Как у царевны косы темны, да, темны, ровно зимние ночи,
Губы смешливы да очи сумны, непонятно, кричит аль хохочет.
У царевны в сундуке
Сапоги на каблуке,
Как наденешь, так запляшешь,
Да ведьму перепляшешь.
Как у царевны чертоги белы, да, белы, будто белые кости...
Кости
— Зачем ты крадёшь мои кости? —
они не годятся на флейты,
они чересчур пока живы
и слишком их розов цвет.
Не станут их слушать крысы,
не будут они бояться,
а будут они смеяться
над слабостью губ твоих.
Не станут их слушать птицы —
ни голуби в белых перьях,
ни ласточки в чёрных платьях,
ни лебеди на пруду.
Их вой не подхватят кошки
на гулких сердитых крышах,
облитых — сметаной будто —
сиянием лунных щёк.
— Затем я краду твои кости,
что, только пока они живы,
их слушаться будет ветер
и золото волчьих глаз.
Перстень (колыбельная)
Ринке и Златке
Глазки закройте и слушайте: сказки
Шепчут за шторой ветра.
Катится месяц перстнем цыганским
Песенного серебра.
Клён под окном красит листья утайкой,
Чтобы с утра повстречать
Новым нарядом летучие стайки
Нежных девчат-облачат.
Ветки неловки, и падают листья
Бабочкиным крылом.
Старый фонарь мотыльками чистит
Лампочное стекло.
Туча себя потихоньку месит.
Лужи лежат по дворам.
Катится, катится перстень-месяц.
Спите, давно пора.
Кукольница
A Tatnomas
Когда
она
закрывает
глаза,
слышит,
как
говорят
игрушки:
зайчиха-
девочка
Егоза,
зайчонок-
мальчик —
смешной
пузан,
медведь,
суровый,
как
партизан,
щенок
и кукла-
старушка.
Погода,
поэзия,
чей-нибудь
зад,
грядущая
скоро
пирушка;
голосом
нежным
журчит
Егоза,
голосом
тонким
стрекочет
пузан...
Когда
она
открывает
глаза —
и с ней
говорят
игрушки.
Прибой
Из алого паруса вышла отличная юбка,
и два замечательных фартучка, и маленький половик.
Осколок бушприта Лонгрэну пошёл на трубку,
обломок побольше — на новый игрушечный бриг.
Спасибо прибою за то, что он милостив к бедным!
За бочку тюленьего жира, за горькую серую соль,
за крепкий камзол с шеренгами пуговиц медных —
за то, что он кормит Лонгрэна
и свято хранит Ассоль.
Мыли-вымыли
Мыли-вымыли добела волосы
Мне студёные пальцы реки,
Обряжали жемчужным поясом
Примеряли к лицу венки,
Чешуи драгоценным всполохом
Украшали моё бедро...
Над рекою щербатый колокол
Полоскал ветром гулкий рот.
Месечина
Я худа и бела от причины:
положила меня мать под «месечину»,
в лунный свет уложила голодный,
в луч холодный.
Говорила ей бабка, учила:
не клади ты дитя под «месечину»,
прячь ты люльку в угол самый тёмный,
самый сонный.
Только зря бабка мать мою пугала:
хоть и вышла она замуж за цыгана,
над обычаями нашими — смеялась,
издевалась.
Четверых родила от цыгана,
а потом сама же и ругалась:
больно много кричат, говорила.
Не любила.
И однажды по весне, вжасмина цвете,
положила меня спать в лунном свете,
а сама взяла и в лес убежала
рысью шалой.
А луна-то кровь цыганскую любит:
целовала луна мои губы,
целовала, пока не побледнели,
да пожалела.
Налетела утром бабка чёрной птицей,
подхватила меня, как волчица,
унесла далеко, под иконы,
бить поклоны,
да отцу кричала, темнолица:
«Говорила, не женись на волчице!»
А я тихо глядела, глядела,
как луна полетела.
Золотые струны
В моей клетке прутья —
Золотые струны.
На таких не много
Наиграешь песен.
Мне бы разогнуть их
Да сыграть на лунных,
Над рекой дороги
Под обрывом леса!
Мне бы только силы
В кружевные перья,
Мне бы только стали
В коготки-царапки —
Пела бы, не выла
В яму завечерья,
Да плясала с шалью
Чёрной моей бабки...
Льётся блеск латунный —
Надо мной глумится,
Злой тоскою крутит.
Отворите дверцу!
Разорвите струны!
Отпустите птицу!
Дайте просто прутик —
Натолкнуться
сердцем...
Клад
Ринке
В ночь на Ивана Купалу
В чаще, от елей чёрной,
Клад золотой искала
Так, наугад, девчонка.
Были костры у речки
Алы. Смеялась ночка.
Плыли по речке свечки
На голубых веночках.
Злые босые русалки
С белыми в лунь волосами
С лешим играли в салки,
Щёки ему кусали.
В ночь на Ивана Купалу
В чаще, от смеха звонкой,
В мокрой траве отыскала
Горсть чешуи девчонка.
Бутерброд
Принцесса заточена в башне из стали, стекла и бетона,
белеет лицо за окошками шестнадцатого этажа.
Принцесса давно не ждёт ни рыцаря, ни дракона,
и даже ни тонконогого, беспомощного пажа.
Она вышивает маки, да только никак не вышьет —
распятая ткань пылится, пожалуй, четвёртый год.
Принцесса проверит почту. Принцессе никто не пишет.
Принцесса вздохнёт тихонько и сделает бутерброд.
Кошки
A Sister Tabl
Я шла по дорожке,
Вертлявой дорожке,
Петлявой дорожке
Ничуть не спеша,
Как вдруг вижу — кошки,
Цветастые кошки,
Мурластые кошки
Поймали мыша.
«Послушайте, кошки,
Любезные кошки,
Чудесные крошки,
Я вот что скажу —
За эту пустышку,
За дохлую мышку,
Вам сотню без лишка
Рублей предложу!»
Хихикнули кошки,
Мурлыкнули кошки,
Мяукнули кошки:
«Хоть мы не враги,
Бери свои ножки
И дуй по дорожке,
Беги себе, крошка,
И нос береги!»
Луна из сыра
Златке
Что же ты ёжишься? Видимо, сыро?
Укрыть тебя нечем, вот ведь беда…
Знаешь, луна — да, на небе — из сыра,
Зелёного сыра и сладкого льда,
Знаешь, по сырным зелёным долинам
И сладким прозрачным ледовым холмам
Лунные лошади — белые спины —
Гуляют и сахарный щиплют туман,
В лунной чащобе лохматые ели
Пучки облаков, словно лён, теребят,
В лунном саду на лакричных качелях
Мальчишка сидит и глядит — на тебя.
Там, где
A Liberis
Там, где красавицы красные ленты
Дарят юнцам-лейтенантам,
Тучи приходят надбашенным фронтом —
Ливневым бунтом.
Там, где фламинго танцуют фламенко
В красной воде спозаранку,
Ветер играет фанданго на звонких
Ливневых струнках.
Усталость
В этой комнате все зеркала черны, как омут,
а оконные стёкла, пожалуй, ещё чернее.
Все игрушки давно мертвы или впали в кому
и принцесса лежит в углу, от тоски дурнея.
В этой комнате пахнет слежавшейся, древней пылью,
но следы моих ног босых исчезают сразу.
Тишину заполняет, как шёпот, шуршанье крыльев —
мотыльки составляют в углах бесконечный паззл...
В этой комнате очень давно на старинных пяльцах
вышивает игла крестом по канве усталость.
На зеркальном стекле, как след, отпечатки пальцев.
В этой комнате я как-то раз навсегда осталась...
Город
Розой упала багровая шаль
заката,
в окнах звеня древнейшей тревогой
крови.
Ночь начищает морозом свои
дукаты,
веками-тучами пряча глаза
коровьи,
а за подол её держится кроха-
город,
вшивый машинами и от весны
чумазый.
Чем-то он ей, сопливый и мрачный,
дорог:
старый надела на ручку фонарь
от сглаза.
Танцовщица
Она всегда улыбается — совсем не умеет хмуриться,
Руки её — как прутики, талия — как лоза.
Она себя кормит тем, что босая танцует на улицах —
Лёгонькая, как ветер, буйная, как гроза.
Юбки взлетают в танце — рваные, дерзкие, пёстрые,
Руки взлетают тоже — пара бронзовых птиц.
Она улыбается внутрь, словно одна на острове
Среди рыхлого моря болезненных, бледных лиц.
Как знамя, летят по ветру вольные чёрные волосы;
Легче на свете нету босых коричневых ног —
Медь под ногами этими сверкает, как чистое золото,
Звон её превращается в песню больших дорог.
Она всегда улыбается — совсем не умеет хмуриться,
Не может пинать поверженных и падать покорно ниц.
Она себя кормит тем, что босая танцует на улицах,
Безвестная из безвестнейших уличных танцовщиц.
ВОЛЧИЙ КНЯЗЬ
Иногда
Иногда мне снятся люди.
Иногда они живые.
Иногда и я живая.
Иногда я человек.
Ворон
У меня под окошком кричит
ворон,
Обещает конец мирных дней
скоро.
Я его прогоню — улетай,
ворог!
А внизу чёрной кровью хрипит
город.
Письмо (Джунгли)
Милый Чеширский кот, я, наконец, созрела,
я признаюсь в любви к вашей улыбке.
Прямо сейчас я в камере жду расстрела.
Другими словами, мне нечего больше терять,
тем более — девичью гордость.
Там, за решёткой — ночь, крикливые местные джунгли.
Где-то взахлёб визжит пьяная скрипка.
Руки мои от солнца жестокого смуглы,
подчёркнуто смуглы от тысячи красных штрихов.
И почерк утратил твёрдость.
Милый Чеширский кот, вы мой пример и муза.
Завтра я встречу утро вашей улыбкой.
Я улыбнусь скуластым отпрыскам кукурузы.
Мне негде стираться, подол всё ещё в крови.
Воняю, как стая мартышек.
Завтра придут узнать мою последнюю волю.
Я попрошу разбить дурацкую скрипку.
Че был бы горд, я не сдала им пароля.
Бумаги здесь нет, шепчу вам это письмо.
Знаю, вы слышите.
8.09.1941 — 27.01.1944
Однажды обязательно
всё будет замечательно,
однажды обязательно
мой брат придёт с войны.
Совсем не настороженно
мы будем есть пирожные
и — ложечкой — морожено
под вкусный сладкий чай.
Я буду вся нарядная,
я буду вся парадная,
красивая и ладная,
и брат весь в орденах —
пойдём гулять по городу,
весёлые и гордые,
и мама взглянет молодо
и будет хороша,
когда в деньки прекрасные
Победу будем праздновать,
когда в деньки прекрасные
мой брат придёт с войны...
К.М.
Что-то случай напутал: черноглазой родиться бы ей.
Или наоборот — это я бы должна быть смуглей.
Наша кровь неразлично красна — тайных меток не разглядеть.
По утрам просыпаюсь в поту — мне снится её смерть,
и я сыплю песок в часы, я пытаюсь успеть...
Мы росли как две розы: цвели и втыкали друг в друга шипы.
Мы делили росу и весну. Мы бывали от злости глупы.
Я безумна? Ищу всюду знаки, а их, как известно нет.
Я вскрываю нам вены опять, пытаюсь сравнить наш цвет.
Не гляди мне в глаза.
Я просто пытаюсь успеть.
Письмо
Сажусь за стол, беру карандаш, кладу белый лист.
Мой почерк — гол, но что за беда? Ты не японист.
Сижу, гляжу, как смотрит на снег, наверное, лис,
И вывожу — в ущерб белизне — простое: «Вернись!»
Мой почерк — шал, безумная вязь изгибов, и бег
Карандаша похож на припляс шута при ходьбе;
Мой почерк — нем, как старческий плач, как рыбы на дне,
Немее схем — нелепый циркач верхом на бревне.
Строка к строке — один только зов, одно лишь «Вернись!»
В слепой тоске несётся борзой безудержно — вниз.
Мама