Пари с будущим - Гомонов Сергей 6 стр.


— Когда однажды на священной горе Химават его тесть, Дакша, устраивал жертвоприношение, Шива не был приглашен на праздник, — заговорил Кирпич. — Дакша ненавидел своего зятя, избранника дочери, Сати. И когда жертву делили между богами, Дакша не учел зятя. Оскорбленная этим пренебрежением отца, Сати, которая присутствовала на празднике, бросилась в жертвенный костер. Напуганный этим, бог огня, Агни, тут же вскочил на своего овна и помчался к Шиве со скорбной новостью.

Кирпичников проникался собственным повествованием, и вот уже не он, а грозный Шива в его лице громит легионы богов в отместку за смерть жены, а сотворенное им чудовище Вирабхадру, тысячеглавое и клыкастое, обращает свет во тьму, наказывая за безразличие. И в страхе бежит в неведомом направлении Агни, который считал себя виновным в невольном принятии страшной жертвы.

— Когда же боги попросили прощения у Шивы, разрушитель сменил гнев на милость. Он оживил всех убитых, и только отрубленную голову ненавистного гордеца-тестя не стал искать, а вместо нее водрузил на плечи Дакши голову козла.

Я невольно хихикнул. Как вот откуда пошло любимое нашим народом обзывательство!

— Покарав виновного, Шива погрузился в глубокую скорбь и удалился на священную гору Кайлас. Через несколько столетий душа Сати получила новое воплощение. Она родилась в теле прекрасной Парвати, и памятью сердца по-прежнему любила Шиву. Но он не узнавал ее, слишком погруженный в траур по любимой. Богам же нужен был сын Шивы и Парвати, который по пророчеству должен был убить Тараку, предводителя враждующих с богами асуров. Как же родится мальчик, если Шива не хочет признавать никакую женщину и не узнает своей любимой в новом теле Парвати?! Тогда боги решили подослать к нему Каму, чтобы тот пустил стрелу любви в сердце скорбящего Шивы. Однако же, увидев Каму, Шива разгневался и, раскрыв свой третий глаз во лбу, испепелил бога любви. И с тех пор люди зовут Каму Ананга, то есть Бестелесным.

Вот так всегда — вечно достается этим самым… козлам… отпущения. Я снова хихикнул и уже не пытался вернуться к прежней хмурости. Кирпичу удалось расшевелить меня, как бедному Каме — скорбящего Шиву. Хотя меня все еще злило то, что этими индийскими божками мне, переживающему такую трагедию, заговаривают зубы.

— Сати же, потеряв надежду, подвергала себя всевозможным телесным испытаниям. Она мучила себя жаждой, зимой же поднималась в горы и дрожала там от стужи. И вот однажды в ее хижину явился молодой брахман. Сати-Парвати же, радушно приняв жреца, накормила его и предложила отдохнуть с дороги. «Почему ты, о прекрасная, пытаешь себя покаянием? Неужели не найдется человек, которому ты отдала бы свое сердце?» — спросил брахман. Парвати вздохнула: «Тот, кого я люблю уже вторую жизнь, не замечает меня, не узнает и не хочет принять». «И кто же это?» — удивился юноша. «Это Шива». И тут же преобразился брахман, приняв истинный облик — облик Шивы. Он объявил, что узнал свою прежнюю жену и снова хочет видеть ее своей супругой в новом воплощении. Так вскоре у них родился сын Сканда, который положил конец войне, уничтожив асура Тараку. И вновь воцарилась гармония во Вселенной, и вновь боги стали властны над временем и пространством.

И вдруг Игорь Сергеич, замолчав, встал напротив меня. Ловко подбросив стопой отживший свое мяч на подставленную ладонь, он вдруг ни с того ни с сего сделал заключение:

— Мой дед после войны с фашистами пятнадцать лет искал угнанную ими в плен семью бабушки. А бабушка искала его. И когда нашли — вот это была встреча так встреча. Вот это, я понимаю, любовь. А у тебя сейчас так… с гормонами что-то…

Вот я тогда взбесился! Как же я наорал на Кирпича с его проповедями, а потом — впервые в жизни — на отца за то, что тот осмелился вмешаться в мою личную жизнь! Но тот день на крыше оказался для меня переломным. Дурь быстро пошла на спад, и месяц спустя я уже с легким сердцем признался сам себе, что Кирпич был прав. Я попросил прощения у них с отцом, а те только посмеялись, поскольку и не обиделись на мой всплеск. Но попросил их впредь «спасать» меня исключительно по моей просьбе.

Но все же вернусь к тем месяцам, проведенным в палате со сломанной ногой. Репетиторство Натальи Кирилловны, маминой подруги-театроведа, проходило под гораздо меньшим градусом накала, чем у Кирпичникова. Будучи женщиной ироничной, но сдержанной в проявлении эмоций, она позволяла себе лишь ненавязчивый юмор для смягчения гранита такой сухой науки, как русский язык. Литературу преподавала мне она же и спрашивала при этом со всей строгостью, как будто я был ее студентом, причем далеко не самым любимым. И это тетя Наташа, та самая тетя Наташа, которая носилась со мной с малолетства, приходя в гости, и визитов которой я всегда ждал с некоторым нетерпением!

Иногда мне казалось, что в своей непроходимой глупости и неспособности к гуманитарным наукам я не запоминаю ровным счетом ничего из ее слов, а Наталья Кирилловна попросту зря тратит свои силы и время на такого олуха. И лишь когда в конце весны на контрольном диктанте, куда я приковылял на костылях, худющий, с дистрофическими мышцами, грамотей-Руська принялся одним глазом «ночевать» в моем листочке, до меня дошло, что программу мы с тетей Наташей опередили года на полтора. И в литературе тоже. Чем мне было заниматься долгими днями в палате? Тут и классике обрадуешься. Хотя, признаться, классику я все равно так и не полюбил. Однако мог впихнуть ее в себя, словно холодную лапшу в курином супе, и разобраться, какие великие идеи вкладывал тот или иной автор, подробно описывая количество пуговиц на кителе персонажа или цвет занавесок на окне.

Короче говоря, благодаря многочисленным ученым друзьям своих родителей, я не только не отстал от одноклассников из-за своей травмы, но и обогнал их примерно на год. Первым учеником я становиться не хотел, поэтому тщательно скрывал от учителей свои знания, чтобы не начали спрашивать как с отличника. Школу я окончил с двумя тройками в аттестате, но нимало этого не стыдился. Это Руське важна была серебряная медаль, а нам, холопам, и так хорошо.

Что же до самих родителей, то они достойны отдельной повести.

Папа всегда был уверен в своем предназначении ограждать свою жену от малейшей агрессии окружающего мира. В этом он доходил до фанатизма. Бесчисленное количество раз он вытаскивал меня в подъезд стирать со стен матерные надписи, оставленные кем-то из соседей или их гостями. Отец боялся, что это непотребство попадется на глаза маме. Как будто мама никогда не ходила по нашим улицам и не смотрела по сторонам, на заборы и фасады хрущевок, во дворах, облюбованных шпаной…

— Но она же ездит на лифте и никогда не проходит через этот этаж! — всякий раз тщетно убеждал его я: честно сказать, мне было лень устранять чужое свинство, как какому-нибудь лоху, с которых вечно стрясают мелочь и мобилы. Тем более уничтожить надписи не всегда получалось водой и порошком, эти уроды часто пользовались краской из баллончиков. И тогда их извращения приходилось оттирать растворителем, а то и закрашивать поверх краской-эмалью под общий цвет подъездных стен.

— Ну и что? — папа был непреклонен. — А если лифт сломается, и Яе придется идти пешком? И она ЭТО увидит!!!

Яей он стал называть маму вслед за маленьким мной: в детстве я не выговаривал ее имя — Яна — и произносил «мама Яя». А им показалось это смешным и с тех пор так и закрепилось в семейной традиции.

Мне, наверное, нужно было просто раз подкараулить этого долбанного пикассо и поломать ему пару конечностей, и однажды я даже попробовал это сделать, услышав гульбу на тот самом «люмпенском» этаже. Однако они или почуяли мой настрой, или просто были не в нужной кондиции, но после того вечера стена, как ни странно, осталась чистой.

Так я понял, что если когда-нибудь уволюсь из пожарной службы, путь в маляры мне открыт, и там я буду чувствовать себя своим человеком.

Еще папа никогда не отпускал маму в магазины и тем паче — на рынок. Это уж свят-свят-свят! Там же могут и обхамить, и обсчитать!

Короче говоря, была бы у него возможность, он уже тридцать лет, сколько они живут в браке, держал бы маму в барокамере, засунув себе за пазуху и не выпуская из виду ни на минуту. Как будто она прибыла к нам с другой планеты, где царит государственный строй «нирвана» и зло искоренено как явление.

— Какое счастье, что ты у нас родился мальчиком! — не раз вздыхала мама, если рядом не было отца, и в голосе ее слышалось искреннее облегчение.

В детстве я не понимал смысла этой фразы, а просто гордился тем, что я не девчонка-плакса, а будущий мужик. Это же круто! Но мама имела в виду другое. И все читалось в ее добрых, но скорбных голубых глазах. Теперь-то я представляю, что устраивал бы в этой семье папа, родись у них дочь, а не я!

Отец не чинил мне препятствий ни в каком из моих устремлений. Когда встал вопрос о дальнейшем образовании и будущей профессии, я так сразу и заявил им, что вовсе не намерен идти по стезе науки или искусства.

— А что же тебя интересует? — лишь спросили родители.

И тогда я поведал им о своих планах насчет пожарно-технического училища. Признаться, я немного робел перед началом этого разговора. У меня были опасения, что с отцом случится инфаркт, а с мамой — нервный срыв после моего заявления. Поэтому беседовали мы об этом, крепко сидя в удобных креслах на лоджии и любуясь умиротворяющим закатом.

— И стоило ли тогда терять два года на десятый-одиннадцатый, — невозмутимо пожала плечами мама.

То ли на них так подействовал душистый чай с мятой и мелиссой, то ли родители и в самом деле были настроены предоставить мне полную свободу действий, но никаких сцен не последовало. Они лишь переглянулись, и папа пошутил:

— Тогда отвыкай от своего пристрастия смотреть на огонь!

— Почему? — удивились мы с мамой.

— Если долго смотреть на огонь, тебя быстро уволят из пожарных.

И никаких укоров, драм или хотя бы попыток мягко переубедить. То же самое — с армией. У отца были знакомые со связями, и при желании можно было отмазаться от этой повинности. Однако этот год службы нужен был мне для будущей работы, и я пошел служить с той же холодной решимостью, как совершают браки по расчету. Как фиктивная супруга, армия все же оказалась ко мне благосклонна. Может быть, я имел слишком деловитый вид и уверенность в своем выборе, так не свойственную обычному растерянному новобранцу, но никакого «продувания макарон»[2] деды и земели мне не устраивали. Я спокойно отслужил положенный срок и спокойно дембельнулся, уже через месяц почти забыв об этом факте автобиографии.

— Не жалеешь? — не так давно все же поинтересовался отец, подразумевая мою специальность. Кажется, в глазах его блеснуло любопытство: конечно, я казался ему удивительным явлением, когда сделал все это не из дурацкого юношеского протеста, а осознанно, хотя имел возможность и без всякой протекции заниматься более интеллектуальным трудом, не связанным к тому же с вредностью для организма и риском для жизни в целом.

— Да нет. Прикольно.

— Прикольно! — папа фыркнул, и мы рассмеялись в две глотки.

Теперь, стоя перед зеркалом в ванной и бреясь, я пытался перевести разговор из своего сна с бредового на человеческий. Надо же, как бодренько «я» там плел этому беконообразному существу, которое называл «ади». И оно ведь тоже как-то специфически обращалось ко мне и говорило о каких-то загадочных старших братьях, которые якобы о чем-то там недоумевают… События сна быстро улетучивались из памяти, как пар от кастрюли при включенной над плитою вытяжки. Радовало только ощущение, что я отлично выспался, несмотря на два часа беспокойной дремоты.

Что бы ни случилось, какой бы политический строй ни приключился в стране и какая погода ни стояла бы на дворе, родители приезжали на обеденный перерыв домой. За стол всегда садились в нашей просторной кухне с «шахматным» полом и непременно под лопотание телевизора, который при этом смотрели редко.

Так было и сегодня. Когда я, вымывшийся и свежевыбритый, присоединился к их компании, один из каналов показывал один из моих любимых фильмов, но, увы, уже самый конец.

«Охотника на оленей» я пересматривал раз десять, не меньше, и он мне не надоедал, а игра актеров потрясала. Сейчас я застал сцену, где герой Де Ниро находит героя Уокена в одном из игральных притонов Сайгона.

Роберт в костюме гражданского, с мятущимся взглядом и твердой решимостью вырвать друга из заведения игроков со смертью. Кристофер — в простой рубашке с расстегнутым воротом и алой повязкой на голове. Смертники обматывали головы шарфами, чтобы в случае выстрела мозги не разлетались во все стороны.

— Помнишь, как ты любил лес, деревья, Ники? Помнишь? Ты же так любил горы! Ники! Ники, это я, Майкл! Давай уедем, вернемся туда, в лес, к деревьям! — торопится говорить Майкл, заглядывая в невидящие глаза выжженного изнутри друга, а вокруг орут болельщики, делая ставки на чужую и трижды никому не нужную жизнь.

Лицо Ника вдруг озаряется воспоминанием. Губы его начинают что-то бормотать — кажется, он хочет выговорить имя человека из прошлого, того прошлого, которое давно вытравил из себя ежедневными осечками револьвера и наркотиками.

Сквозь равнодушную маску вдруг проступает прежний рубаха-парень, и серые глаза его на несколько секунд воскресают:

— One shot[3], Майкл? — c мечтательной улыбкой спрашивает он, пытаясь поднести ствол к виску.

— One shot! — подтверждает Де Ниро, мягко, но настойчиво отклоняя его исколотую руку с револьвером на стол. — Уедем, Ники! Уедем со мной!

Продолжая все так же по-детски улыбаться, Ник высвобождается, твердо втыкает ствол в обмотанный алым висок… я отворачиваюсь. Потому что, как всегда, звучит выстрел, и я уже знаю наизусть, что будет дальше, и мне почему-то не хочется сегодня смотреть на сцену, где Де Ниро отчаянно кричит над мертвым другом, который даже не успел понять, что произошло.

— Тяжелый фильм, — сказала мама, придвигая мне тарелку. — Нашли что посмотреть перед обедом…

Действительно — и как это папа не переключил на какой-нибудь канал для карамельных домохозяек?!

— Ты ел что-нибудь утром? — продолжала она, глядя на меня.

— Ну да, — я отломил кусочек горбушки и сунул за щеку. — Бутер.

— Бутер?! Это еда, по-твоему?!

— А что же это?

Она никак не может привыкнуть к моей гастрономической неразборчивости. Меня на завтрак всегда устраивал бутерброд, и я никогда не страдал по отсутствии каши или какой-нибудь там глазуньи с беконом… Хм, тем более, что бекон мы сегодня уже проходили, пусть и во сне.

— Ох, когда же ты уже хоть немного научишься готовить? — посетовала мама.

— А я и так умею, — загибая пальцы, я начал перечислять: — Считай! Кофе. Кофе с сахаром. Кофе с сахаром и молоком или сливками. Чай. Чай из пакетика. Чай из пакетика по второму разу. Бутер с колбасой. Бутер с сыром. Бутер-хоть-с-чем-нибудь. Яичница. И коронное блюдо — какая-то горелая фигня.

— Это ты про шашлыки? — не удержался папа, припомнив мне вершину моего кулинарного искусства на даче у Кирпича.

— А! Точно! Это были шашлыки!

Тут мама устремила взор поверх моей головы, а за нею следом и отец. Я, в отличие от них, сидел спиной к двери, и мне пришлось развернуться.

Кутаясь в халат, позади меня стояла баба Тоня. Сколотые гребнем на затылке, ее темно-русые с проседью волосы неаккуратно топорщились во все стороны, как будто она только что подскочила с подушки и сразу же примчалась сюда.

— Володя, так ты купил чеснок, как я просила?! — с порога набросилась она на меня.

Блин.

— Мама, а для чего тебе чеснок? — поинтересовалась моя мама у своей. — Есть же еще головки две-три!

— Мало! Я их уже вынула. Надо еще!

— А зачем много? Он же высохнет!

— Высохнет — свежий купим! — уверенно каркнула бабушка и снова воззрилась на меня. — Володя, не слушай Яну, сходи и купи с полкило, а можно и больше!

Назад Дальше