счастливая связь на свете: возьми, поцелуй и съешь.
Он действительно взял яблоко, поцеловал его в то место, где, по прикидкам, должен был находиться рот, сунул в карман, а потом, когда раздевался в отеле, достал и надкусил – не потому что был голоден, а как бы исполняя мысленно данный яблоку любовный обет. Яблоко оказалось неожиданно вкусным, кисло-сладким и сочным, по его неказистому виду не скажешь, но если уж везет, так сразу во всем, включая необязательные детали; собственно, начиная с них, – насмешливо думал Квитни, сидя на подоконнике распахнутого настежь окна, озирая окрестности с высоты третьего этажа, и с наслаждением похрустывая яблоком, из которого предварительно вытащил светлые кукольные глаза, но почему-то не выбросил, а аккуратно завернул в кусок сигаретной фольги и спрятал, причем не в карман, а в бумажник, как будто они были драгоценностью, которую ни в коем случае нельзя потерять.
Жевал, улыбался, болтал ногами, любовался низким пасмурным ночным небом, слишком светлым, слегка красноватым, как это обычно бывает в центре любого большого города, где много рекламных вывесок и фонарей. Где-то совсем далеко, скорее всего, за рекой, по крайней мере, в той стороне, сияло синее зарево; тоже, наверное, какая-нибудь реклама. Чересчур яркая, – думал Квитни, – и оттенок какой-то совершенно бесчеловечный, слишком холодный. В последнее время везде много стало этого холодного синего – дома, в Кракове, в Барселоне и еще где-то, куда меня заносило, всюду его почему-то вижу, как-то внезапно в моду вошел. Чем вообще рекламщики думают, когда принимают такие решения? Кому этот чудовищный синий может понравиться, кого он способен привлечь?
Однако смотрел на небо, не отрываясь. И даже получал от этого зрелища что-то вроде нелепого почти-удовольствия. То ли из врожденного чувства противоречия, то ли просто уже привык.
Кара
Успела хорошенько понервничать – какого черта так долго? Чего он тянет? Почти час прошел. Наконец из подворотни на дорогу метнулись две вытянутые тени, похожие на куниц. А откуда-то сверху – случайный свидетель наверняка увидел бы выпавшую из окна гигантскую кастрюлю, «выварку», в таких здесь еще недавно, до появления доступных стиральных машин, кипятили белье, но Кара была свидетелем настолько не случайным, насколько это вообще возможно, поэтому с ее точки зрения, на куниц обрушилась сама тьма, такая невыносимо густая и плотная, что лучше бы на нее не смотреть. Вот и не надо смотреть, – напомнила себе Кара. И отвела глаза.
Досадно, конечно, упускать некоторые интересные подробности, но есть вещи, которых человеку видеть не следует, если не хочет окончательно спятить. Соглашаться с этим правилом техники безопасности Каре совсем не нравилось, но ничего не поделаешь, оно так.
Даже отвернувшись, она заметила боковым зрением вспышку черного пламени, вернее, некое невообразимое событие, которое Карин ум решил считать «вспышкой черного пламени», потому что действительно немного похоже, а все, о чем приходится думать, надо хоть как-нибудь называть.
Видеть это даже боковым зрением, вскользь, без подробностей было настолько невыносимо, что Кара невольно охнула и села прямо на тротуар. Все-таки лучше сесть, где стоишь, пока сама можешь, чем чуть погодя бесконтрольно упасть.
– По-моему, тебе совершенно необходимо выпить, – сказал секунду, целую долгую жизнь, много жизней, почти настоящую вечность спустя низкий бархатный голос, такой ласковый, что сердце в пятки уходит. Хотя, казалось бы, зачем ему туда уходить? Все хорошо, все идет по плану и вообще, похоже, закончилось. Все, будем считать, свои.
– Не помешает, – легко согласилась Кара. – А ты… тебя уже можно пускать в общественные места?
– Да можно, конечно, – сказал, подавая ей руку, широкоплечий мужчина средних лет с приятным, открытым, почти простодушным круглым лицом и легкой сединой в густых каштановых волосах. – С чего бы вдруг куда-то меня не пускать?
Поглядеть сейчас на него, само воплощение уместной, умеренной респектабельности, так и правда глупый вопрос.
– В ближайших окрестностях ничего, на мой взгляд, подходящего, – сказал он, заботливо отряхивая Карино пальто. – Но парой кварталов ниже, в самом начале Траку, есть неплохой виски-бар; да ты наверняка его знаешь. Просто не можешь не знать.
– Мимо часто ходила, – кивнула Кара. – Но внутри до сих пор никогда не была. Тем лучше. Сейчас мы меня этой невинности лишим.
– Заманчивая перспектива, – откликнулось существо, которое в силу своей природы разве только теоретически представляло, что, собственно, означает выражение «лишить невинности». Да и то вряд ли, будем честны. Но за долгие годы среди людей отлично усвоило, как следует отвечать на подобные реплики. И на любые другие – чтобы сойти за своего.
Он так подчеркнуто безмятежно, лучезарно, очаровательно улыбался, что Кара заподозрила неладное, и прямо спросила:
– Ты сейчас плачешь?
И он, не смущаясь, ответил:
– Да.
– Тебе не мешать?
– А ты и не мешаешь. Это просто технически невозможно – мне помешать.
Да уж догадываюсь, подумала Кара, опираясь на его руку, такую достоверно теплую и надежную, что грех не поддаться этой иллюзии. И она – ненадолго, просто чтобы скрасить прогулку – с удовольствием ей поддалась.
– Мы опоздали, ты знаешь? – спросил ее спутник. – Человек, который жил в той квартире, умер еще весной. Жаль, что ты меня раньше не позвала.
– Не позвала, потому что не знала. Помнишь, ты говорил мне однажды: самые страшные вещи почти невозможно заметить, пока они происходят, только потом, столкнувшись с последствиями, можно что-то понять. И был совершенно прав. Мы и сейчас-то случайно узнали. Там во дворе есть собачья парикмахерская, и одна из коллег решила зайти узнать, не подстригут ли они в перерыве между собаками ее свалявшегося кота. Она – очень чувствительная девочка, трех шагов через этот двор сделать не смогла, сбежала, как ошпаренная и подняла тревогу. А толку от той тревоги. В смысле от всех нас. Я еще никогда в жизни не видела шефа Граничной полиции таким озадаченным. Его бубен в этом дворе не работает, представляешь? Там вообще ничего не работает – ни наяву, ни во сне. Как будто другая планета со своими законами. Какое все-таки счастье, что в этом городе есть еще и ты!
– Да, неплохо, – согласился круглолицый человек средних лет, озаряя пасмурный вечер очередной чересчур лучезарной улыбкой. – Иногда я и сам бываю этому рад. Хотя столько боли и горя это все-таки слишком для меня.
– Так что это было? Откуда оно взялось, и что надо сделать, чтобы больше ничего подобного у нас не заводилось? – спросила Кара после того, как они устроились в дальнем, самом темном углу небольшого уютного бара, который и правда оказался отличным; вот интересно, как он, настолько не будучи человеком, умеет находить привлекательные – не для кого-то вроде него самого, а именно для людей – места?
– Слишком много вопросов сразу, один сложнее другого. Давай разбираться по порядку, – сказал Гест, который больше не улыбался, а значит – Кара на это надеялась – больше не оплакивал свое опоздание, не рвал себе сердце, или что там положено рвать вместо сердца таким, как он.
Агент Гест – под этим именем он фигурировал в Кариных отчетах, хотя какой он, к лешим, «агент», поди такое найми на службу. Не обделалась при встрече, уже молодец. Скорее уж Кара была его агентом, поставщиком полезной информации – в том смысле, что когда они с ребятами не справлялись, и она не знала, что делать, можно было позвать на помощь его.
Кара не знала, что он такое; про себя она называла агента Геста «ангелом», это помогало хоть как-то уложить в голове, почему он настолько невыносимо жуткое для тех, кто видит чуть больше, чем лежит на поверхности, и одновременно – самое милосердное существо, какое только можно вообразить. Впрочем, фиг там «можно вообразить». Нельзя.
– Неудивительно, что ты не знаешь, кто эти твари, – тем временем, говорил Гест, чрезвычайно убедительно делая вид, будто прикладывается к стакану с коктейлем и отдает должное его вкусовым качествам; что-что, а вести себя, как положено нормальному компанейскому человеку, он умел. И кажется, даже любил, как некоторые любят спорт или, например, вышивание, в общем, необязательную работу, требующую максимальных усилий и концентрации.
– На том примитивном вспомогательном языке, который мы используем, когда не хотим давать свою силу сущностям и предметам, о которых говорим, эти твари называются хащи. Ни в этом печальном человеческом мире, ни на его изнанке, откуда ты родом, они до сих пор не водились; считай, это вам крупно везло. В последний раз я гонял хащей в Шудьян-Тар-Махайе, в самом конце эпохи Золотых Слов… в общем, очень давно и настолько не здесь, насколько это вообще возможно. Они там больших бед натворили, а ведь обитатели Шудьян-Тар-Махайи куда крепче, чем здешние люди. Даже чем ты.