Abyssus abyssum - Кшиарвенн 18 стр.


- Я знала отца Франциска еще с Вьяны. Он очень любит изыскивать следы дьявольского обольщения в женских душах. И, как правило, находит, если уж поставил себе такую цель. А тут еще смерть Лусии… Но я не жалею, - приглушенный голос женщины зазвучал жестко, будто она старалась убедить в первую очередь себя. - Не жалею Агнесс. Она одна из них, она - Арнольфини.

Мужчина промолчал. В тишине башни было слышно лишь, как где-то наверху ухает сова да где-то под стенами возятся и пищат крысы.

- А ты… тебе жаль ее? - снова послышался женский голос. И снова ответом было молчание.

- Ты уверена, что выдержишь? - сказал, наконец мужчина. - Скажи только слово, и твой муж просто умрет. А мы уедем отсюда… далеко.

- Это должна сделать я, - оборвала его женщина. - И простой смерти он не заслужил.

Она судорожно перевела дыхание.

- В снах ко мне приходит моя мать… Я понимаю… теперь, когда его сиятельство далеко, тебе нелегко приезжать сюда. Ты… Мартин, ты не обязан этого делать…

- Замолчи. - Зашелестела ткань, скрипнула кожа. - Что начато, должно быть закончено. Иди сюда. Ночи еще холодные.

Тихо-тихо в башне, только ветер по-совиному ухает и свистит в узких амбразурах.

- Помнишь… источник святой Марии?

- Никогда не забуду.

- А помнишь человека, который помог мне тогда?

- Человека с глазами дьявола?

- Который спас тогда тебя, а может, и меня заодно?

- Наверное, мы должны быть ему благодарны.

- Наверное, мы с этим человеком уже в расчете. Но сейчас этому человеку приходится очень туго.

***

Какой душный апрель в этом году! Рим раскален, как чрево фаларидова быка. В такой вот душный апрельский день папа Юлий ІІ собрал людей, которым особо доверял, в комнатах, которые теперь занимал. В молчании обвел он взглядом собравшихся, затем встал и так же молча двинулся к двери, жестом пригласив собравшихся последовать за ним. Недоумевая, трое кардиналов и их сопровождающие спустились по лестнице к двери, которая по распоряжению понтифика была заперта вот уже почти четыре года. Вход в апартаменты, которые некогда занимал Александр VI. Родриго Борджиа.

- О Борджиа пристало говорить в апартаментах Борджиа, - с тонкой улыбкой сказал Юлий, когда они вошли, когда были зажжены свечи в большом семисвечном канделябре черненой бронзы, который все присутствующие хорошо помнили.

Трещали свечи - они единственные освещали сейчас эти мрачные покои, потому что окна по распоряжению Юлия были закрыты ставнями. Словно папа не желал, чтобы и само солнце светило в покои Борджиа.

- Борджиа вышли из игры, - отважился подать голос кардинал Риарио Сансони. Папа устремил на него пронзительный взгляд черных глаз, под которым кардинал смешался.

- Лукреция, которая замужем за Д’Эсте - единственная, кто остался из… детей Родриго, - пропыхтел толстый неаполитанец Карафа. У него едва не сорвалось с языка “ублюдков” - но таинственное мерцание свечей на фресках, взгляды сивилл из полуарок под теряющимся в темноте потолком нагоняли на него безотчетную робость. Словно сам дух неистового каталана витал незримо где-то под этими сводами.

Остальные, осмелев, заговорили о боковых отпрысках ненавистного рода, которые теперь притихли и старались быть как можно более незаметными. Папа слушал их с непроницаемым видом, но в глубине его темных глаз мерцал острый огонек.

- Теперь, когда Эль Валентино мертв…

- Мертв ли? - быстро прервал Юлий говорившего. И собравшимся сразу стало понятно, что созвал он их именно ради этого вопроса.

- Мертв ли он в действительности или скрывается, инсценировав свою смерть - уже неважно… - начал Карафа.

- Гадюка, даже лишенная ядовитых зубов, остается гадюкой, - сквозь стиснутые зубы произнес Юлий. Сансони, внимательно наблюдавшего за кузеном, вдруг осенило: вот чего не предвидел Чезаре Борджиа! Будучи до мозга костей рационалистом и политиком, он не учел того, что личную ненависть Юлий способен поставить выше политического интереса.

Комментарий к Глава 10, в которой тело гниет изнутри, обретают крылья и начинается охота на гадюку

(1) - “начало искупления” (лат.)

(2) - “покойся с миром” (лат.)

========== Глава 11, в которой умирают, не умирают и говорят о летающих механизмах ==========

Ты, верно, спросишь, досточтимый слушатель, не сошел ли с ума рассказчик? Или он нарочно говорит о том, чего не было, выдумывает несуществующие события? Ведь известно, что холодным мартовским предутрием Чезаре Борджиа остался лежать, истекая кровью, неподалеку от Вьяны. И солдаты нашли его тело, когда рассвело, и отнесли в хижину каких-то бедняков, где он вскоре и умер.

Я не стану возражать тебе. Скажу лишь, что рассказываю все в точности так, как дошло до меня. И если кого-то следует винить за неточность, то никак не меня, смиренного повествователя.

***

Холодного дождя, бьющего по лицу, больше нет. Дождь остался там, позади — там, где еще была память.

В первый раз Чезаре пришел в себя от того, что мерное покачивание, разливавшееся во всем израненном теле убаюкивающим покоем, прекратилось. Чьи-то руки сняли его с лошади — и, кажется, все пространство взорвалось резкой болью. Словно проткнули острым тонким штырем от подмышки к подмышке. Но сил не хватило даже на крик — лишь на то, чтобы едва слышно застонать.

Все вдруг стало просто и ясно, чисто и нежно, и эта ясность затопила.

«Не умирай».

Голос отца ласков. Никогда еще отец не говорил с ним так. Никогда. Чаще всего в его глазах читался спокойный трезвый расчет, с каким, должно быть, ростовщик прикидывает, сколько можно выручить из закладной промотавшегося гуляки.

И страх. Отец боялся его — боялся, как опасаются не вполне прирученного зверя.

Расчет и страх, страх и расчет… Колебанием весов — туда-сюда. Маятником.

«Не умирай…» — качнулся маятник, скользнул по груди, прочертил линию. Отдался раскаленной полосой боли где-то в правом боку. Боль… все тело было легким и одновременно наливалось свинцовой тяжестью.

«Еще не время…» — Неужели там так страшно, что отец предостерегает его? Нет, нет, отец жив и хочет, чтобы жил он… Оттого и лицо его так ласково, так беспредельно ласково.

«Не время умирать», — лицо отца меняется, и вот уже нос становится тоньше, а щеки полнее, и на него глядит король Фердинанд. Рядом с ним улыбается его дочь… Хуана Кастильская протягивает руку, касается пальцами щеки — так же беспредельно нежно, и он задыхается от этой нежности…

«Ты не должен умереть», — делла Ровере гримасничает, но взгляд его так же ласков, как взгляд отца. Отца? «Ты мой, мой сын… Много лет назад я дал обещание твоей матери сохранить в тайне, чье семя дало тебе жизнь…»

«Ты не должен умирать…» Хуан? Что делаешь ты тут, брат? Пришел стать моим Вергилием и провести по самым потаенным уголкам Вечной бездны?

Но брат качает головой и, наклонившись близко-близко, шепчет: «Ты еще не отслужил…»

Чьи-то руки протягивают ему меч. Меч, на котором выгравирована Эйрена, богиня Мира. И у Эйрены — лицо Лукреции, его Лукреции… Меч… богиня Мира… Лукреция. «Ты не должен умереть, Чезаре…» — голос отца полон теплоты. Излишне полон, тепло переливается через края чаши, густой смолою течет по стенкам и капает обжигающим воском, каждая капля жжет… больно… «Тебе еще не время умирать… ты еще не все сделал!»

«Ты еще не вошел в Римини! Не отвоевал Урбино! Не надел корону Неаполя!..» Лица переливаются, одно в другое, перетекают, словно жидкая смола, меняют форму, заполняя собой пространство… гримасничают, высовывают языки. И все они — лицо отца, холодное, жестокое. Равнодушное.

«Урбино!.. Римини!.. Чезена!.. Милан!.. Неаполь!.. Рим…» Рим… Рим… Рим… набатом, чумным и страшным звоном.

«Ты не умрешь, пока ты нужен мне. Без меня ты ничто. Ты мой». Лицо отца полно нечеловеческой холодной жестокости, и кружащиеся вокруг лица — королей, королев, тиранов, живых и мертвых, делаются масками, носатыми масками чумных докторов, а потом сливаются в серо-черное чумное марево.

«Ты не умрешь…»

Меч с лицом Лукреции… он везде и нигде, и если прикоснуться к его рукояти — случится что-то ужасное. Меч — Лукреция… Меч — смерть! Но разве Лукреция может быть смертью? Нет!

Чернота и белая вспышка боли — белая, как тот белый свет,сквозь которого лядело чье-то лицо, далекое и родное. И боль отступала потом волнами, становясь из белой желтой, потом алой и, наконец, тускло-багряной; так остывает вынутое из горна железо. Краткие проблески сознания, когда мучительно хотелось пить, так сильно, что губы и рот горели огнем. Сердце в такие мгновения колотилось в ребра, как заключенный в дверь узилища.

И все же он благодарен этой боли — вырывавшей из кошмара, уберегшей рассудок. Ласковость, с которой они желали его жизни, сейчас неимоверное ужасала; орудие, оружие, какой-то временно необходимый предмет, который брезгливо отбрасывают за ненадобностью — вот чем был он для них. Для них всех…

Сознание иногда прорывалось снаружи — голосами, чужими и ненужными.

-…Что это?

— Соленая вода это. Первое дело, если нечем больше. Что ж по живому-то отдирать? Держи его!

И снова боль, в боку под рукой, потом на правом бедре, на плече — остывающая долго, как хорошо раскаленная стальная крица. Боль, кажется, способна и мертвого пробудить. Нет сил вцепиться зубами в руку, прижавшую его к постели, нет сил даже крикнуть — и он воет, придушенно, жалко, скулит, как щенок. И снова чернота. И эта чернота длилась целую вечность — пока губ не коснулось что-то кисловатое, с острым свежим запахом. Знакомым и тревожным запахом граната. На лоб легла прохладная мокрая ткань, и та же прохладная влага обернула, обтекла ладони и стопы. Теперь запахло кисло и терпко — молодым вином, хмель от которого так легок для головы и так тяжел для ног.

Ворвавшаяся откуда-то глупая песенка — не бесы ли это потешаются над ним? Он в аду…

— Хоть так… — это голос женщины. Лукреция?..

— Дон Иньиго с ума сойдет, если узнает, сколько вина ты на него ухлопала.

— Разве не он заплатил дону Иньиго? — невидимая сейчас для Чезаре женщина поднялась, послышались шаги. — Жар не спадает уже пятый день — он не выдержит… Ты не можешь ничего сделать, черт бы тебя подрал?

— Что ж я могу? Я не лекарь.

— Лисенок, ну подумай!

Вздох — слишком тяжелый, чтобы быть искренним.

— Ну что ж, это будет даже забавно. Посмотрим, кого еще привлечет на огонек.

И откуда-то из черноты, которая снова начала заполнять его, полилась тихая музыка рожка. Она гладила и ласкала, кружила голову и утишала пылающий вокруг Чезаре огонь. Она была сильной и властной, как сама смерть.

— Меч!.. — Чезаре показалось, что он крикнул это, но на самом деле с губ его слетел лишь тихий шепот. Он умрет с мечом в руке — как тогда, в Сант-Анджело, когда умер отец, а беснующаяся римская толпа выкликала угрозы всем Борджиа. Может, он действительно умер тогда, а сейчас все происходящее — просто… ад…

— Ваша светлость!.. — близко-близко, у самого лица. Даже слышно прерывистое, тревожное дыхание. Чезаре с трудом разлепил веки — тяжелые-тяжелые, будто свинцовые. Он жив.

***

Самым трудным было менять повязки. В первый раз Нати попыталась просто снять их — но не тут-то было, ткань намертво присохла к ранам и у нее не хватало духу просто отодрать бинты. Их надо было отмачивать, и она решила использовать вино, разведенное отваром тысячелистника.

Отмачивать бинты соленой водой посоветовал дон Иньиго; старый виноградарь бормотал что-то про свойства соли вытягивать гниль из ран, но Нати не слишком ему верила. Она подозревала, что хозяин вознамерился отыграться на беспомощном раненом, которого он в первый день едва не вышвырнул за дверь. Нати тогда пришлось встать насмерть — она и не ожидала, что простая человеческая боязнь неприятностей, вполне понятная и объяснимая в другое время, так ее возмутит. На помощь ей неожиданно пришел Лисенок — он как ни в чем не бывало напомнил дону Иньиго про увесистый кошель, полученный тем как-то от молодого слуги.

— Вспомните тот день, когда мы с Нати у вас поселились, многоуважаемый сеньор, — Лисенок с невинным видом поднял брови. — Хуанито как раз договаривался с вами от имени своего господина — что в должное время этот господин обретет у вас кров и укрытие.

Нати только рот раскрыла — она точно помнила, что Лисенок все время, пока Хуанито говорил с хозяином внутри, стоял рядом с нею снаружи. Но Лисенок вообще умудрялся прознавать про скрытые для других вещи, так что особо тут удивляться не приходилось.

— И получив вознаграждение, вы решили нарушить договоренность? Мне не хотелось бы так думать, почтенный сеньор де Мендоса, — голос у Лисенка был самым что ни на есть спокойным, но угроза ощутимо повисла в наливающемся солнцем воздухе. Дон Иньиго пробормотал, что-то вроде «кто его знает».

— Вы ведь видели того, кто его привез сюда? — прервал хозяина Лисенок. — Как вы думаете, что сделает этот человек с вашими виноградниками, если узнает, что вы поступили с раненым столь немилосердно?

— Мартин де Бланко… — пробормотал дон Иньиго. И поспешно закивал головой, из чего Нати заключила, что шутить с крепким высоким мужчиной, который с рассветом привез завернутого в плащ беспамятного Эль Валентино, бережно снял его с седла и отнес в дом, не следовало. Как и пытаться обмануть.

Отмачивать повязки соленой водой казалось изощренной пыткой — как и класть в рану на короткое время пропитанную той же соленой водой чистую тряпку. Однако неожиданно Лисенок согласился с этой варварской методой. И Нати, скрепя сердце, проделывала всю процедуру — кому же еще? Она тут единственная женщина. Утешало ее то, что Борджиа почти все время пребывал в беспамятстве, так что, надеялась девушка, боль ощущал не так сильно. Да и раны, особенно самая страшная, сбоку под рукой, выглядели, по утверждению дона Иньиго, вполне пристойно — во всяком случае, она не видела слишком много выступающего гноя или «гнилой черноты», как называл это старик. Во время перевязок он обычно приходил, садился рядом и начинал бесконечные рассказы о том, как бился когда-то под знаменами короля Фердинанда под Бургосом и какие раны тогда повидал.

— Кровищи, должно быть, из него много вытекло. Дааа… А так это разве раны? Вот помню, был знаменосец.., как бишь его звали? Мигель, кажется. Высокий детина, страшный, что смертный грех, прости Господи. Нос у него был такой, как виноградная кисть, весь в бугорках. В жизни, Пречистою девой клянусь, таких носов я больше не видал. Мда… заряд аркебузы угодил ему прямо в нос. Кто-то из наших сказал, что слышал, как Мигель молил Деву Пилар избавить его от уродливого носа — он к одной девушке собирался посвататься после. А тут бабах — носа и нет. Ох и рожа же у него была! А другому вспороли живот. Он-то за завтраком поел плотно, и вот кишки вывалились и прямо в его завтраке-то и плавали…

Нати сглатывала и старалась не слушать то, что говорил старик, сосредоточившись вместо этого на ранах Борджиа. Но в жутких рассказах дона Иньиго была своя польза — после них рана на боку, кроваво-алая, с какими-то белесыми обломками выглядела уже не так страшно. И снова Нати мучилась от жуткого раздвоения сознания — одна половина готова была блевать при виде рваных краев, голого мяса, которое обнажалось, когда она снимала бинты, а вторая, хотя ужасалась не меньше, страдала больше от осознания той боли, которую перевязки причиняли раненому.

На второй день после появления Борджиа Лисенок куда-то таинственно исчез. Работы на винограднике было сейчас немного, так что он не дал себе труда предупредить дона Иньиго. У Нати душа была не на месте — она вдруг почувствовала себя беззащитной: если дон Иньиго рассердится из-за исчезновения Лисенка, бог знает, что может прийти ему в голову. Но Лисенок вернулся уже к обеду.

— На Тростниковое озеро ходил, — пояснил он. И сгрузил в угол кухни большой, но явно нетяжелый мешок. В нем оказалось нечто волокнистое, серое и сухое, похожее не то на плохую вату, не то на чрезвычайно мягкое сено.

Назад Дальше