Осенью в доме завелись новые порядки. Слепого-то дурака убрали, а на его место назначили Евсея Ароновича. Евсей Аронович был большой, волосатый, медведь прямо. Он круто повернул дело. «Приют — не воровской притон, — заявил он, — вперед без моего разрешения никто из вас за ворота не выйдет. Поняли?» Действительно, у ворот появился сторож, похожий на Евсея Ароновича: такой же медведь и силач. Фонька его звали. Без разрешения он никого за ворота не выпускал.
Приплыли, ребята. Времена какие пришли! Беда! Зашумели. Мы, мол, не арестанты, а приют не тюрьма. Сунулись было к Евсею Ароновичу, а он и слушать не хочет. Сидит Фонька у ворот, сторожит нас.
Был в нашем доме мальчишка. Шолом Венин его звали. Ловкий был парень, хоть и заика. Собрал он как-то ребят и говорит:
— Сммываться нам, рребята, отсюдова надо. Ппропадем мы тут с этими битюгами.
— Как тут смоешься? — говорят ребята.
— А вот подумаем как, — сказал Шолом.
Думают ребята, думают. Выходит — крутом шестнадцать: тут оставаться — плохо, и смыться нельзя никак.
— Ладно, рребята, — сказал Шолом, — а я все-таки попроб-бую. Кто со мной?
Вызвался Алтер Шорин.
— Еще кто? — спросил Шолом.
Вызвался я.
Шолом отвел нас в сторону и говорит:
— Молодцы. — говорит, — реббята. Вы, я вижу, не трусы. Я, — говорит, — еще не знаю, как мы смоемся, а только смоемся. Вы ппока молчите, а я пподумаю. Есть, ребята?
— Есть, — говорим, — делай.
Прошел день. На другое угро Шолом говорит нам:
— Выходите, реббята, на двор. Ждите у сарая.
Пошли мы на двор, стали у сарая, ждем. Приходит Шолом, невеселый вдет.
— Пплохи дела, реббята, — говорит, — я вчера обнюхал весь дом сверху донизу, двор обшарил — и, ппонимаешь, кроме ворот, нет хода.
— А у ворот — Фонька, — сказал Алтер.
— А у ворот — Фонька, — подтвердил Шолом. — Значит, как нам быть?
— Значит, плюнуть нам надо на это дело, — сказал Алтер, — плюнуть и растереть.
— Значит, надо нам Фоньку от ворот уббрать, — не слушая Алтера, сказал Шолом, — и не ночью, когда ворота все равно заперты, а днем.
— Гиблое дело, — сказал Алтер. — Фонька не отойдет от ворот, хоть гори пожар. А коли отойдет, так уж непременно запрет ворота на ключ, будь спокоен.
— Хоть ггори пожар, говоришь? — повторил Шолом. Он подумал и сказал: — Ладно, посмотрим.
На другой день вечером Шолом шепнул нам:
— Готовься.
Оделись мы, стали у ворот, стоим, ждем Шолома, а Фонька сидит в будке как прикованный.
Вдруг у сарая загорелось что-то. Дым идет, искры сыплются.
— Пожар! — закричали вокруг.
Фонька в тулупе вышел из будки и сипит:
— Эй, что там?
— Пожар! — кричали со всех сторон.
Фонька подошел к воротам, повернул ключ, потом вынул его, зажал в руке и пошел во двор.
Но когда Фонька проходил мимо будки, будка вдруг поднялась и с треском повалилась на Фоньку. Фонька упал. Ключ покатился по земле.
Кто-то быстро схватил ключ, щелкнул замок, калитка распахнулась, и знакомый голос крикнул:
— Айда, ррребята!
Когда мы остановились, чтобы передохнуть, я спросил у Шолома:
— Будка — это ты?
— Я, — сказал Шолом. — Две ночи возился, подпиливал столбы.
— А пожар? — спросил я.
— Ссолома, — сказал Шолом.
— Куда ж вы убежали? — спросил Ледин.
— Шолом в ту же ночь ушел из Житомира. А мы переночевали на базаре. А утром нас задержала милиция и доставила в приют.
— И бежали, значит, зря, — сказал Иеня.
— После того я недолго там оставался, — сказал Мишка. — Меня Евсей Аронович сплавил с эшелоном в Ленинград. Хотел поскорей с рук сбыть.
— А Шолом твой ловкач, — с завистью сказал Семен.
— Ого, хват, — сказал Коротун.
— А в вашем доме были бегуны? — спросил Ледин.
Ребята замялись.
— Был один случай, — проворчал Семен.
— Давно?
— Года два, что ли.
— Какой же случай?
— Такой.
— Какой такой?
— Не помню уже.
— Они не говорят, потому что Хаче их товарищ, — сказала Аня.
— Ну, ты скажи, — предложил Ледин.
— И скажу. — Аня смело посмотрела на ребят, но те шли потупясь и молчали.
— А было так, — сказала Аня. — Жили мы то лето в Толмачеве. На даче. Жили весело. Ребята все свои. Хорошие все ребята. И вдруг — странное дело: стали у многих пропадать галоши. Сегодня у одного пропала пара, завтра — у другого, послезавтра — у третьего. Ясно, что кто-то галоши ворует. И кто-то из своих. Чужих у нас на даче не было. Но кто? И сразу всем пришло в голову: Хаче Рыскин. Никто вслух этого не сказал. Не пойман — не вор. Зачем говорить? Но про себя подумали: «Рыскин. Никто другой».
Рыскину было тогда лет двенадцать. Жил он в нашем доме давно — года три. Знали его все, а не любили. Играют, скажем, ребята в лапту. Хаче, будто нечаянно, стукнет кого-нибудь палкой по затылку. Сам испугается, побежит за водой. А приложишь эту воду к ране — жжет. Оказывается, принес не воду, а уксус. Не любили его ребята. И вот, когда пропали галоши, все ребята как один подумали: «Хаче Рыскин. Никто другой». Но вслух не говорят. Только каждый про себя решил, что надо проследить Хаче.
А утром еще новость: у одной воспитательницы из ящика стола пропали шесть рублей — две тройки. Ребята подняли бучу. Невиданное дело в нашем доме — воровство. Посовещались и решили вызвать Хаче и допросить его.
Явился Хаче. Лицо обиженное и сердитое. Зашумел он, рутами машет. «Чего обижаете? Знать не знаю, ведать не ведаю. Ищите». — «Поищем!» сказали ребята и задумались. Кто его знает, может быть, в самом деле напраслину на парня взводим.
Тут Сенька, — теперь он уже вышел из детского дома, на фабрике работает, а хороший был парень, его «кавалеристом» прозвали за кривые ноги, — выступает тут Сенька и говорит:
— Вот что, — говорит, — ребята. Дело-то это скверное. Дело это оставить нельзя. А только если мы все галдеть будем — толку не выйдет. Верно?
— Верно, — сказали ребята.
— Вот что, — сказал Сенька, — давайте это дело мне. Ручательство, что я его поймаю на месте, тогда и разговор будет, а пока разойдись — и молчок.
— Ладно, — сказали ребята. — Только ты уж, Сенька, постарайся. Дело-то, ведь, нехорошее. А пока — молчим. Это можно.
Разошлись ребята.
Ночью все заснули, а Сенька не спит. Сенька подкрался к комнате, где спал Рыскин, лег брюхом на пол, ухо приложил к двери и застыл, не дышит.
Вдрут слышит шорох в комнате, шарканье ног по полу. Сеня к стене. И вовремя: дверь открылась, и появился Хаче Рыскин. Оглядываясь, Хаче тихо пошел на двор. Сенька за ним.
Хаче в ворота и ну шагать. Но Сенька не отстает.
— Вот оно что! — думает Сенька. — Парень сигануть вздумал.
И верно: идет Хаче к вокзалу. Когда они вышли на дорогу, Сенька крикнул:
— Рыскин!
Хаче обернулся, увидал Сеньку, и бежать. Сенька за ним. Догнал его Сенька. За плечо схватил. Хаче дрожит, плачет, а в руке что-то держит.
— Покажи! — крикнул Сенька и цап Хаче за кулак.
А в кулаке шесть рублей воспитательницы, две тройки.
— Ну, парень, — сказал Сенька, — что ты наделал? А?
Хаче молчит, только губы трясутся, плачет.
— Идем, — сказал Сенька и повернул к дому.
Хаче — за ним. Зашли в дом.
— Ты бежать оставь, — сказал Сенька, — но иди теперь поспи, а завтра перед всеми ребятами слово дашь, что больше воровать не будешь. Понял?
Хаче пошел в спальню и лег.
А наутро проснулись ребята — нет его. Убежал Хаче.
Убежал Хаче и пропал. И следа нет. Месяц проходит, два проходят, три проходят — нет Хаче. Уж мы о нем забывать стали.
И вот раз ночью спит Сенька и слышит стук в окно. Сенька встал, открыл окно и крикнул:
— Кто тут?
— Я, — сказал кто-то.
Тогда уже была осень, ночи были темные, так что Сенька, как ни смотрел, никого не мог разглядеть.
— Кто я? — спросил он.
— Я — Рыскин.
— Хаче, ты? — крикнул Сенька. — Лезь в окно.
Не узнать было Хаче. Грязный, ободранный, на ногах большие галоши веревочкой привязаны к сапогам. На голове шапчонка без верху, одна подкладка.
— Дайте, ребята, пошамать, — говорит, — уж очень есть хочется.
Ребята окружили Хаче, принесли ему поесть, расспрашивают, как да что, да откуда. Хаче не отвечает, чавкает; съел все, что ему принесли, собрал даже с пола крошки хлеба, а потом сразу уснул.
Утром, когда в доме узнали, что вернулся Хаче, заведующий вызвал его к себе. И тут Хаче рассказал все, что с ним было в это лето.
— Удрал я в ту ночь, потому что мне стыдно было, — сказал Хаче. — Когда меня Сенька вернул, я зашел в спальню да подумал: «Что-то завтра будет? Перед всеми ребятами срамиться надо будет, ребята избегать меня будут, пальцами тыкать будут. Нет, — думаю, — лучше умру, а этого не будет. Убегу». Вышел я из дому и пошел на вокзал. Пришел на вокзал, а там пусто, ни души. Светать стало, а я сижу на перроне один, есть хочется, и не знаю, что мне делать, куда мне податься. А на вокзале сидеть — тоже мало толку. Пошел я к реке, покупаться захотелось, жарко было. Вижу — на берегу стоит будка, а в будке сидит мужик, крепкий такой старик, с красной бородой, перевозчик. Сидит — чай пьет. Зашел я в будку.
«Можно, — говорю, — дед, у тебя тут посидеть?» Старик посмотрел на меня и говорит: «А ты кто будешь?» — «Из детского дома я, — говорю, — меня сегодня на весь день до вечера гулять отпустили». — «Посиди, — говорит старик, — места не жалко». День я проваландался у реки, покупался. Вечером старик спать собирается. «Чего, — говорит он мне, — ты домой не идешь?» Ну, тут я ему все и рассказал. Сказал, что удрал из детского дома, что вернуться туда не могу и что податься мне некуда. «Ладно, — сказал старше, — поспи нынче тут, а завтра поглядим».
Остался я жить у перевозчика. Старик научил меня грести и управлять лодкой. И вот стали мы перевозить людей: то он перевозит, то я. Жилось плохо. Спал на полу. Обтрепался я. А старик жадный был, кормил сухарями да водой.
А на горе за рекой жила железнодорожная охрана. Недавно охрана сделала облаву на беспризорных. Забрали меня и привели к начальнику. «Ты кто будешь? Откудова?» спросил меня начальник. Я наврал все: и имя, и фамилию, и года, сказал: пятнадцать лет. «Ладно, — сказал начальник, — отправим тебя, шкета, в детский дом».
Ночью в три часа посадили меня в вагон и повезли. Доехали до какой-то станции, проводите и говорит мне: «Слазь тут». Слез и вижу: вокзал, а крутом лес. На вокзале только два человека: кассир и мальчишка лет десяти, с фонарем. «Тебе куда?» спросил меня кассир. «В детский дом», говорю. «Пойдем», — сказал мальчишка. Пошли. Идем лесом, в лесу еще темно. Идем с фонарем. Пять верст прошли и пришли в детский дом. Дом стоял в лесу. Встретил меня заведующий — сонный, в ночной рубашке. Спросил, как звать, сколько лет. «Пятнадцать», — говорю. «Как с тобою быть? — сказал заведующий. — Мы принимаем только до четырнадцати». Я заночевал там, а наутро заведующий и говорит мне: «Я тебя отправлю в Ленинград. Тут я не имею права оставлять тебя». Он сам пошел со мной на вокзал и сказал проводнику, чтобы отвез в Ленинград. Но тут в Толмачеве я сиганул. День просидел на станции. К перевозчику я боялся пойти, опять охрана заберет, да и надоело там. А ночью пошел к вам сюда.
— А теперь Хаче где? — спросил Ледин.
— Теперь он в другом детском доме живет, — сказала Аня. — Он иногда приходит к нам в гости — в шахматы с ребятами поиграть. Увидите его как-нибудь.
— Да, — сказал Семен. — Совсем изменился Хаче, не узнать парня.
— О побегах и я могу кой-что рассказать, — сказал Ефим Горчаков. — Я сам бежал из Польши в СССР, а было мне тогда лет семь, что ли. Маленький был.
— Один бежал? — удивился Ледин.
— Ну, одному-то где мне было бежать, — сказал Ефим. — Я с дядькой бежал, с Неахом. Раньше он в польской армии служил солдатом, а потом демобилизовался и работал в типографии. Дядя Неах все хотел перейти в СССР. Он уговаривал маму и меня отпустить с ним. Но мать не хотела.
Как-то раз Неах пришел к нам в гости. Мать болела. Она лежала в постели. Спала. Неах посидел немного, а потом отозвал меня в сторону и говорит:
— Слышь-ка, — говорит, — Ефим, хочешь поехать со мной в Россию?
— Хочу, — говорю.
— Одевайся.
— Сейчас?
— Ну да, — сказал дядя, — заедем ко мне, а оттуда на вокзал.
— А мать?
— Матери ничего не говори. Мы ей с вокзала напишем. А как устроимся, возьмем ее к себе.
Оделся я и вышел с дядей. Мама спала и ничего не слышала. Мы поужинали, пришли на вокзал и сели на поезд.
Целую ночь мы ехали поездом и наутро приехали в маленький пограничный городок Острог. Слезли мы с поезда и пошли по улице. А на улице мороз, холодина. Видим — синагога стоит. Мы и зашли туда погреться. В синагоге никого нет, только старик-служка возится в углу, печку топит. Мы поздоровались со стариком, поговорили. Он спросил, кто мы такие. Откуда, куда? Дядя ему и говорит: так и так, говорит, хочу с племянником перейти границу.
— Трудно это, — сказал старик, — границу охраняют крепко. И банды сейчас всякие по границе ходят, ограбят, да еще — не дай бог — зарежут.
— Грабить у нас нечего, — сказал дядя, — а зарезать — может, и не зарежут. Тут, ведь, тоже не житье. Худо тут, хуже не надо. Уж чего лучше — в самой Варшаве у меня жандармы брата убили. Его отца, — показал он на меня.
— Что вы?! — сказал старик и головой покачал. — Плохо, очень плохо. Вы подождите пока, погрейтесь, а я кое с кем о вас поговорю.
Когда в синагогу стал собираться народ на молитву, старик подвел к нам какого-то одноглазого человека, показал на нас и говорит:
— Эти самые.
Одноглазый пошептался с дядей и вышел из синагоги. Дядя пошел за ним вслед, а я за дядей. Одноглазый, не оборачиваясь, делал нам какие-то знаки рукой. На окраине одноглазый зашел в небольшой домишко, отгороженный от улицы забором. Мы остались у ворот. Скоро у окна появился одноглазый и рукой махнул: войдите.
В доме было грязно. Худая женщина сидела посредине комнаты на табурете и кормила грудью ребенка. Она все ругала одноглазого, называла его «вором, контрабандистом, висельником». Рядом с женщиной стояла девочка лет десяти. В углу сидел старик. Он читал какую-то книгу.
Одноглазый усадил нас за стол и достал из шкафа полбутылки спирта, хлеб и огурцы. Мы закусили. Пришел еще один человек, веселый толстяк, бородатый. Он громко гоготал, хлопал дядю по плечу, называл длинноносую женщину «сорокой», выпил три рюмки спирта и исчез. Когда он вышел, одноглазый поднял вверх палец и сказал: «Ого! Голова!»
Вечером толстяк опять пришел, но уже не один, а с каким-то мужичком. Этот мужичок должен был нас перевезти через границу. С ним долго торговались, его в чем-то уговаривали, но мужичок не соглашался и все мотал бородкой. Наконец его уломали. Хлопнули по рукам, выпили по рюмке спирту, и дядя достал из кармана деньга. Но передал дядя деньги не мужичку, а волосатому толстяку. Толстяк же дал дяде фотографическую карточку какой-то девицы и две перламутровых пуговицы.
— Как перевезет он вас через границу, — сказал толстяк по-еврейски, — вы ему отдадите карточку и пуговицы. Деньги он у меня получит, только когда покажет мне карточку и пуговицы. Не то… Сами понимаете.
Поздно ночью в окно постучали. Одноглазый вскочил и сказал нам: «Идем».
Мы вышли во двор. Тут нас ждали сани, запряженные парой. У саней стояли низенький мужичок и толстяк. Мы сели. Толстяк и одноглазый негромко крикнули: «Счастливо!»
И мы поехали.
Мы долго ехали полем. Было холодно. На полях лежал снег. Потом подул ветер. Мы свернули с дорога и поехали лесом. Тут было тихо. Но сани часто увязали в снегу. Мужик слезал и помогал коням тащить сани.
Вдруг мужик остановится.
— Слезайте, — сказал он нам.
Мы слезли. Мужик сказал:
— Вы лягте вон под тем деревом. И лежите. Я поеду домой. Посмотрю, что-то там.
Он сел и уехал.
Мы остались одни в лесу, под деревом. В лесу тихо, только раз услыхали мы шаги: насвистывая, проходил человек. Дядя сжал мою руку и шепнул: