Мне очень хотелось знать, почувствовать, ощутить, и я, разморённый негой, не сопротивлялся нарастающей волне, пальцы касались здесь и там, спина выгибалась дугой, пока вдруг… Пока вдруг простая и прямая мысль ударила, оглушила меня, рельсой жахнула по голове, да так, что вышибла дух минуты на полторы. Я понял вдруг, что мне, безотрывно занятому, изводящему себя спортом, мне, для которого всё это — работа, мне невозможно удержаться от искушения насладиться здоровым телом сорокасемилетней Гарибян. Смейся, Виталька, смейся, но только тогда я впервые понял, что должны были вытворять со мной все эти Лисовские, Бродсоны и Гарибяны. Вот только тогда, в то мгновение мигом отрезвевший мозг осознал всё… что — всё? Я и слова не подберу, Виталька. Сказал — шлюха я теперь. Потаскуха. Клейма негде ставить. Хоть и не был с женщиной.
VIII
Вчера шеф сказал мне: «Виталенька, убираем, убираем эти мешочки под глазами и лечим зубки, а то нас не купят». Вот так и сказал, «нас не купят». А ведь прав, прав Валер Николаич! Кстати, пишу вот и думаю — давно ли я стал называть шефом Валер Николаича? До сих пор, как подумаю «шеф», и перед глазами, как живой, встаёт Герман Игоревич с обыкновенной своей, нестриженной шапкой густых, тонких как пух и совершенно белых волос, с мягким, смеющимся взглядом карих глаз из-под очков. Что уж, не достаёт его рассудительного ободрения, какого-нибудь: «Виталий Михайлович, куда уж нам с вами отступать? Прорвёмся, не впервой» — когда от так говорил, последние слова таяли в картавом курлыканье, и сам он это прекрасно понимал и едва заметно улыбался. Не видел никого, в ком ещё так сочетались бы ум, доброта и такая вот детская весёлость, которую ему повезло сохранить.
Впрочем, наверняка Герман Игоревич Заславский был человеком куда как не простым. Уж точно много сложнее, чем мне удалось набросать тут несколькими словами. Не с его ли мягкой, благожелательной подачи я прошёл через всю эту кунсткамеру, пропуская всю грязь через себя, как карась пропускает мутную, взбаламученную воду через жабры, роясь в иле в поисках улиток? До меня доходили разные слухи, в том числе и об одном вопросе, давно меня занимавшем — отчего именно мне, ребёнку ещё, шестнадцатилетнему мальчишке, Герман Игоревич поручил влезть в слоновью шкуру Лисовского? Объяснение оказалось столь простым, что странно, почему я сам до него не догадался. Я не был первым, вот в чём дело. Двое взрослых мужчин: психолог и профессиональный спортсмен (вот тут не знаю точно, но поговаривают, да и выходит по всему, что спортсменом-то был Валер Николаич) — так вот, двое взрослых мужчин уже пытались привести это тело в порядок, но — и тут самое любопытное — не то чтобы не смогли, нет! Не то, чтобы сдались — если бы. Говорят, будто оба где-то на втором месяце стали явственно сходить с ума. Путать имена родных и называния вещей, не в состоянии были выполнять упражнения и прочее. Хотя сам Лисовский, разумеется, словно сыр в масле катался. Не знаю, как объяснить, что я не тронулся рассудком вслед за ними. Может быть, они слишком отвыкли меняться, а ребёнку-то привычно. Но кто ж знал-то, что получится? Однако ж, Герман Игоревич не побоялся рискнуть. С истинно полководческой храбростью он благословил меня и отправил в бой.
И всё ведь, кажется, понимаю, а не могу ни злиться на него, ни проклясть его память. Была в старике какая-то подкупающая беззащитность. Вот будь он полон мощной, дебелой, самоутверждающей силой и красотой, щедрой весёлостью, нахальным здоровьем — вот тогда бы я плюнул на его могилу. Но был он человек потерянный, оставленный в живых по недосмотру, на каждого смотрел так, словно тот владел неким волшебным словом, которое стоит только произнести в присутствии Германа Игоревича, и он растворится в воздухе, перестанет быть, вместе со всем своим НИКом. Но, раз уж, дружок, ты словца этого не произносишь, — хоть и вертится оно на языке, — то ты, милостивый государь, всё равно, что в тайном сговоре, ты свой. А уж над своими у Германа Игоревича была особая, мягкая власть. Ну, чем я не чёрта описал?
Чёрт, как есть. Одно только — где ж вы найдёте чёрта, который бы так беззаветно радел за науку? А потому, светлая тебя память, старик, Герман Игоревич Заславский.
IX
Перечитал вчерашнее^ начал с Валер Николаича и больных зубов, а пришёл к эпитафии на могилу Заславского. Но ту мысль, которая заставила меня вчера взяться за дневник, всё-таки выскажу. Не хочу, чтобы она и дальше гуляла по извилинам и будила по ночам. Пусть лучше остаётся здесь, в бумажной пыли, темноте и забвении. Мысль простая, сложных у меня немного: я не успеваю восстанавливаться между перегонами. С каждым разом тяжелее приводить в порядок расхристанное тело. Наверное, это что-то вроде привычного вывиха, когда сустав вот он, на месте, кажется, и мышцы ещё ничего, крепкие, а махнёшь неловко рукой, и всё — привет, вывих. Обычно больнее всего в первый раз — и выходит сустав из сумки с дикой болью, и вправлять не легче, а вот дальше всё прощё, с каждым разом всё незаметнее, только вправляется плечо всё равно недостаточно, не до конца, что-нибудь да мешает, скажем, защемится мышечная ткань и начинает натурально гнить — а как иначе? Кровь-то не доходит.
Не так давно, месяца два назад, сменил в наушниках, разнообразия ради, лекции по истории лекциями о философии. Так вот, были в двадцатом веке такие ребята, которые считали, что жизнь отдельного человека содержит бесценный, очень важный опыт, только вот передать его нельзя никому и никогда, потому что для всех других он оказывается вовсе бесполезным. Хотел бы я послушать, что сказали бы они обо мне, проживающем жизнь в разных телах. Кажется, я знаю лучше любого хирурга, ортопеда и реабилитолога, изнутри чувствую все неполадки сложной системы — человеческого тела. Простая привычка, поворот головы, положение стоп при ходьбе (носки внутрь или наружу? Подвёрнута ступня или вывернута? Слышится ли в пояснице слабенькая, колющая холодноватость?), прикус (выходит ли нижняя челюсть вперёд, задвинута ли назад или вовсе перекошена?), линия роста волос, морщины, подвижность пальцев, всё это вместе говорит мне, что нужно делать, где подтянуть, а где ослабить, в чём лучше не упорствовать — быстрее пройдёт само, а где поможет только каждодневный труд. Я всё это знаю, и я очень долго и очень внимательно слушал указания хороших врачей и лучших тренеров. Я знаю, как работать с телом — и ничего не могу сделать со своим. Всё, кажется, конец. Оно разрушается, крошится, гноится и сдувается, едва дожив до тридцати четырёх. Мне кажется, что мои гости — теперь я называю их так, других гостей у меня всё равно нет — хуже сосущих паразитов. Они выпивают всю жизнь, все соки, оставляя после себя нечищеные, крошащиеся зубы, воспалённые десны и запоры. Мне кажется, что меня отключили от какого-то источника питания, отменили тот поток, что напряжённо бил от земли до неба, проходя прямёхонько через меня. Отменили или пустили другим путём. Может, теперь эта невидимая электрическая дуга выпрямляет спину милой Лидии Артуровне? Или сверкает искрами из глаз крепыша мистера Гильбертзона?
Нечего скакать, как блоха отсюда туда и назад. Где это видано? Может, не только тот бьющий ключ, может, и я сам размазался по коре десятков мозговых полушарий? И сколько минут своей жизни я не был человеком — ведь когда я только поток электронов, несущихся по проводам, разогнанная процессорная плазма, команда, приходящая на томограф — разве я человек? Нет, я уже совсем иное создание, не привязанное ни к телу, ни к людям.
Всё. Оставайся тут, рассыпайся бумажной пылью, истлевай и дохни, а мне нужно жить.
Жан-Луи Куто
На встречу с Куто Джереми даже не рассчитывал. Но велик репортерский бог — а дело получило такой резонанс, что жернова сдвинулись, тяжело заскрипев, и пошли молоть зерно истины в муку общественного мнения. Комитеты правозащитников, комиссия из Парижского центра по контролю над ментальным взаимодействием… Как Киту удалось всунуть его в группу визитеров, осталось тайной за множеством печатей. Может, кого-нибудь шантажировал? Неважно. Джереми оказался единственным репортером. Снова эксклюзив. «Не подведи меня, детка», — сказал Кит.
В блоке содержания объектов повышенного надзора было тихо и стерильно чисто. Даже две говорливые парижанки, всю дорогу возмущавшиеся нарушением прав кого-то и регламентов чего-то — даже они притихли и выглядели экзотическими птичками, печально нахохлившимися в витрине зоомагазина. И каблучками по глянцевому полу старались цокать как можно тише. Делегация шла по длинному коридору с множеством дверей, следуя коротким сухим указаниям гида в белом халате, а Джереми размышлял о том, что это ведь шикарный прецедент, мечта профессионального крючкотвора. Висельник, у которого оборвалась веревка. И что непременно стоит поговорить с адвокатом Куто, знаменитой Ларой Стрюз. Сия энергичная дама, добровольно предложившая услуги семье Куто — еще бы, такая реклама — уже успела сказать по дороге, что ознакомилась с его статьями и считает формирование общественного мнения важной частью действий защиты. Ну, разумеется. Всегда найдутся те, кто пожалеет любого мерзавца, будь он сто раз насильником и убийцей. Оправдать подонка — что может быть гуманнее для просвещенного и толерантного человека современной цивилизации? Терпимость, милосердие и практичность — основные черты культурного слоя нашего общества, сформированного веками восхождения к вершинам… Чего? У Джереми аж скулы свело от пафосности фразы, но ход мысли, который привел к ней, был не лучше. Нет, это в статью нельзя.
Но что же случилось при переносе? Кто гарантирует, что это не повторится в следующий раз. Впрочем, какое ему дело до следующего раза? Элен не успеет стать нобелевским лауреатом. Не думать об этом. Думать о работе. Куто. Как построить разговор с ним? Вызвать в читателе жалость? Обличить аморальность мальчишки и общества, его породившего? Или и то, и другое?
В комнату Куто их не повели, но продемонстрировали снимки с камер наблюдения. Маленькая комнатка: стол, стул, кровать, книжная полка. Дверь в ванную. На фальшивом окне, подсвеченном специальной лампой, анемичный цветок. На столе — книга. Ничего лишнего, но удобно и вполне пристойно, как недорогой гостиничный номер. На снимках с камер молодой человек, одетый в подобие пижамы, ел, читал, лежал на кровати, глядя в потолок.
Потом провели в комнату для переговоров, корректно объяснив, что размеры комнаты мсье Куто не позволят провести встречу там. Действительно, не позволили бы. А у Джереми разболелась голова. Вполне ожидаемо разболелась: последние пару ночей он маялся бессонницей, и, ради экономии времени, работал едва ли не до утра. Лампы дневного света в Ментале были отрегулированы идеально, но Джереми все равно казалось, что они мерцают, вызывая легкую тошноту и ломоту в висках. Он сел на предложенный стул, расчехлил камеру и сделал несколько снимков под неодобрительное молчание охранника у двери.
Куто привели под конвоем: два охранника в таких же форменных куртках с эмблемой Ментала ввели его в комнату, усадили на стул возле круглого стола, напротив делегации. Джереми снова поднял камеру.
Он, конечно, видел объект для переноса на фото, сделанных во время следствия. Подбирал и ранние снимки Куто для статьи. Сейчас парень не слишком изменился. Волосы отросли чуть длиннее, сутулость немного заметнее. И затравленный взгляд, обращенный не на людей вокруг, а куда-то внутрь себя. Интересно, могло ли случиться так, что какой-то этап переноса все же прошел успешно? Возможно ли это в принципе? Что, если какая-то часть академика дремлет в сознании Куто, то ли пока не проявляя себя, то ли всплывая наружу в редкие моменты? Джереми мысленно сделал заметку узнать о теоретической возможности такого. Тогда, кстати, позиция Лары Стрюз и ее претензии на полное оправдание Куто выглядят обоснованными и логичными. Вдобавок, по европейским законам мальчишка еще несовершеннолетний, Куто всего девятнадцать. Достаточно взрослый, чтобы быть приговоренным к смертной казни за особо тяжкое преступление — но достаточно юный, чтобы вызывать сочувствие. Да, у Стрюз вполне может выгореть. Снимок. Еще один. Самый обычный паренек. Темные волосы, нос с горбинкой, сливово-черные глаза с характерным разрезом — среди предков Куто явно были выходцы с Востока. Встретишь такого на улице — пройдешь мимо, ни за что не подумав, что перед тобой отъявленная мразь. Дамы из комитета расспрашивали мальчишку о какой-то ерунде: как его кормят, разрешают ли чтение… Куто отвечал односложно, сжавшись на стуле, сунув руки между коленей, словно не доверяя собственным пальцам. Сидел, уставившись в стол, явно тяготясь всеобщим вниманием, и ни капельки не был похож ни на жертву, ни на преступника.
Потом заговорила Стрюз. Краткая и энергичная речь должна была убедить всех присутствующих, а больше всего — читателей Джереми, если он правильно понял взгляд Лары, что правосудие непременно восторжествует и Жан-Луи может, с учетом раскаяния и пережитого стресса, рассчитывать на гуманное отношение суда и внимание общественности цивилизованных стран. Кашлянув, она внимательно посмотрела на Джереми, и тот послушно подхватил намек.
— Мсье Куто, я Джереми Уолтер, «Вести нового дня». Скажите, как вы относитесь к тому, что перенос сорвался?
Кто-то из правозащитников возмущенно зашипел, но Жан-Луи впервые поднял голову, посмотрел на Джереми слегка растерянно, будто не понимая, о чем его спрашивают.
— Я… не знаю. Я, наверное, рад, но…
— Но? — профессионально мягко подбодрил его Джереми.
— Не знаю, — пожал плечами Куто.
Вот как с таким работать? Слизняк… Хоть бы сказал что-нибудь интересное… Джереми чувствовал неодобрительный взгляд Стрюз. Можно подумать, он сам не хочет раскрутить его на удачную реплику. Только вот цели у них с Ларой вряд ли совпадают.
— Что бы вы хотели сказать нашим читателям, мсье Куто? О том, что с вами случилось и о ваших поступках.
Он уже почти подсказывал проклятому мальчишке, наталкивал его на нужную мысль, откровенно играя на руку Ларе Стрюз. Но плевать. Все равно любые слова можно подать, как угодно. И опять Куто, опустивший было взгляд, дернулся, как марионетка, что потянули за нитку.
— Я… мне жаль. Мне очень жаль, правда. Я бы хотел все исправить…
Ну, просто разрыдаться от умиления. Все эти клуши, умиленно вздыхающие над судьбой бедного мальчика — Джереми нагляделся на подобных Куто в приюте, они изрядно попортили ему жизнь — неужели не понимают, что сами могли бы оказаться на месте той женщины? Они или их дочери…
— Ваша жертва проходит курс психологической реабилитации, мсье Куто. Ей сделали четыре операции, в том числе пластическую на лице. Как бы вы могли исправить это?
В комнате для свиданий стало совершенно тихо и как-то неловко, будто он сказал непристойность, и никто не знает, как реагировать: то ли не заметить, то ли свести все к шутке.
— Никак, — глухо ответил Куто. — Я понимаю, что никак. Я бы хотел попросить у нее прощения.
— Жан-Луи крайне сожалеет, — твердо и уверенно подтвердила Стрюз, качнув головой так, что на длинных серьгах блеснули отблески света. — При благоприятном исходе дела он станет, я уверена, полноценным членом общества, осознав свои ошибки.
— Мсье Куто, — негромко и четко спросил Джереми, не обращая внимания ни на кого. — Есть мнение, что перенос удался — и на самом деле личность академика сохранилась в вашем теле. Что вы думаете об этом? У вас есть какие-то необычные ощущения? Возможно, вы чувствуете чье-то влияние?
— Мой клиент не будет отвечать на этот вопрос!
Мальчишка смотрел на него удивленно, но совершенно спокойно, будто не понимая, о чем речь. А Лара, так резко и звонко оборвавшая, сверкнула глазами, заговорила по-русски с сопровождающим — Джереми и не думал, что она знает русский — и тот безукоризненно вежливо сообщил, что встреча окончена.
Выходя, Джереми оглянулся на Куто. Тот стоял у стены, неестественно выпрямившись, слегка запрокинув голову к лампам и не глядя на посетителей. Джереми подумал, каков шанс, что Стрюз проиграет дело? И не останется ли Куто здесь, в качестве объекта для следующего переноса. Мысль была омерзительна. Из этих стерильных коридоров и комнат хотелось бежать, вопя от ужаса, стоило представить, как ждешь недели, месяцы, пока за тобой опять придут и на этот раз — наверняка. Но почему Лара так отреагировала на невинный, в сущности, вопрос? Что так затронул Джереми своей почти случайной репликой?