— Вам теперь не так скучно, пан Томаш? — Пани Бася подмигнула консьержу и легонько сжала его локоть.
— Ну что вы! Ни капельки. Представляете, она даже завела собаку!
Они еще раз прошли мимо парковых ворот.
— А этот смешной Франек теперь не только завтракает в нашем кафе, но и ужинает, — сказала пани Бася.
— Хотите сказать, что он слитком надоедлив?
— Нет-нет, что вы! Предельно деликатен и совершенно безобиден. К тому же у него оказалось прекрасное чувство юмора! А вы знаете, как я ценю чувство юмора.
Томаш посмотрел на часы.
И эту самую секунду из дома напротив вышел Яцек Левандовски. Он ступил на газон и внимательно посмотрел по сторонам. Несколько секунд он помедлил, потом спрягал руки в карманы пальто и с видом какого-то печального смирения снова вернулся в дом.
— Опять двадцать пять! — всплеснула руками пани Бася.
— Мне кажется, он безнадежен, — вздохнул Томаш.
— Он просто упрямый осел! — Пани Бася совершенно расстроилась. — Мне его даже жалко. Прямо не знаю…
— Ну, ничего не поделаешь, бывает…
— Вот именно! Давайте подождем еще несколько дней, хотя бы до субботы? — Пани Бася снова взяла консьержа под руку. — Никогда ведь не знаешь, чего от них ожидать.
Томаш улыбнулся, и они медленно пошли к автобусной остановке.
КТО ЕДЕТ В ЛИФТЕ
Пани Борткова откинула одеяло, тяжело спустила ноги с кровати и посмотрела в окно. На улице было пасмурно и туманно.
«Ах, дура-дура!» — тут же подумала пани Борткова.
Она же прекрасно знает, что воспоминания про сон улетучиваются, как только посмотришь в окно. Знает, но забывает каждый раз. А сон был хороший. И если закрыть глаза, то, может быть…
Но нет, пани Борткова вздохнула, нащупала ногами тапочки и пошлепала в ванную. Там она открыла кран и подождала, пока пойдет теплая вода, подставила зубную щетку под струю и посмотрела в зеркало. На щеках у Франтишека отчетливо проступала двухдневная щетина.
Он провел рукой от шеи до скулы, поставил зубную щетку обратно в стакан и взял станок для бритья.
«А мог бы побриться с вечера, — подумал Франтишек. — А мог бы вообще запустить бороду».
Он густо наложил пену для бритья на подбородок и повертел головой. Нет, борода ему определенно не идет. А усы не нравятся его подружке.
«Ну и подумаешь, не нравятся! Кто ее будет спрашивать?» — подумал Франтишек и привычными движениями заерзал станком по щеке.
Потом он вернулся в комнату, открыл платяной шкаф и задумался.
Долго думать Хелена не умела. Выбор между синим платьем и серым брючным костюмом решился в пользу платья. Хелена какое-то время рассматривала свое отражение в трельяже, то втягивая живот, то выпячивая грудь. В целом она была собой довольна: каких-то две недели диеты, а результаты уже видны. Часы показывали без четверти, а значит, было еще время спокойно выпить чашечку кофе.
Хелена, напевая, вошла в кухню, достала из шкафчика кофемолку, насыпала в нее две большие горсти кофейных зерен и посмотрела в зеркальную дверцу. Очки у пана Кацпера запотели, поэтому он снял их и долго протирал краем занавески. Потом надел и снова посмотрел в зеркальную дверцу.
«Так и есть! — подумал с досадой пан Кацпер. — Снова пора стричься!»
Стричься приходилось теперь чаще чем два раза в месяц. По неизвестной причине волосы стали расти быстрее и торчали в разные стороны вороньим гнездом, совершенно не желая слушаться расчески. Обидней всего было то, что росли они строго по кругу, оставляя на макушке аккуратную блестящую лысину. Настроение как-то сразу пропало, и кофе расхотелось.
Пан Кацпер взял из вазочки половинку несвежего печенья и пошел в коридор одеваться.
Мужская парикмахерская была рядом, буквально в соседнем доме, но лучше надеть шляпу — все равно причесаться нормально не получится, да и сыро на улице. Агнешке всегда шли шляпки. Она разглядывала себя в трюмо, заправляя за ухо темный локон.
«Красная помада будет лучше, чем розовая, — подумала Агнешка. — К такой шляпке лучше подойдет красное!»
Она аккуратно накрасила губки, спрятала помаду в сумочку, туда же сложила маленькое круглое зеркальце, записную книжку и перчатки. Агнешка взяла тонкий длинный зонтик, вышла из квартиры, закрыла дверь на оба замка и вызвала лифт.
На первом этаже профессор Лисовски ругался с консьержкой Рузей.
Он жал на кнопку вызова и потрясал свернутой в трубочку газетой.
— Это переходит всякие границы! — возмущался профессор. — А к вопросу о моей корреспонденции мы еще вернемся, пани Рузя!
— Да не было вам никакой корреспонденции, — оправдывалась Рузя. — Ну, ей-богу, не было, пан профессор! Да что ж я специально, что ли?
— Ой, не надо вот этого! — морщил лицо пан Лисовски. — Вы и коврик мой криво стелили не специально, и квитанцию в прошлом месяце потеряли не специально… Да где ж этот лифт? Безобразие!
И немедленно в лифте что-то щелкнуло, открылись дверки, и пан Лисовски сделал шаг в сторону, пропуская выходящих. Но выходящих не оказалось. Профессор вопросительно посмотрел на консьержку и заглянул в кабину лифта. Там, прислоненный к зеркалу, стоял тонкий женский зонтик. Профессор снова вопросительно посмотрел на консьержку. Та пожала плечами.
— По-вашему, пани Рузя, это тоже не специально? — Он махнул свернутой газетой в направлении зонтика. — Я же говорю, безобразие!
Пан Лисовски вошел в лифт, демонстративно повернулся к зонтику спиной и, прежде чем закрылись дверцы, взглянул на себя в зеркало.
Из цикла
Я И ДРУГ МОЙ ДЗЮБА
Полы в нашем доме мать красила сама. Раньше это считалось мужской работой, но с тех пор, как отец подался в бега, в доме был только один мужчина — мамка.
Вечером ожидались гости, поэтому все полки в холодильнике были заставлены заливным, мисочками с винегретом, ожерельями кровяной колбасы и розетками с дрожащим вишневым желе из польских пакетиков «Галяретка».
Полы подсохли еще вчера, но запах масляной краски не выветрился до сих пор. Потому мы с Дзюбой сидели за столом в гостиной и под видом выполнения домашних заданий втягивали запах носом почти до головокружения.
— Хорошо тебе, — говорил Дзюба. — Всю ночь можно нюхать! А у нас везде линолеум. Его просто стиральным порошком моют.
— Это что! — гордо отвечал я. — Вот мы еще скипидаром натрем!
Дзюба завистливо молчал.
— А потом мастикой! — добавлял я, радуясь этому неожиданному превосходству.
С каждым разом краска выбиралась матерью все светлее по тону и ярче.
Некогда темно-коричневые половицы теперь были ярко-оранжевыми и не раздражали лишь потому, что были прикрыты аккуратными полосатыми ковровыми дорожками. И только пороги блестели глянцевой эмалью, словно залитые морковным соком.
С течением времени маме все больше хотелось броских расцветок — так, словно реальность блекла и теряла краски.
Кресла застилались пестрыми покрывалами, а на стенках появлялись белые висячие горшочки с пошлым искусственным плющом ядовито-зеленого цвета.
Мать покупала синьку в маленьких пластиковых бутылочках и неизменно добавляла ее в стирку. От этого все постели и занавески в доме имели насыщенный голубой оттенок.
Этой нехитрой науке мама научила и свою сестру Верку. А та, в свою очередь, заразила мать привычкой крахмалить пододеяльники и простыни. От чего они вечно были жесткими, словно с мороза, и даже похрустывали под руками.
— Слышь, Верунь, — говорила мать, — а что как я в другой раз комбинации подкрахмалю, а?
— А и крахмаль! Что им станется? — говорила Верка, прилаживая на голове парик.
Она уже битый час вертелась у зеркала. То красила ресницы, зачем-то широко открывая рот при каждом взмахе кисточки, то обводила губы огрызком красного карандаша, старательно слюнявя кончик.
У тети Веры сегодня именины. И хотя бабка не назвала мою мать ни Надеждой, ни Любовью, ни тем более Софьей, этот праздник сестры отмечали исправно. Хороший же праздник, чего?
Гостей звали к нам: у нас места больше.
Компания соберется привычная: родители Дзюбы придут с мелкой Люськой, Степановна, Зинаида с беременной Катькой, Валерка… По поводу Валерки мать вчера долго ругалась с тетей Верой. С одной стороны, ему бы помириться с Катькой. А с другой — непонятно, как там все обстоит с городским женихом. Зинаида на все вопросы только поджимает губы да отмалчивается. А Катерине уж рожать скоро.
— Ой! — Тетя Вера вдруг роняет помаду и бледнеет. — Ой, батюшки!
— Что? — Мамка застывает в дверях с половником в руке и мгновенно бледнеет. — Да говори же! Что???
Мы с Дзюбой как по команде выскакиваем в коридор.
— Ой-ой, — причитает тетя Вера, — шампанское-то забыли! Забы-ыли!
— Едрить-колотить, Верка! — Мать присаживается на край вешалки, держась за сердце. — Меня чуть кондрашка не хватила! От дурная ты!
— Костик, побеги, а? — Тетя Вера смотрит на меня умоляюще. — Может, не закрыли еще? Там Райка, она тебя знает. Побеги, а?
Мать выдает мне деньги, и мы с Дзюбой бежим вниз по улице, обгоняя друг друга. А потом неспешно идем обратно, неся каждый по зеленой праздничной бутылке. У пивного ларька замедляем шаг, и мужики уважительно кивают головами и отпускают вслед шуточки, но по-доброму, по-свойски.
По пути мы заворачиваем к гаражам и садимся там, прислонившись спиной к полуразрушенной кирпичной стене. Дзюба достает утащенную у бати папиросу, аккуратно ровняет ее пальцами и смачно прикуривает, наклонив голову набок.
Какое-то время мы молчим.
Так уж повелось, что эти редкие, ворованные папиросы стали для нас каким-то особым ритуалом. Курение сопровождалось непременно серьезными философскими разговорами, по-взрослому вальяжными затяжками и неспешным выпусканием дыма. Не то чтобы мне нравилось курить, да и мамка надает тумаков, если учует, но была в этом какая-то пацанская непокорность, какой-то протест и странное ощущение ворованной свободы, а значит, самостоятельного рискованного поступка.
— Валерка в тюрьме сидел, — вдруг говорит Дзюба, — ты знал?
— Иди ты! За что?
— Не знаю. Я батю спрашивал, не говорит.
— А когда это он сидел, что я не помню?
— Нас еще не было тогда, вот и не помнишь! Давно.
Мы молчим, хоть и думаем об одном и том же. Дзюба передает мне папиросу и сплевывает сквозь зубы.
— Вот это жизнь, скажи! Как Монте-Кристо! Конвой, решетка, камера…
— Кто Монте-Кристо? Валерка, что ли?
— А хоть и Валерка! — Дзюба раззадоривается все больше. — Представляешь, если он владеет секретной картой сокровищ!
— Ага, и тихонько их пропивает.
— Дурак ты! Надо его выследить, — Дзюба переходит на шепот, — богатые всегда прикидываются обычными людьми, нищими даже. Как подпольный миллионер Корейко в «Золотом теленке». — Он говорит так уверенно и так эта мысль мне нравится, что я почти верю.
Мы возвращаемся домой, объединенные новой тайной.
Еще издали замечаем какую-то суматоху во дворе, слышим женские крики и причитания и припускаем шагу.
— Батюшки-святы, рожает! — кричит тетя Вера. — Как есть рожает!
Валерка выскакивает из калитки и несется вниз по улице к телефону-автомату.
— А у тетьки Катьки схватки начались! — говорит радостно мелкая Люська. — А тетька Зинка валерьянку пьет!
Мать забирает у нас шампанское и уносит в дом.
— Ничего-ничего! — кричит она из коридора. — В праздник рожать — хорошая примета!
— А и правда, — отзывается тетя Вера. — Слышь, Катерина, если девка будет, Веркой назовешь, в честь меня!
Катерина полулежит на лавочке и стонет. С одной стороны ее поддерживает под локоть мать Дзюбы, с другой — Степановна.
— С какой это стати Веркой? — возмущается Зинаида, появляясь в дверях. — Чтоб такая же профурсетка была, как ты? Нет уж! Любкой будет, как прабабка ее!
— Пацан будет! — уверенно говорит Степановна. — Глянь, у ей живот острый. На девку круглый должен быть!
— Лишь бы здоровый! — стонет Катерина и опять заходится в крике.
Когда «скорая» увозит Катьку рожать, все возвращаются к столу, и весь вечер только и разговоров, что про роды, про младенцев да про выбор крестных.
Мы с Дзюбой сидим в кухне и доедаем уже третью порцию вишневого желе.
— Не успели мы, — говорит Дзюба, — жалко, скажи!
— Что не успели? — не понимаю я.
— Ну, если ребенок Валеркин, все наследство теперь ему отойдет.
— Иди ты! Точно!
Мы молчим и пытаемся придумать хоть какие-то плюсы этой ситуации. Получается плохо.
— Слушай, у продавщицы Райки брат сидит! — вдруг осеняет меня.
— И что?
— Как что! Он весной выходит! Будем за ним следить!
— А ты думаешь, что прямо все выходят миллионерами? — не сильно-то воодушевляется Дзюба.
— Ну не знаю. Я бы точно миллионером вышел! Я про Монте-Кристо два раза читал — там все просто. Главное — в правильную камеру попасть. Я даже пробовал под нашим сараем подкоп делать. Хочешь, покажу?
В дверях мелькает кремовое платье Дзюб иной сестры, и мы слышим в комнате ее противный голосок:
— Мама, мама, а Костика в тюрьму посадят! Я слышала! А еще они подкоп будут делать!
Все замолкают и смотрят на мою мать. Она все еще улыбается, пока смысл сказанного медленно до нее не доходит.
— Ой, Верунь! — Мама встает, хватается за плечо тети Веры и тут же бледнеет.
— Константин! А ну поди сюда! — кричит тетя Вера из комнаты голосом, не сулящим ничего хорошего.
— Люська-гадость, — цедит Дзюба сквозь зубы, — убью!
Мы оставляем недоеденное желе и неохотно плетемся в комнату.
Люська стоит посреди двора, широко расставив кривенькие ножки, и ревет во весь голос.
С одной стороны к ней бежит Дзюбина мать тетя Зоя, а с другой — Степановна, соседка.
Дзюба стоит, опершись спиной об угол сарая, и флегматично ковыряет в носу.
— Ты что ей сделал, ирод? — кричит ему мать на бегу. — Что ты ей опять сделал?
Она приседает возле Люськи и начинает осматривать ее и ощупывать. Люська послушно дает осмотреть одну руку, потом другую. При этом она не прекращает реветь на всю улицу, время от времени поворачиваясь в сторону Дзюбы и трагично выпучивая глаза.
Тетя Зоя осматривает ей голову, заглядывает в рот, щупает коленки.
— Люсенька, что? — спрашивает она, уступая место подоспевшей Степановне. — Да что ж такое?
Степановна проделывает ту же процедуру, потом легонько встряхивает Люську за плечи, от чего та начинает реветь громче и тоньше.
— Ну ты дурак, Дзюба, — говорю я шепотом, — она же наябедничает.
— Ничего, зато запомнит!
— Она же мелкая еще, жалко, — говорю я.
— Посмотрел бы я на тебя, Костя, если б это твоя сеструха была. — Дзюба виртуозно сплевывает сквозь зубы. — Она меня знаешь как бате закладывает! А батя мне потом знаешь что?..
И пока все заняты ревущей Люськой, мы тихонько ретируемся через забор и, нырнув между кустов крыжовника, выходим на улицу с другой стороны соседского двора.
Дзюба отряхивает штаны, пятясь от калитки, я открываю рот, чтобы сказать ему «стой!», но не успеваю, и Дзюба врезается прямо в проходящую мимо Дашку Ерохину. Вдобавок ко всему он наступает ей на ногу, и на белом Дашкином носочке остается грязный овальный след.
— Ой, — говорит Дзюба, и у него краснеют уши и шея.
Ему ужасно неловко, он не знает, что сказать, вдруг приседает и начинает тереть след на Дашкином носке, сперва рукой, потом рукавом. Дашка смеется, убирает ногу и бьет Дзюбу по голове пустым пакетом.
— Что там у вас Люська так плачет? Это же Люська плачет? — спрашивает она, кокетливо одергивая цветастое платьице.
— Она жвачку проглотила, — говорю я. — А Дзюба сказал, что она теперь умрет.