Конечно, я, охваченная паникой, забилась на надушенных простынях, завизжала, как умалишенная, но все мои крики лишь отдавались эхом в моей голове. Наружу не вырвалось ни звука. Вскоре отец – о, как постарело, осунулось его лицо! – утратил всякие надежды и так тихо, так тоненько приказал слугам обеспечить сохранность моего тела. Я продолжала визжать и после того, как рот мой залили воском, но никто ничего не слышал. Один из них с изысканной жалостью потрепал меня по щеке, точно все знали: я – скверная девчонка, и рано или поздно чем-то подобным все и должно было кончиться.
Так вот, поначалу я решила, что слышу голос матери. Он как-то странно отдавался внутри… но ведь матери нередко шепчут что-нибудь детям на ухо, разве нет?
– Ты так прекрасна, моя дорогая крошка, точно свет, закупоренный в склянку на продажу.
Теперь-то я знаю: это говорило веретено – веретено, проникшее в меня, как супруг. Это оно пело мне во сне все эти черные псалмы.
– Прекрасна, спору нет, но не можешь же ты вправду думать, что кто-то придет за тобой! Знаешь ли ты, что станется с твоим телом через сто лет? Быть может, младший сын какого-нибудь мещанина и прорубится сквозь колючки. Такой труд очень нужен в мире без веретен, в том мире, каким он стал благодаря холокосту прялок, устроенному твоим отцом. Уж в этом-то мире не будет недостатка в голодных, оборванных парнях, что с радостью дадут бой шипастым кустам. Вот только не ради тебя, малютка lar familiari[26], а ради шанса разжиться королевским добром. Он явится на поиски плащей с замерзших плеч твоих тетушек, туфель и башмаков из дюжины чуланов, за столовой утварью и скатертями – о, особенно за скатертями! Он будет искать ковры и шторы, узорчатую парчу, приданое твоей матушки, платья твоих сестер – все, что только сможет унести. И, конечно же, набредет и на эту комнатку. Едва пересилит отвращение, прежде чем войти: двенадцать сотен месячных циклов зальют красным весь коридор (восковая пробка в том самом месте не продержится и года), а уж запах!.. Вонь пропотевших простыней, прелых пролежней и гнили будет такой, что на ногах не устоять, а запах формалина давным-давно одолеет милую цветочную отдушку. Одолев отвращение, он еле откроет дверь, подпертую чудовищными спиралями отросших ногтей твоих ног. А ты превратишься в вонючую, небывало уродливую жабу, заквашенную в собственной крови, и от тебя ему потребуется лишь золотая пудра с волос, да длинное роскошное подвенечное платье, десятки лет назад утратившее белизну.
Да, он разденет тебя донага, будто возлюбленную. Снимет и фату, и платье, и простыни с ложа, и волосы твои обрежет под корень, и ногти обрубит – они пойдут на ножи. И оставит тебя, нагую, одну-одинешеньку, гнить в этой башне, пока еще один отчаянный принц не явится следом сквозь колючие заросли из роз и не разделает тебя на мясо.
Пожалуйста, прошу тебя, замолчи. Я в жизни не сделала тебе ничего дурного. Мне не хотелось ничего кроме этой иглы. И этой розы.
– Никто, никто не придет к тебе. Все, что у тебя есть, это я. И я люблю тебя крепче и преданнее, чем все принцы Аравии. Кто, кроме меня, остался бы с тобой все это время?
Прошу тебя… Я хочу спать…
Аристотель сказал, что это невозможно. (Не удивляйтесь: девицы, лишенные природной защиты от веретен, всегда имеют классическое образование.) Почесывая бороду, точно овечью шерсть после мартовского дождя, он уверял стайку юнцов, сверкающих нежными розовыми яичками, что никому на свете не удастся, зарыв в землю кровать, вырастить из сего огромного и нелепого семени кроватное дерево.
Однако…
Выходит, можно посадить деву и – о, да! – взглянуть на деву-дерево в цвету. Веретено, так сказать, посадило меня в кровать, будто в грядку, и кровать начала расти вместе со мной. И поглядите – о, вы только поглядите, что с нами стало!
Во сне я плакала и поливала ее слезами, но могла бы и сберечь влагу. Колючая розовая ветвь тихо, словно стараясь остаться незамеченной, но неотступно подползла к моей стопе. Негромкий треск проколотой кожи, красная метка, вполне предсказуемо напоминающая стигмат… Проникнув внутрь, шипастая лоза поползла вперед сквозь хитросплетение костей лодыжки, и листья ее защекотали мышцы икры.
Мгновение – и ветвь взорвалась цветком. Чудовищным, бесстыдно багровым цветком, раскрывшимся, точно паук. Безмолвие его дыхания наполнило уши. Лепестки распластались по потолку кожи, но ничего: месяц-другой – и они пробьются наружу, и корни роз проникнут во все поры моего тела.
– Вот так я и опутаю, и привяжу тебя к себе навсегда, – зазвучал в голове голос веретена, тихий, изможденный, совсем как та ведьма, продавшая душу ради силы заклятья.
Внутри моих ног расцвели, распустились розы; шипы, пронзив ногти, рванулись наружу, и – о! – все, все вокруг затянула багровая мгла.
– Будь ты жива, веретено и тогда так и осталось бы торчать из тебя. Тебе от него не избавиться. Исколотые пальцы, запах пропотевшей овечьей шерсти от бедер… Разве не лучше так? Роза есть роза есть роза есть дева[27], ведь девы – это розы, и я превращу тебя в ложе для роз, распускающихся, точно девство…
Шипастые стебли рванулись наружу из моей груди, устремляясь вверх вдоль тулова веретена, кандалами обвив мои руки и горло, вплетаясь в волосы. Я стала почвой. Я стала землей. Я не могла шевельнуть и пальцем, и плоть моя взорвалась лепестками роз, источающих аромат сумрака. Я закричала, но оставалась безмолвна.
– Я спасаю тебя, вот увидишь. Я – твое веретено, я – твой принц, а это – мой поцелуй. Вот так, растерзав цветами, я увожу тебя из этого мира – разрушенного, опустошенного, лишившегося одежд ради твоей красы, из нищей, заваленной мусором земли, что породила тебя на свет. Этой земли больше нет – ни ее виноградников, ни покатых холмов, ни кукурузных полей…
Нет, нет, кто-нибудь непременно придет, унесет меня прочь, будто мешок хлопка, и я вновь буду есть ежевику, запивая парным молоком, а от тебя останется только едва заметный шрам меж грудей, и, когда мы состаримся, он заметит, что этот шрам выглядит, точно звезда. И я никогда больше не услышу твоего голоса изнутри, ведь не вечно тебе засевать мою кожу…
– Ошибаешься. Кто сказал, что твое заточение продлится сто лет и ни крупицей больше? Все врут календари! Я живу в тебе не хуже печени и селезенки, дышу твоим дыханием, вздымаюсь и опадаю вместе с твоей спящей грудью, и мое острие бьется в тебе, согретое у твоего сердца. Вот так-то, краса моя. Вот так-то.
Ветви роз вырвались за дверь, расколов ее в щепы, устремились по лестнице вниз, и – нет, вовсе не благоухание могилы свалило с ног весь двор. Нет, нет, это сделали розы! Это розы, захлестнув их лодыжки, быстро нашли путь наверх! Их стебли, скользнув меж губами, проникли в глотки и там расцвели. Лепестки роз, точно вязкие сласти, лишили их воздуха так, как никогда не была лишена его я, разорвали их легкие так, как никогда не были разорваны мои. Тонкие струйки крови потекли вниз из пяти сотен ртов, пять сотен криков захлебнулись, забулькали, словно вода в котле. Дева-дерево вступила в пору лета, и на ее шипастых ветвях закачались, приплясывая в воздухе, пять сотен ярких плодов: леди-апельсины, лорды-лимоны, вишенки-судомойки, сливы-повара, король-яблоко и самая царственная среди смокв.
– Я не для них. Я – для тебя и только для тебя.
Но они-то были не подготовлены к этому! Их не покрыли золотой пудрой, не обработали формалином, их тела на ветвях посерели, как положено всякому мертвому телу, и я почувствовала запах пронизанной плесенью кожи матери, почуяла, как смердят гнилью сестры.
Вокруг не осталось ничего – ничего, кроме шипастых стеблей да душительниц-роз, обшаривающих камень…
– Вздор, дорогая. Я здесь. Я с тобой.
Прошу тебя… Я так устала…
Спустя годы дала побеги даже кровать. Тонкие щупальца зелени выползли из пропитавшегося дождевой водой дерева, потянулись наружу в поисках новых источников влаги, и отыскали все, что могли отыскать – мою кожу, мою кровь, мои слезы. Комната, которой с избытком хватало девице, отсыпающейся после передоза, превратилась в сгусток зелени, сплошь пронизанный твердыми ветвями и нежными свежими побегами. Меня довольно, чтоб напоить их все, а веретена довольно, чтоб напоить меня. Такова биология девства.
И так уж вышло, что даже брачный чертог пустил во мне корни, а подушки стали цветами, а покрывала – корой, а я – сердцевиной, неподвижной и твердой внутри. Эх, Аристотель, Аристотель, мудрец с колючей, как розовый куст, бородой! Когда кровать вырастает в дерево, в ход идут настолько тайные силы, что тебя трудно винить в невежестве.
У меня было много времени на раздумья.
Если бы не эта игла…
Кэтрин М. Валенте
Кэтрин Морган Валенте – автор более дюжины прозаических и поэтических бестселлеров по версии «Нью-Йорк таймс», включая «Бессмертного», «Палимпсест», цикл «Сказки сироты» и феномен краудфандинга – роман «Девочка, которая объехала Волшебную Страну на самодельном корабле»; лауреат премии имени Андре Нортон, премии Типтри, Мифопоэтической премии, а также премий «Райслинг», «Лямбда», «Локус» и «Хьюго». Кроме этого, ее произведения не раз попадали в списки финалистов премии «Небьюла» и Всемирной премии фэнтези. Ее последний роман – «Сияние». Живет она на островке у побережья Мэна, в окружении небольшого, но неуклонно растущего зверинца, населенного различными живыми тварями, среди которых имеется и несколько людей.
Спасение тех, кого любишь, из рук эльфов и фей всегда требовало мужества, смекалки и силы воли. Герой сказки Холли Блэк – «храбрый портняжка», наделенный почти волшебным талантом к созданию изысканных одежд…
Сюртук из звезд
[28]
Рафаэль Сантьяго терпеть не мог навещать родной дом. Приезд домой означал, что родители подымут шум, устроят праздничный ужин, а ему придется улыбаться во все стороны и скрывать все свои тайные пороки – например, курение, а ведь курил он уже пятнадцать с лишним лет. Он просто ненавидел это радио, во всю мощь наяривающее сальсу из распахнутых окон, и постоянные попытки двоюродных братьев утащить его из дому по барам. Его с души воротило от рассказов матери о том, как патер Джо расспрашивал о нем после мессы. Но хуже всего была собственная память – воспоминания, вскипавшие в голове с каждым новым приездом.
В то утро он почти час простоял у туалетного столика, разглядывая парики, шляпы и маски – черновые версии или копии созданных им костюмов. Все они были надеты на зеленые стеклянные головы, выстроившиеся в ряд перед большим треснутым зеркалом. С одних свисали вниз перья, бумажные розы и хрустальные подвески, другие тянулись кверху витыми кожаными рогами… Наконец он остановился на белой безрукавке, заправленной в нежно-серые чиносы, но встав рядом со своими сокровищами, почувствовал, что облику недостает завершенности. Пристегнув черные подтяжки, он снова оглядел себя в зеркале. Да, уже лучше. Практически компромисс. Федора, трость и несколько штрихов карандашом для глаз завершили бы образ окончательно, но он оставил все это в покое.
– Что скажешь? – спросил он, глядя в зеркало.
Зеркало не отвечало. Тогда он обернулся к некрашеным гипсовым маскам на полках, но и их пустые глаза не сказали ему ничего.
Раф сунул в левый передний карман ключи, бумажник и крохотный телефон. Отцу он позвонит из поезда. Скользнувший по стене взгляд задержался на одном из эскизов костюмов, сделанных им для постмодернистской балетной постановки «Гамлета». Рядом с этим эскизом висела медаль. На листе была изображена безликая женщина в белом платье, расшитом ягодами и листьями. Вспомнилось, как танцовщики подняли девушку в этом платье кверху, а другие принялись вытягивать наружу алые ленты, спрятанные в рукавах. Алые ленты – многие ярды алых лент – струились с ее запястий, устилая сцену, укрывая танцовщиков с головы до ног. Весь мир стал одной зияющей раной, сочащейся алыми лентами…
В поезде было скучно. Вдобавок, Раф чувствовал себя виноватым в том, что зеленые пейзажи, проносящиеся за окном, не вызывают у него никаких чувств. Так уж вышло: листвы и цветов он не любил, если только они не сделаны из бархата.
Отец ждал Рафаэля на станции, все в том же старом синем грузовичке, купленном задолго до того, как Раф навсегда уехал из Джерси. В каждый приезд отец осторожно расспрашивал Рафа о работе, о большом городе, о его квартире. И делал какие-то невысказанные выводы. А сам рассказывал о том, как кто-нибудь из двоюродных братьев снова влип в неприятности, а в последнее время – о проблемах сестры Рафа, Мэри, с Марко.
Чувствуя, как жаркое солнце смывает с кожи последние мурашки, Раф сел на пассажирское сиденье. Он и забыл, как холодно в вагонах с кондиционерами. По сравнению с кожей отца, потемневшей от загара, как красное дерево, его собственная кожа казалась болезненно-бледной. Перевязанная шпагатом коробка имбирных пряников в кристалликах сахара отправилась под ноги. Он никогда не являлся к родителям без подарка: бутылки вина, тарт-татена[29], жестянки трюфельного масла от Бальдуччи…
Эти подарки служили ему напоминанием о большом городе и о оплаченном загодя билете туда и обратно в кармане.
– Мэри добивается развода, – заговорил отец Рафа, едва вырулив со стоянки. – Живет сейчас в твоей старой комнате. Твои штуковины для шитья пришлось убрать.
– А как воспринимает это Марко?
О разводе Рафаэль уже слышал. Неделю назад сестра звонила ему из Черри-Хилл в три утра. Ей с сыном Виктором срочно нужны были деньги на автобус домой. Она тяжело дышала в трубку, и Раф догадался, что сестра плачет. Деньги он ей перевел из магазинчика на углу, куда частенько заглядывал за мороженым с зеленым чаем.
– Плохо. Хочет видеться с сыном. А я сказал: если он еще раз хоть близко подойдет к нашему дому, твой двоюродный брат рискнет условным освобождением, но свернет ему, чокнутому сукину сыну, шею.
Конечно, никто не рассчитывал, что шею Марко свернет хилый, тощий, будто веретено, Раф.
Грузовичок катил вперед. Люди вокруг вытаскивали во дворы садовые кресла, чтобы полюбоваться грядущим фейерверком. До темноты было еще далеко, однако соседи уже толпились снаружи, попивая пиво и лимонад.
На заднем дворе дома Сантьяго дымил гриль: двоюродный брат Рафа Габриэль жарил котлеты, сдобренные острым соусом. Мэри лежала на синем диване перед телевизором с ледяной маской на глазах. Стараясь ступать как можно тише, Рафаэль прошел мимо. В доме было темно, и даже радио не гремело, как обычно. В кои-то веки по случаю его приезда не стали устраивать шума. Только Виктор, племянник Рафа, размахивавший бенгальской свечой, казалось, и не подозревал об общем унынии.
На ужин ели арбуз – такой холодный, что не нужно никакой воды, хот-доги и котлеты с гриля с острым соусом и помидорами, рис с бобами, полевой салат и мороженое. Пили пиво, порошковый чай со льдом и вполне достойную текилу, принесенную Габриэлем. Посреди ужина к столу вышла Мэри, и Раф почти не удивился, увидев темный желтовато-лиловый синяк на ее подбородке. Куда удивительнее было то, насколько лицо сестры – разозленной, настороженной в ожидании общей жалости – напоминало о Лайле.
В тринадцать лет Раф с Лайлом были лучшими друзьями. Лайл жил на другом краю городка с дедом, бабушкой и тремя сестрами. Домик их был слишком мал для шестерых. Чтобы отвадить детей от реки, протекавшей через лес позади двора, бабушка Лайла рассказывала им страшные сказки. Например, про пуку, похожего на козла с желтыми, точно сера, глазами и огромными кривыми рогами, писающего на кусты черники в начале каждого ноября. Или про кэльпи, живущего в реке и только и ждущего случая утащить Лайла с сестрами в воду, утопить до смерти и сожрать. Или про орды эльфов и фей, которые непременно уволокут их в свою пещеру под холмом на целую сотню лет.
Но Лайл с Рафом все равно тайком удирали в лес. Там они, растянувшись на старом, кишащем клопами матрасе, «тренировались» заниматься сексом. Улегшись на спину, Лайл показывал Рафу, как всовывать член меж его сжатых бедер, изображая «половой акт понарошку».