Культурный слой - Арнаутова Дана "Твиллайт" 8 стр.


Ничего.

Знаю, должен был умереть! Отставлен от дела всей жизни, выпущен из клетки, как птах, никогда не летавший, уже состарившийся — а что же делать с тобой, лети! Но, раз не умер, то будем жить, Виталька!

XII

Я уже много писал о том, как приводил себя в порядок эти два года. В сущности, ничего нового, всё та же рутина, всё тот же труд, что и обычно; всё те же описания, которыми пестрят мои дневники. Сейчас хочу сказать о другом. Я много думал и раз от раза приходил к выводам простым и очевидным, отчего-то не решаясь излагать их на бумаге, рассказать своему немому исповедальнику. Боялся ли я ошибиться? Боялся слишком рано открыть сокровенные мысли? Так бывало в детстве, когда с разбегу растянешься на асфальте, лежишь, вздохнуть не можешь, слёзы на глазах, и страшно как-то (а вдруг вот так и помрёшь теперь?), но — ничего, обходится, поднимешься, отряхнёшься, повеселеешь, не замечая разбитых коленок. А коленки потом долго заживают, долго-долго присохшая бурая короста не хочет отваливаться от тоненькой, только народившейся кожи. Вот, бывает, не вытерпишь и сковырнёшь её, поддев за отлупившийся край. И тогда, конечно, кожица гибнет, грубеет, желтеет, сочится сукровицей — жди потом, пока под ней нарастёт новая. Так и я, пожалуй, боялся высказать, открыть самому себе волнующие меня мысли. Но теперь — пора.

Сначала вот что — стоит ли жениться? Я ещё достаточно здоров и могу казаться красивым, обаятельным. Я обеспечен и неглуп. Значит, я смогу влюбить в себя девушку, завести семью. У меня ещё могут быть дети и — отчего нет? — я увижу их взрослыми. Одного боюсь — я совершенно не умею жить с людьми. Отлично понимаю, что замкнут на себе. Мой мозг постоянно занят самоанализом, причём довольно поверхностным, когда важны не устремления души, а физиология тела. Есть ли чему удивляться? Всю жизнь главным моим занятием было прислушиваться к тонким изменениям в собственном теле, как прислушивается беременная женщина к своим ощущениям, преувеличивает их, раздувает сверх всякой меры. Так любят порой не такие уж старые и не такие уж больные люди проводить целые дни, судача о том, как именно стрельнуло у них под лопаткой, как трепыхнулось сердце, и уж не щитовидка ли сбоит — отчего ж прям нервы на взводе? На какую жизнь я обреку жену? Что за воспитание дам детям? Живо представляю себе — каждый их шаг мне будет казаться неправильным. В радостном смехе я буду слышать зажатые связки, в беззаботной позе — будущий сколиоз, в топоте и беготне услышу признаки плоскостопия, сощуренные глаза мигом скажут мне о слабом зрении, я буду видеть лысины, прыщи и отёчные лица, я не дам им жить. Но дети будут болезненно привязаны ко мне, супруга же не выдержит намного раньше и уйдёт. Даже предвидя всё это, я всё-таки не нахожу в себе сил сломать собственный нрав, складывавшийся на протяжении десятилетий. Вывод один, сколь ни болезненный он, но сделать его придётся: я должен отказаться от мечты о счастливой семье. Но есть ещё один довод, и он, кажется, играет решающую роль.

Мне нужно дело.

Не занятие, не времяпрепровождение, но дело, которому можно отдаться целиком, о котором можно думать и днём и ночью, не жалея времени и сил, а, значит, дело должно быть достойным. Семья будет мне только мешать, отвлекать на мелкие заботы быта, раздражать и приводить в бешенство — нет. Я должен быть один. Давно взлелеянная, выпестованная мечта требует полного моего внимания, всех сил. Ей суждено стать и женой моей, и ребёнком. Придётся много потрудиться, но и об этом я думал. Кто, в сущности, все эти физики, биологи? Большинство из них ничуть не умнее часовщика, который один раз, когда-то давно, хорошо разобрался во всех этих тонко налаженных вращениях шестерёнок. Есть вполне определённый, довольно ограниченный круг литературы, который мне придётся освоить, пусть на это уйдёт даже десяток-другой лет (я оцениваю оставшийся мне срок лет в сорок; при хорошем медицинском обеспечении и определённой удаче я могу распоряжаться этим временем). Что мне нужно в первую очередь? Понять основы работы перегонного аппарата, разобраться в том, как именно сознание перекачивается по проводам и медным жилам из одной дурной башки в другую? Что происходит в это время с мозгом? Понадобится хотя бы поверхностное знание его биохимии. Ничего, я успею. Это не так уж и сложно.

Помню, когда-то я любил повторять про себя одну мысль — чтобы высоко подпрыгнуть, нужно хорошо разбежаться, а для этого сперва отойти назад. Или иначе — перед полётом нужно упасть, потому что в падении набираешь значительную энергию, пусть и направленную не в ту сторону. Как бы там ни было, упал я знатно. Ещё года полтора уйдёт на восстановление, а после — книги. Но «Алгебру души» Патриса Блорине я начну сегодня же.

XIII

Много размышлял о смерти. Зачем, отчего я перестану быть? Имею ли я право жить за чужой счёт? И тогда я понял, что нужно спросить себя — а что ты, Виталька, сумел сделать? Да, ты много и честно работал, этого никто не отнимет. Можешь плюнуть в лицо любому, кто назовёт тебя лодырем, неучем, дураком. Нет, всю жизнь работал, редко оставляя пару дней на отдых. Ты зубрил стихи и слушал лекции, упражнял тело, в котором был, думал над тем, как лучше и правильнее заниматься — физикой ли, гимнастикой, не важно. Ты в самом деле много работал. И чего же достиг? Твои аспиранты смотрят на тебя как на бога — великое достижение! Довольно много знаю — только и всего. Я внимательно читал книги — ничего больше. Я не сумел сделать ничего такого, чего не мог бы сделать всякий, у кого довольно терпения и усидчивости. Не было в моей жизни того гениального скачка, ухода из человеческого в трасцендентальное (должен ли я говорить — божественное?), скачка, о котором я мечтал всю жизнь.

Всё чаще я думаю о том, что мне дана была возможность превзойти себя — тогда, много лет назад, когда я вдруг очнулся от десятилетнего небытия, тогда я решил и уверил себя, что должен заниматься наукой. Что было бы теперь, будь у меня семья? Это подарки, которые так легко получить, незаслуженные, незаработанные, бесценные подарки: любовь женщины, любовь детей. В них, думаю я теперь, я сумел бы найти то, что искал. Сумел бы проколоть пузырь человечного, рационального, познаваемого, обыденного, переступить эту незримую черту, но — нет. Вся твоя жизнь, Виталька, внутри кокона, внутри пузыря. И ты уже не сможешь разорвать его.

Вот видишь, я размышлял так о своей жизни и вдруг ясно понял, что не учёл ещё одну возможность, ещё один, последний шанс, упустить который нельзя. Единственно, как могу я выбраться за эти всё явственнее ощущаемые пределы, скинуть тесные, влажные, сковывающие пелёнки, выйти за границы разума, единственный шанс для меня, не сумевшего это сделать за всю жизнь — смерть.

Нет, я не тешу себя надеждами на вечную жизнь собственной души. Мне представляется это скорее наказанием — не вечной жизнью, но вечным заточением в нерушимом узилище собственных пределов. К слову, всё отчуждённее с каждым годом я смотрю на собственное тело. Мне кажется, что я слишком задержался в нём, что стал слишком с ним свычен, потеряв ту лёгкость ветра, с которой носился по разным головам в молодости. Но — не о том, не о том. Мне не нужно ни заёмной второй, ни вечной жизни. Всё, что могу я, может любой. Всё, что могу я, может хорошо обученный компьютер.

Но остаётся надежда. Странно, но мне тяжело писать о ней. Она слишком любима, слишком близка сердцу, чтобы облечь её словами даже мысленно, не говоря уже о письме, но — решусь. Я должен стать почвой для саженца, подножным кормом, тенью, наставником, совестью. Весь я — ничуть не больше, чем жирная, удобренная, богатая почва, лишённая семени, не дающая всходов. Ничуть не более, но и не менее. Моя работа не принесла качественного скачка, но количество моих запасов обширно. Я — полная чудес сокровищница скупого и жадного шаха, я — умелая рука не знавшего вдохновения художника.

Расчёты и опыты говорят о том, что распад подселённой личности должен быть достаточно медленным, чтобы накопленное не исчезло в один миг. Многое будет утрачено, но многое я успею. К тому времени, как я окончательно перестану быть, я буду уверен в одном — я обманул судьбу и схватил Бога за бороду, я укоренил живой саженец в мёртвой плоти. Я не увижу ни цветов его, ни плодов, но в одно я верю: он проколет проклятый пузырь, разорвёт тесный кокон и откроется солнцу.

Анна Куделькова

На пятые сутки в Москве, которая все так же равнодушно-враждебно шумела за окнами, лишь слегка умолкая ночью, Джереми разбудил страх. Липкий тяжелый ужас, скрутивший внутренности, подогнул ему колени к животу, навалился давящей тяжестью и пронзительной тоской. Проснувшись, он еще несколько секунд не понимал, где он и как здесь очутился, всем существом осознавая только одно — пустоту рядом. Выдираясь из объятий медленно уплывающего кошмара, Джереми перевернулся на спину, с трудом разжал сведенные судорогой пальцы и дотянулся до кнопки подсветки на будильнике. Полчетвертого утра. Он в Москве. Ему приснилось, что Элен умерла.

Он стоял в палате, невыносимо-белой и отвратительно пустой, смотрел на аккуратно заправленную кровать и знал, без тени сомнения, что Элен больше нет. Нигде. Никогда. И не будет. Во сне он беззвучно выл, не в силах пошевельнуться, забиться в судороге, крикнуть — а наяву… Джереми смахнул слезы, текущие по мокрым щекам, только сейчас почувствовав их. Ну всё, всё… Это просто сон. Можно взять мобильник, привычным жестом, не глядя, вызывать Элен — и через несколько секунд услышать её голос …

Надолго ли? — издевательски подмигнул экранчик часов. Тик-так… Еще час, еще день, неделю… Ты же умный мальчик, Джем Уолтер, с чего ты решил, что сможешь победить? Что у тебя есть? Скандал полувековой давности, который невозможно доказать? Кого ты им напугаешь? В лучшем случае, от тебя отмахнутся, в худшем — всякое может случиться с докучливым журналистом в чужой стране. А время Элен уходит: тик-так, тик-так… И будет белая палата и пустая постель. А ты сидишь в Москве, Джем, потому что тебе страшно вернуться к ней и сказать, что ничего не вышло. Что ты будешь делать, когда командировка закончится, Джереми? И что ты будешь делать, когда останешься один, с проклятой премией за проклятое расследование? Хорошо над тобой подшутили, Джем? Возвращайся к Элен. Хоть на неделю, на месяц, не бросай ее сейчас… Побудь с ней — а потом попробуй выжить без нее. Ты же теперь знаешь, как заглушить боль? В любом баре твою беду поймут и помогут забыть про нее…

— Нет, — прошептал Джереми. — Нет!

Протянув руку, он сомкнул пальцы на холодном пластмассовом корпусе и, размахнувшись, ударил им о стену. А потом еще раз, и еще, пока пластик, растрескавшись, не посыпался у него из кулака.

— Нет, — повторил он снова, бессильно и зло глядя в подсвеченную неоном рекламных щитов пустоту за окнами. — Я не боюсь, ты слышишь? Я не брошу Элен. Что бы ни случилось — я вернусь, когда сделаю все, что смогу. И уж точно я не буду пить…

Поморщившись, Джереми вытащил острый осколок, впившийся в ладонь. Не хватало ему еще истерик. Статьи, аккуратно уходящие Киту каждый вечер, принимаются читателями на ура. Но это не то. Нужно что-то другое, что-то, скрытое под самым глубоким двойным дном этой поганой истории. Хватит копать прошлое толстозадых нуворишей — это не приблизит его к разгадке. Навкин. Что он хотел сказать Джереми, дав ему зацепку? И где искать следующий узелок на этой ниточке. Академик не был женат, у него нет детей. А любовница? Родные? Друзья? Кто может подсказать хоть что-нибудь?

Точно. У Навкина есть младшая сестра! Вскочив с постели, Джереми, как был, голышом, схватил ноутбук. Заметки к статьям, собранный еще в Америке материал… Вот! Куделькова Анна Михайловна! Социальная база… Адрес, телефон. Боже, как просто. Джереми, ты теряешь хватку, забываешь азы работы! Он потянул мобильник, но, глянув на мигающую четверку, опомнился. Ладно, значит, сейчас он просто займется следующей статьей, чтоб сэкономить время для встречи. Уснуть все равно не удастся… Только бы получилось! Только бы она была дома и согласилась его принять. Во сколько можно позвонить? В восемь, в девять? Джереми с сожалением глянул на разбитый будильник, стыдясь собственной вспышки.

Или все же Навкина?

Решительно ничего близкого между ними не было: никакого семейного сходства, никакой общности манер или поведения. Джереми оставалось только удивляться, откуда взялась в Навкине эта холодная аристократичность, если судить по его сестре. Невысокая расплывшаяся женщина с круглым, чисто славянским лицом, курносым носом уточкой и отросшими седыми корнями небрежно покрашенных волос была неизмеримо далека от «Ментала», мира науки и своего брата, похоже. Английским она не владела и едва не положила трубку, услышав иностранную речь, но, видимо, умоляющие интонации Джереми сделали свое дело: Куделькова позвала к телефону внучку. Через час Джереми сидел в небольшой, скромно обставленной гостиной, пил из вежливости паршивый растворимый кофе и понимал, что промахнулся. Рыженькая круглолицая девчушка — а вот она была похожа одновременно и на бабку, и на молодого Навкина — медленно переводила, старательно составляя предложения. Но рассказ Анны Кудельковой был также правилен и скучен, как школьный английский ее внучки. С академиком она общалась редко и формально: открытки на праздники, иногда звонки. Рано вышла замуж, на себе вытягивала быстро спившегося мужа, воспитывала сыновей, работая в заштатной библиотеке. Насколько понял Джереми, Навкин помогал сестре деньгами на крупные покупки и оплатил образование вот этой вот рыженькой. Дорогая частная школа с естественно-научным уклоном — что же, видимо, любовь к науке в семье передалась через поколение. Визиты? Нет, Виталий Михайлович был очень занят. Девочка заколебалась, выбирая слово, но, в конце концов, назвала академика не дедом, а полным именем, официально, насколько Джереми знал русский этикет обращений.

Сделав очередной глоток, Джереми деликатно отставил кофе, решив, что половина чашки — вполне достаточная дань гостеприимству.

— Госпожа Куделькова, скажите, пожалуйста, у вашего брата была…личная жизнь? Может быть, близкая женщина?

Дождавшись перевода, Куделькова покачала головой и что-то сказала.

— Нет, мистер Уолтер, — отозвалась девочка. — Бабушка говорит, что Виталий Михайлович был… как это… женат со своей работой.

Что ж, и эта ниточка оборвалась. Вот так — просто и бесповоротно. И на что он надеялся? Старушка что-то нудно и монотонно рассказывала про детство академика, первые спортивные успехи, рыженькая переводила, а Джереми никак не мог сосредоточиться. Дуэт женских голосов плыл в сознании, распадаясь на мешанину отдельных слов. Рабочий поселок… тренер в спортивной школе… конкурсы и состязания, кубки. Кажется, она говорила, что хранит его награды? Неважно. Все уже неважно. Резко заболела голова. Ничего удивительного: сколько дней он не высыпался как следует, работая на износ? Нервы, постоянный чай вместо нормальной еды, сидение перед монитором. А теперь вот еще этот отвратительный кофе. Джереми глубоко вздохнул, возвращаясь к реальности, старательно улыбнулся. Как же зовут девочку? Она представлялась… Но память отказала, как вдруг заклинившая счётная машина старых времён. Он поднялся, щелкнул кнопкой диктофона.

— Огромное спасибо, мисс. И передайте мою искреннюю благодарность вашей уважаемой бабушке.

Девочка серьезно кивнула. Повернулась к старушке и спросила что-то. Та снова поджала губы. Рыженькая — ну как же ее все-таки зовут? — повторила, настойчиво, едва ли не умоляюще. И Куделькова, сдаваясь, недовольно бросила пару слов, уже не глядя на ничего не понимающего Джереми. А ведь им теперь придется куда тяжелей. Цинично, но Навкин был не только любимым дедом, а ещё и хорошим подспорьем в жизни. Но вряд ли академик оставил значительное наследство. Трудоголик, фанатик науки, такие о деньгах не думают. Не в этом ли причина невольного раздражения его сестры? И… что там она говорит?

— Мистер Уолтер, — снова повторила девочка. — Вы меня слышите?

— Простите, — сконфуженно отозвался Джереми. — Я задумался.

— Вы не хотите посмотреть мою комнату? Там… есть дедушкины вещи…

Под недовольным взглядом хозяйки Джереми проследовал через гостиную и дальше, в маленькую, узкую, как пенал, комнату со светлыми обоями и единственным окном, выходящим на городскую панораму. Осмотрелся не без любопытства. Диван в тон обоям, письменный стол, горшок с каким-то цветком, лесенка книжных полок на стене. Здесь ещё берегли бумажные книги. На одной полке несколько тонких, в цветных глянцевых обложках — какая-то беллетристика. Остальные заняты толстыми томами, скучного вида брошюрами. Скромно пристроившийся в углу дивана розовый плюшевый заяц — единственное, что в комнате оказалось детского. Потрепанный, явно любимый. А в противоположном углу, возле окна…

Назад Дальше