Призраки Шафрановых холмов - Кшиарвенн 6 стр.


Письмо Винсенту Жаме лежало во внутреннем кармане куртки Мо; в письме было сжато описано все, что он успел узнать о шахтах и том, что происходит в них и вокруг них, в городе. Самородок, о котором вчера проболтался один из рабочих, особенно не давал покоя - тем более, что невнятные шепотки о тяжелых камнях желтоватого цвета, которые Генри Уотсон, найдя, осматривал с довольной улыбкой и уносил к себе, доходили до Мо и раньше. Но самородок, небольшой, с полфунта весом, необычной формы - будто головка с кошачьими ушками, - рабочие своими глазами видели у своего собрата, поспешно сбежавшего из города два дня назад.

У Мо почти не было сомнений теперь, что Генри Уотсон ведет за спиной своих нанимателей какую-то свою игру, на ссуженные ими деньги разрабатывая не угольный пласт, а золотую жилу, утаивая при этом найденное столь хитрым образом, что большинство рабочих не видели ничего кроме угля. Следовало уведомить босса, а вот напарнику-Голландцу знать о самородке было вовсе необязательно.

Бурый жеребчик бежал по дороге, иной раз сочно чавкая не успевшей подсохнуть грязью, сзади Голландец болтал со смазливой барышней Картер, - а с левого плеча было насторожено и робко. Слева на козлах рядом с ним сидела Ариадна Уотсон.

За все время, пока они с Голландцем жили в доме Уотсонов, Мо, кажется, не сказал с нею и пары десятков слов. Однако Бетси Картер зачастила в дом Уотсонов, она ставила себя с Ариадной едва не лучшей подругой, а гулять в обществе молодых людей вместе с подругой и дочерью хозяев дома было в глазах мисс Картер делом вполне пристойным. Мо это было на руку - долгие прогулки вчетвером к излучине реки, к заросшей камышами заводи были очень удобны: оттуда хорошо была видна дорога к шахтам. А с молчаливой Ариадной это было удобно вдвойне.

Однако тихое, почти неслышное шуршание камышей навевало на него тягостное чувство - словно они переговаривались о печальной, одним им ведомой тайне, которая слишком тяжела их тонким стеблям и которой они не в силах поделиться. Мо не был склонен к подобным настроениям, за бродячую свою жизнь он привык относиться к ним как к досадной помехе, однако, приходя к излучине, он ничего не мог поделать с охватывающей его тихой сосущей тоской. Черная вода, дрожащая между камышовых стеблей, манила и грозила сжать, засосать и унести. Ариадну, видимо, тоже не слишком радовали прогулки в эти глухие места, однако Бетси всякий раз говорила, что в ивовых зарослях в излучине чудесно поют соловьи, и мисс Уотсон привычно сдавалась.

В одну из таких прогулок у излучины они наткнулись на небольшую сухую и удивительно ровную полянку, над которой ивовые заросли образовывали что-то вроде крытой беседки. И Голландец только успел шепнуть, что непременно приведет сюда мисс Бетси еще не раз, ибо местечко прямо создано для подобных прогулок, как взгляд Мо упал на небольшой продолговатый холмик, заросший травой и едва заметный бы, если бы не камень фута полтора высотой, поставленный вертикально у одного его конца.

Что-то говорила Бетси об индейских могилах, которые порой попадаются в этих местах, что-то отвечал ей Голландец - а у Мо в ушах завывала вьюга и, казалось ему, через неправдоподобно яркие огни, которые расплываются туманными шестиугольниками, смотрят на него знакомые, страшно знакомые глаза - и беспредельна тоска в этом зеленом взгляде. А, очнувшись, Мо ощутил, как его запястье крепко сжали, и наткнулся на прозрачный взгляд Ариадны Уотсон, взгляд, в котором был сдерживаемый страх и немой вопрос. И Мо был поражен необыкновенной схожестью этого сине-серого взгляда с тем, примстившимся…

… Какая глупость лезет в голову! Мо подогнал чуть приставшего бурого, шарабан покатил веселее, а сидевшая рядом Ариадна покачнулась и, едва не упав на него, схватилась за облучок.

В городе, как они и уговаривались, Рамакер галантно повел обеих девиц туда, где должен был выступать гипнотизер, а в адрес Мо небрежным господским тоном приказал быть через час с повозкой у почты “да не шляться по салунам”.

Сонный почтовый служитель принял письмо с обычным равнодушием, и ему дела не было до того, какое действие должно было произвести это письмо в судьбе чудаковатого, но вполне уважаемого в городе англичанина. Кладя на закапанную чернилами стойку конверт, Мо вдруг снова вспомнил о своем наваждении у той безымянной могилы, вспомнил взгляд Ариадны Уотсон - и, сам того не ожидая, протянул руку, чтобы забрать у служителя письмо. Но тот уже снял серый продолговатый конверт со стойки и на жест Мо только спросил с усталым вялым удивлением:

- Что-то еще,.. сэр?

В Айове к нему гораздо чаще обращаются “сэр”, отметилось где-то в глубине сознания - но эта мысль не прогнала накатившую вдруг тоску и ощущение непоправимой потери.

Купив несколько конвертов и почтовой бумаги, Мо вышел на площадь, щурясь от поднявшегося порывистого ветра, и оглянулся на привязанного бурого и шарабан. Это было похоже на то, что было с ним в тюрьме в самом начале пожара - толчок, мягкий, но сильный. Что-то властно прогоняло его прочь, глуша тоску и беспокойство, велящие пойти или даже побежать в сторону здания городского суда, зал которого гипнотизер решил снять для своего представления.

Ясное с утра небо начали заволакивать облака, бело-серые, еще не тяжелые, они испуганно неслись по небу, подгоняемые ветром.

“Беги! Прочь! Прочь!”

Беззвучный шепот, нежный и заботливый, от которого сжималось у горла. Мо, не в силах принять решение, торчал подле шарабана, то почесывая и поглаживая коня, то проверяя и перепроверяя все ремешки и застежки сбруи, так что бурый то и дело удивленно оглядывался, не привычный к такому вниманию кучера. Но вот донесся какой-то невнятный шум, будто рождающийся в недрах земных, и Мо не выдержал, бросился к зданию суда. С беззвучием мыльного пузыря лопнули удерживающие его тяжи, и ласковый шепот оборвался.

Мо почти не обратил внимание на валящую из здания суда на улицу толпу, тащащую отбивающегося человека - того самого гипнотизера, которого поймали на каком-то неудачном трюке. В другое время Мо, верно, попытался бы чем-то облегчить участь несчастного шарлатана или хоть посочувствовал бы ему, - по обычаю этих мест его, видно, собирались облить смолой и обвалять в перьях, - но сейчас схваченного он будто и не видел. Он искал глазами тех, кого привез сюда, и скоро увидел обеих девушек и Голландца - они прижались к стене дома, пропуская толпу. Порыв ветра налетел и ударил в ноги, и погнал по непросохшей улице, впереди ревущей толпы, обрывки газет, пыли и листья.

- Сейчас будет дождь, нужно скорее уезжать, - бормотал Мо, переводя дыхание и сам себе не признаваясь, что испытал облегчение, увидев всех троих живыми и здоровыми. Хотя что, ради всего святого, могло с ними случиться?

Люди шумели теперь уже где-то дальше, и вряд ли шериф или маршал будут пытаться вершить правосудие там, где вершит его толпа, подумал Мо, отвязывая коня.

Что-то сказала ей Бетси, и Ариадна первой полезла в шарабан. Тут снова ударил ветер, флагшток у здания мэрии громко треснул и, упав, громадным хлыстом ударил возле самых ног коня. Тот, рванувшись, сдернул с места легенький шарабан, и не успевшую сесть Ариадну выбросило из него, словно чьей-то сильной и безжалостной рукой.

***

- Я там была. Он бросил вожжи и почти поймал Аду, так что она не так сильно ударилась о землю, как могла бы. Ух, такой прыжок - я и в цирке такого не видела. А еще я слышала, как она, когда очнулась, сказала… - Черити сделала испуганные глаза, хотя и понимала, что не сможет в полной мере изобразить то потустороннее выражение, которое видела на лице Ады Уотсон, - сказала - “Она убьет меня”. А Тереза-то тоже там была, когда лошадь понесла и разбила их шарабан. И во все глаза на них смотрела. Ты помнишь, мы с тобой к Терезе зимой ходили, и там…

- Хватит! - Ребекка хлопнула ладонью по столу. - Либо мы будем говорить о чем-то другом, либо я совсем не стану водиться с тобой, Чери. Ты одержима этими Уотсонами и своими писаниями, и… и всей это чертовщиной, - добавила она, вспомнив, как отец называет подобные вещи.

- Об этом может знать Тереза. Или Ада боится Терезы, - уже не так уверенно пробормотала Черити, теряя завод, как музыкальная шкатулка со слишком слабой пружиной. Угроза подействовала, Черити замолчала, и Ребекка принялась увлеченно рассказывать о том, как ее Сенди хорошо устроил, чтобы этого гипнотизера, который оказался известным на весь штат жуликом, схватили, не спугнув, и о платье из сиреневого креп-жоржета, которое портниха миссис Линдсей шила вот уже целую неделю.

Стоически вытерпев и Сенди, и жулика, и креп-жоржетовое платье, сохранив таким образом крепкую и нерушимую женскую дружбу, Черити проводил подругу, а, вернувшись в свою комнату, поставила на стол маленького фарфорового китайца, кивающего головой. Он был ее всегдашним конфидентом на тот случай, когда свободных человеческих ушей не находилось.

- А теперь смотри, что получается, - Черити взяла фарфоровую куколку и посадила ее на лежащую в центре стола книжку. - Генри Уотсон - англичанин и родственник того самого Акулы, а его дочь…

Черити замолчала - дальнейшие умозаключения ее стало вдруг страшновато доверять даже улыбающемуся и кивающему головой китайцу. Вечерело, родители ушли в гости, в доме было пусто и тихо, только где-то поскрипывало и потрескивало рассыхающееся дерево.

И Черити, кусая по дурной привычке губу, думала о том, что вот и у Генри Уотсона, который родственник того самого Акулы, тоже дочь. И к ним тоже приехал азиат. И что любой романист отдал бы на отсечение левую руку за то, чтобы правой написать подобный сюжет.

***

Ты хотела убить ее? Убить, чтобы спасти мальчишку от Судьбы? Какая глупость! Или ты хотела убить их обоих? Нет, этого ты бы никогда не сделала.

Молчит. Ни слова не скажет, только взглянет куда-то мимо глаз и отвернется. И снова тихо, и снова лишь едва слышно шуршат эти мерзкие камыши, вторят им листья прибрежных ив, вспыхивают между ними печальные огонечки, искорки нырнувшего меж них и отразившегося в темной воде месяца, грустного, умирающего, изжелта-багряного словно сукровица.

Тихо, тоскливо, бесшумно шуршат камыши, и нет им конца, и нет нам всем спасения.

========== О смягчении нравов ==========

Несносная письменная работа, - как назвал это мистер Ивэнс, “оригинальное сочинение”, требуемое им в конце учебного года от каждой мало-мальски способной к литературе ученицы старших классов, - никак не желала получаться. Все, что она смогла - вывести на верхней строчке заглавие, “О сельской жизни и смягчении нравов посредством оной”. Тему предложил учитель, сказав, что столь способная юная особа, как Черити Олдман, несомненно, сможет раскрыть ее наиболее полно и наилучшим образом.

“На торных дорогах жизни мы едва замечаем, сколь благотворны для души оказываются красоты природы, которыми можно насладиться вдали от городской суеты…” - начала было Черити. Но далее из-под ее пера начал выходить какой-то запутанный рассказ о голосе, доносящемся с холмов в темные безлунные ночи, она опомнилась, попыталась привязать туда мораль, рассуждая о воздаянии и муках нечистой совести, но к этим вымученным наставническим строчкам почувствовала, перечитав их, глубокое отвращение, скомкала лист и швырнула его на пол.

К тому времени, как каминные часы внизу едва слышно пробили одиннадцать, скомканных листов на полу стало много. Давно пора была спать, о чем и сообщила вошедшая в комнату мама в ночном чепце, но Черити зло всхлипнула о необходимости написать “проклятущее сочинение”, и мама, даже не выбранив ее за недостойные молодой девушки выражения, удалилась.

“Бездарность”. Черити, едва не плача, зло кусая губы, присела на низкий подоконник и стала глядеть в сумеречные заросли, на реку, едва видную вдали в умирающем свете июньского вечера, которому, правда, помогала набирающая силу луна. Очарование ночи, как назвали бы поэты подобную картину, навевало на Черити меланхолию, а меланхолию она терпеть не могла. Черити принялась разглядывать выхваченные луным светом из тьмы заросли, черные и белесые, будто резаные из бумаги двух цветов, пытаясь придумать, как же они могут поспособствовать смягчению нравов, но что-то никак не придумывалось. Вместо этого тихая мелодия, какая всегда позванивает едва слышными колокольцами в такие ночи и которую особенно ясно можно расслышать в романтические пятнадцать лет, становилась все слышнее, поглощая и шепот ветерка, и плеск воды, и все далекие и близкие ночные звуки.

Черити ощущала, как на лице ее распускается тихая умиленная улыбка, и вдруг едва удержала изумленный возглас: она заметила светлую, призрачную фигуру, которая словно плыла над посеребренной лунным светом травой.

Забыв даже дышать, стараясь не сморгнуть ненароком, Черити во все глаза следила за призраком. Прочитанная не столь давно “Женщина в белом” сочинения мистера Коллинза была еще свежа в ее воображении, и белая фигура казалась сейчас средоточием всех тех тайн, которые так и вертелись вокруг Черити в последнее время.

Белая фигура плыла, и Черити следовала за нею взглядом, понимая, что любое резкое движение сейчас спугнет и призрака, и необыкновенный лунный сумрак. Белая фигура плыла, и луна толкала ее в спину, торопила, и ветер подгонял ивовыми ветвями. Черити, которая не могла двинуть ни рукой, ни ногой, видела, что фигура, уже не повинуясь ни луне, ни ветерку, замерла над торчащей вертикально вверх ивовой веткой и указала куда-то в заросли. И в лунном свете Черити увидела - ясно как днем, - что-то вроде беседки из ивовых ветвей, сплетшихся вместе. Но тут внизу, у дома, что-то треснуло, залаял пес и послышалась сонная перебранка слуг. Черити лишь на мгновение отвела глаза от белой фигуры, а когда вернулась, ничего уж не было в темных зарослях.

***

Cпи… Черные ресницы вздрагивают, прядь волос перечеркнула лоб. Спи и дай посмотреть на тебя - такого спокойного, и губы легко улыбаются во сне. Мои губы - легкий угиб верхней и чуть ленивая полнота нижней. Красивые губы, должно быть, их хорошо целовать.

Спи. Я поцелую тебя в лоб - тихо-тихо, так что и гран воздуха не шелохнется. Невесомо. Такие, как мы, утратили вес, мы ничто. Нас просто нет. Спи, я не разбужу тебя, от моего поцелуя останется недвижной черная прядь, упавшая тебе на лоб.

Черная прядь - цвета воронова крыла, цвета земли, темной от дождя жирной осенней земли, по которой я когда-то ушла из города. Унося с собой ядовитые зерна горя и ярости. Унося с собой, в себе - тебя.

Были другие города, другие люди - которых я едва видела, занятая тем, чтобы не дать отравить себя черной злобе и черной боли. Тем, чтобы не дать им отравить и тебя. Дни шли, и осень сменилась зимою, и - скрип-скрип, - скрипели колеса кибитки бродячего цирка, заглушая хлещущую из меня боль, разрывающую напополам… освобождающую тебя.

Черные волосы, черные как вороново крыло - в отца. В твоего отца, что спит у излучины реки под ивовым сводом, у серого камня. И в него же этот непроницаемый полувопрос в глазах - не хочешь, не отвечай, но отвечая, будь начеку. “Готова ли ты просто любить меня?” - спросили твои глаза, когда я впервые тебя увидела. Готова ли оставить прошлое прошлому, спрашивал он, приходя ко мне теперь, и идти дальше со мной?

Нет.

Ростки, проклятые горькие травы проросли слишком глубоко, корни связали, оплели… отравили. Все, что я могла сделать - не дать им отравить тебя, не отравить своею судьбой. Своим проклятием.

Корзинка перешла из рук в руки, как на рынке - тростниковая корзинка, та, что унесла когда-то от судьбы Моисея, древняя как земля. В добрые маленькие руки перешла корзинка. А надо мной разошлось и сомкнулось небо, и черная вода заколыхалась, расходясь кругами. И потянулись долгие серые дни - дни не жизни, не смерти в холмах, ворующих души.

Отец, отец, ты можешь считать себя отомщенным! Теперь я знаю, каково это - беспомощно смотреть на свою кровь, на свое дитя, что несется в пропасть, завершая новый виток бесконечной петли, захлестнувшей и тебя, и меня, и его… Изо всех адских мук это худшая, и хуже ее лишь вечная разлука с тем, к кому стремится душа твоя. Разлука, на которую идешь, чтобы уберечь свое дитя - и понимаешь, что все просыпалось сквозь пальцы, как песок, что из двух дорог тебе закрыты обе.

Назад Дальше