Беатрис начала волноваться. Сэмюэл любил прохладу, и сегодня она собиралась устроить для них обоих особый, праздничный вечер, но если хоть что-то будет ему не по нраву, быть беде. Несколько раз он уже повышал на нее голос. А раз или два останавливался посреди спора с занесенной, будто для удара, рукой, глубоко дыша, с трудом удерживая себя в руках… В такие минуты темное лицо мужа становилось иссиня-черным, и Беатрис старалась не попадаться ему на глаза, пока его гнев не уймется.
Что же могло случиться с кондиционером? Может, он просто отключился? Но Беатрис даже не знала, где искать пульт управления. Обо всем в доме заботились Глория и Сэмюэл. В поисках пульта управления она еще раз обошла дом. Ничего. В недоумении она вернулась в гостиную. К этому времени в наглухо запертом доме сделалось тесно и душно, будто в материнской утробе.
Больше искать было негде. Негде, кроме запертой третьей спальни. Сэмюэл объяснил, что именно там, одна за другой, умерли обе его прежних жены. И дал Беатрис ключи от всех комнат в доме, только именно эту дверь просил не открывать – никогда и ни под каким видом.
– Такое чувство, любовь моя, как будто это принесет несчастье. Знаю, я просто суеверен, но надеюсь, ты уважишь эту блажь?
Не желая делать ему больно, Беатрис слушалась. Но где же еще может быть этот пульт? В доме так жарко!
Она потянулась к карману за ключами, которые всегда носила при себе, и обнаружила, что до сих пор держит в руке сырое яйцо. Заинтересовавшись странным теплом в доме, она совсем забыла опустить его в кастрюлю. Губы Беатрис дрогнули в легкой улыбке. Прилив гормонов сделал ее такой рассеянной! Сэмюэл непременно будет дразниться, пока она не расскажет, отчего это. Вот тогда все будет хорошо.
Переложив яйцо из руки в руку, Беатрис вынула из кармана связку ключей и отперла дверь.
Навстречу ударила стена ледяного мертвого воздуха. В спальне было холодно, как в морозилке. Изо рта густыми клубами вырвался пар. Беатрис сдвинула брови, шагнула внутрь, и прежде, чем ее мозг успел понять, что видят глаза, яйцо выскользнуло из пальцев и с влажным треском разбилось об пол у ног. На двуспальной кровати бок о бок покоились два женских тела – застывшие рты разинуты в беззвучном крике, страшные раны зияют в распоротых животах. Кожа, лишь чуть смугловатая, как и у Беатрис, покрыта тонким слоем кристалликов льда, под изморозью темнеют рубиновые потеки застывшей крови…
Беатрис тоненько застонала от страха.
– Но, мисс, – спросила Беатрис у учительницы, – как же теперь достать яйцо из бутылки?
– А как ты думаешь, Беатрис? Бутылку придется разбить; другого способа нет.
Так вот как Сэмюэл покарал тех, кто пытался родить на свет его детей – его прекрасных черных малышей! На животах обеих покоились мускульные мешочки – вынутые из чрева и взрезанные матки с багровой массой плаценты внутри. И Беатрис не сомневалась: если разморозить и вскрыть их, в каждой обнаружится крохотный зародыш. Убитые, как и она, были беременны.
Вдруг под ногами что-то зашевелилось. На миг оторвав взгляд от мертвых тел на кровати, Беатрис опустила глаза. На полу, в лужице быстро застывающего желтка, копошился эмбрион, покрытый зачатками перьев. Должно быть, в курятнике мистера Герберта имелся петух. Беатрис прижала ладони к животу, пытаясь унять сжавшуюся от сострадания матку. Жуткое зрелище в спальне притягивало взгляд, как магнит – булавку. С губ сорвался новый стон.
Позади, за распахнутой дверью, прошелестел тихий вздох. Поток воздуха горячо лизнул щеку и ворвался в комнату, оставив за собой шлейф пара. Зависнув над головами убитых, шлейф разделился надвое, и обе его половины начали обретать форму. Над столбиками тумана появились лица, искаженные яростью. Те же лица, что и у мертвых женщин на кровати! Одна из призрачных женщин склонилась над собственным телом и, точно кошка, принялась слизывать кровь, оттаявшую на груди. Отведав живительной влаги, призрак стал виден немного отчетливее. Второй призрак последовал его примеру. Животы призрачных женщин слегка выдавались вперед. Беременность, из-за которой Сэмюэл и убил их… Беатрис разбила бутылки, в которые были заключены призраки его жен, а их тела оставались такими, какими были, потому что духи не могли обрести свободу. Она освободила их. Она впустила их в дом. Теперь ничто не могло остудить их ярость, и ее жар быстро согревал промерзшую насквозь спальню.
Придерживая животы, призрачные женщины устремили взгляды на нее. В глазах их полыхала жгучая ярость. Беатрис попятилась назад, прочь от кровати.
– Я же не знала, – сказала она призрачным женщинам. – Не делайте мне зла. Я не знала, как обошелся с вами Сэмюэл.
Что это? Понимание на их лицах? Или всякое сострадание им чуждо?
– Я тоже ношу в себе его ребенка. Сжальтесь хотя бы над ним.
Сзади донесся щелчок отпертой входной двери. Сэмюэл вернулся. И заметил разбитые бутылки, и почувствовал, как потеплело в доме… Беатрис охватило странное спокойствие – спокойствие жертвы, осознавшей, что ей остается одно: развернуться и встать лицом к лицу с преследующим ее хищником. Заметит ли он истину, спрятанную в ее животе, словно яйцо в бутылке?
– Не мне… не за что вам мне мстить, – с мольбой сказала она призрачным женщинам. И, сделав глубокий вдох, вымолвила слова, навсегда разбившие ее сердце: – Это… это все Сэмюэл.
До ушей Беатрис донесся звук шагов Сэмюэла. Голос мужа зарокотал – зловеще, точно гром перед грозой. Слов она не расслышала, но злость в его тоне невозможно было спутать ни с чем иным.
– Что ты говоришь, Сэмюэл? – крикнула она, осторожно шагнув за порог жуткой холодильной камеры.
Тихо притворив за собой дверь, но не забыв оставить узкую щелку, чтоб призраки жен Сэмюэла смогли выйти наружу, когда будут готовы, Беатрис с приветливой улыбкой пошла встречать мужа. Нужно отвлечь его от третьей спальни, задержать, насколько удастся. Большая часть крови в телах убитых наверняка свернулась, но, может, довольно будет и того, что она согреется? Оставалось надеяться, что вскоре оттаявшей крови хватит, чтоб призраки напились досыта и обрели полную силу.
А что будет, когда они насытятся? Придут ли они ей на помощь, спасут ли ее? Или, заодно с Сэмюэлом, отомстят и ей, узурпаторше и самозванке?
Глянь и ты, Эгги-Ло: ай да милая корзинка…
Нало Хопкинсон
Нало Хопкинсон родилась на Ямайке, росла на Тринидаде и в Гайане, а последние тридцать пять лет живет в Канаде. В настоящее время – преподает литературное творчество в Калифорнийском университете в Риверсайде, США. На ее счету шесть романов, два авторских сборника рассказов и повестей и брошюра. Нало Хопкинсон удостоена премии «Уорнер» за дебютный роман, премии Художественного совета Онтарио для начинающих писателей, мемориальной премии Джона В. Кэмпбелла и премии «Локус» (как лучший дебютант), Всемирной премии фэнтези, премии «Санберст» (дважды), премии «Аврора», премии «Гейлактик Спектрум» и премии имени Андре Нортон. Последний из ее авторских сборников – «Влюбиться в гоминида» – был выпущен издательством «Тахион Пабликейшнс» в 2015 г.
Нет, в «Деве-дереве» Кэтрин М. Валенте не пересказывает и не переделывает «Спящую красавицу» на новый лад. Она рассматривает ее под таким углом, под каким ее еще не видал никто, и разворачивает перед нами сказку – глубокую, мрачную, упоительную.
В садоводческой культуре девятнадцатого века «дева-дерево»[24] – либо дерево, которое никогда не подрезали, отчего у него образовался всего один главный ствол, либо юное деревце, выращенное прямо из семени. Либо и то и другое одновременно. В наши дни этот термин приобрел более узкоспециализированное значение и чаще всего используется в отношении плодовых деревьев и их прививания. Быть может, «грубый симбиоз», описанный в этой сказке, можно счесть своего рода прививкой – из тех, что, скорее, наносят ущерб, чем идут на пользу, из тех, что мешают, а не способствуют росту.
Дева-дерево
[25]
Просто удивительно, как веретено похоже на шприц.
Этим, конечно же, и объясняется его привлекательность. Шестнадцатилетние девицы определенного сорта просто не могут сказать такой штуке «нет», а я и была именно такой девицей – из тех, что, бросив взгляд вниз, на звездочку на острие полночной иглы, неуклюже торчащей кверху, будто смешная миниатюрная копия Александрийского маяка, тут же выдохнут: «да». Так вот, те, кому не терпится сесть на этот маяк, словно на кол, прижимают к груди веретено, хотя тут вполне хватило бы и надушенного пальчика, и, тяжко дыша, пропитывая потом жесткий корсет, ждут, когда в голове расцветет, распустится ужасная роза…
Да, все мы когда-то были глупыми детьми.
Вынуть его так и не смогли. И вот я лежу здесь, а эта штука торчит из груди, словно выброс адреналина, с прилипшими к ней волоконцами льна, тонкими, как пепел. Со временем кожа сомкнулась вокруг него, хлопья запекшейся крови осыпались, и стали мы с ним одним целым, точно так вместе и родились из королевского чрева, так вместе – дух и дитя – и выскочили в этот мир, и все эти шестнадцать лет, пока мы, наконец, не познакомились, как подобает, я безуспешно пыталась поймать его, как собачонка – свой занюханный хвост. Но вот он, мой маленький lar domestici, мой бог домашнего очага, возвышается надо мной все эти годы, растет из меня, из грядки моего тела, распух от моей крови, как и все прочее в этих замшелых стенах.
Таковы они, мысли девицы, спящей и дышащей во мгле столь же непроглядной, как туман, порожденный опиумом; таковы мысли трупа, в котором, благодаря этому грубому симбиозу веретена и девы, теплится подобие жизни. О такой возможности даже не заикались авторы всех известных мне трудов по биологии, на нее даже не намекали алхимики, пустившие прахом целых шестнадцать лет, понапрасну пережигая прялки на свинец и золу.
Меня устроили здесь со всей роскошью, на какую только способны лучшие из похоронных дел мастеров. Мои волосы покрыли золотой пудрой, чтобы они не утратили блеска, даже когда спутаются, раскинутся по простыням, лягут на паркет пола, достигнут оконных проемов, доберутся до чердака, где и голуби не вьют гнезд. Мои губы выкрасили той самой краской, какой румянят щеки серафимов на церковных фресках, и впрыснули в них льняное масло, чтобы мой поцелуй остался и румяным, и нежным. Кожу отполировали до девственной молочной белизны, а под язык, чтоб сохранить свежесть слабеющего дыхания, положили лепестки фиалок. Затем меня от макушки до пят нежно обмахнули кистями из павлиньих перьев, смоченными формалином – конечно же, специально обработанным так, чтобы не оскорбить обоняния любого возможного визитера. То место, где грудина срослась с веретеном, смазали тинктурой из клевера и лещины и вычистили, как только возможно. Все это было проделано с такой любовью и даже преданностью… Вскоре под первой из башен взошли колючие кусты, и розы погрузили в сон всех остальных.
Вот только они-то были к этому не готовы, и замок превратился в могилу с одной лишь живой душой – Джульеттой; букетик пионов и хризантем прижат к ключицам, спина ноет от холода каменных плит…
Вы и вообразить себе не можете, что здесь произошло!
С первого года моей жизни во дворе замка дважды в год пылали огромные костры, один – в день летнего солнцестояния, другой – в день зимнего. Отец всякий раз стоял рядом со мной. Держал меня подальше от всех этих колес с длинными точеными спицами, доставленных к замку на телегах, на тачках и на крестьянских спинах, в скатертях, в холщовых мешках и в рыбацких сетях, и сложенных посреди двора, как гекатомбы античных времен. С замиранием сердца смотрела я, как они с треском пылают – ярко, словно в День всех святых, как пряди огня и дыма вздымаются к небесам, рассыпая вокруг тучи искр, крохотных, будто зернышки льна. Казалось, колеса прялок свивают кудель неба в длинную черную нить.
– Теперь тебе ничто не грозит, – шептал отец, гладя мои золотистые волосы. – Теперь ничто не причинит тебе зла, и ты останешься моей любимой маленькой дочкой во веки веков, аминь.
– Но, отец, – спрашивала я, не в силах выкинуть эту мысль из головы, – как же люди будут прясть без прялок и веретен? Их с каждым годом все меньше, у всех вокруг прохудились чулки. Нестриженые овцы на пастбищах скоро упадут в грязь под тяжестью собственной шерсти! А люди начнут одеваться в ветки и листья, и на рынках станет так тихо, так тихо!
– Молчи, молчи, – вздыхал он. – Об этом не тревожься. Тебе ничто не грозит, и этого довольно. Я выполнил свой долг.
– Но, может, люди переберутся в большие города? Пойдут работать на фабрики под огромными окнами, что так похожи на стеклянные шахматные доски? И будут шить по тысяче пар брюк в час и по сотне чепцов в минуту?
– Нет, – отвечал он (о, как холоден и мертв был его взгляд!). – Ткацкие фабрики – те же веретена, только со стальными клыками. Они тоже будут сожжены до того, как ты станешь взрослой. Все, все обратится в золу и пепел. Все, кроме тебя.
– О, понятно. Понятно… – шептала я, склоняя голову и крепче прижимаясь к его огромной ладони.
Пожалуй, лучше всего запомнились мне кусты ежевики, разросшиеся под моим окном и испятнавшие воздух пурпуром.
Розы поглотили и их.
Вот я лежу, лежу без движения, руки молитвенно сложены на груди, однако слышу – о, так хорошо не может слышать никто, кроме мертвых! Сквозь глинистую почву среди кустов, усыпанных жирными черными ягодами, пробивается тоненький росток, невинный, будто овсянка, и я слышу, как он выползает наружу, змеится по камню вверх. Конечно, убедившись в его ботаническом естестве, ему охотно расчистили место и начали заботливо поливать – что может усластить сны спящей красавицы лучше розы, цветущей прямо у ее спальни?
Ясное дело, ничто.
И все вполне могло быть в порядке, это вполне могла оказаться всего лишь роза – милая роза, белая, оранжевая или пурпурная, с тугими бутонами, сомкнутыми, точно сложенные трубочкой губы. Но прошел месяц, другой, третий, а цветов нет как нет! Глядя на это, садовники хмурились, как повивальные бабки, и удобряли землю у его корней рыбьими головами. Куст рос, рос ввысь и вширь, и в том бы не было никакого вреда, если бы однажды ночью его побеги не проникли ко мне сквозь выбитое октябрьским ненастьем окно, не проползли украдкой по полированному паркету и не коснулись – о, совсем легонько! – моей ноги, с изяществом, достойным ангела, уложенной на каменную плиту.
Ползучие ветви замерли рядом, точно в намерении всего лишь украсить мое ложе…
Поначалу я решила, что слышу голос матери, и даже не припомню, в какой момент – после стольких-то лет – вспомнила о визите ведьмы, и о проклятии, и о том, что проклятия обычно исходят от ведьм, каковые тоже наделены от природы голосами более или менее женскими. Девицы определенного сорта так легко забывают о происхождении вещей и их взаимосвязи!
Но поначалу я даже не понимала, что сплю. Думала, все это – естественное воздействие шприца-веретена, что это-то чудесное, теплое ощущение жидкости, проникающей внутрь, и хотел спрятать от меня отец, скаредный старый болван. А в постели я только потому, что голова так горяча, так горяча, так переполнена звуками, стоном румяной плоти, что мне просто не устоять, не удержаться на ногах. А когда прошептала в пустоту, что вся, вся переполнена цветущими алыми розами, еще подумала, что фраза вышла весьма удачной – не забыть бы записать, когда снова приду в себя.
Нет, ощущения падения не было – скорее, казалось, будто мне никак не удается упасть. Так лежала я и лежала (со временем я так привыкла лежать, что могу счесть себя мастером сего искусства, посвященным во все его тайны – никакому загадочному созданию с ветвями-щупальцами меня не перележать), но вот, перед самым рассветом, настал момент, когда я попыталась подняться, чтобы спуститься вниз и сесть к столу, где непременно найдется яичница с превосходными жареными колбасками в светлых пятнышках кусочков яблока, и сделала неизбежное открытие.