— Не просто жвачку! — Дзюба вдруг обретает дар речи. — А польскую жвачку, которую я у Фильки выменял на магнит!
Я знаю, что дело не в магните. Эту жвачку (страшная редкость по нашим временам) Дзюба припрятал как раз для Дашки Ерохиной.
А Люська нашла и съела.
А теперь ревет, потому что брату верит безоговорочно, хотя и бесконечно ябедничает на него отцу.
— Что же ты ее, бедную, так напугал? — спрашивает Дашка Дзюбу безо всякого сожаления в голосе и поглядывает на меня украдкой.
— Чтобы знала! — ворчит Дзюба, прослеживая Дашкин взгляд.
Ерохина закладывает за ухо непослушную прядь, но делает это очень медленно, чтобы мы успели разглядеть ее новые часики — маленькие, аккуратные, на блестящем темно-сером ремешке.
Но я вижу не новые часы, а тонкую царапину на запястье, чуть ниже застежки, маленькую царапину на узком Дашкином запястье, рядом с бледной голубой жилкой. И мне вдруг становится тяжело дышать и начинает ныть где-то в животе, сладко и странно.
— Пошли, — говорит мне Дзюба и толкает меня в бок. — Чего встал? Пошли!
— Красивые часы, — говорю я, чтобы что-то сказать.
Дашка медленно подносит руку к глазам.
— Ой, уже половина второго! — произносит она с выражением. — Сейчас гастроном закроют!
Мы с Дзюбой стоим и смотрим, как Дашка Ерохина бежит вниз по улице, размахивая пустым пакетом.
Остаток дня Дзюба дуется на меня, а на все вопросы только отмахивается, чем ужасно меня злит. Я не сделал ничего плохого, но все равно чувствую себя виноватым.
— Мне эта Ерохина ни капельки не нравится, если ты из-за этого! — оправдываюсь я. — Ну честно!
— Меня это не интересует, — холодно отвечает Дзюба, не глядя мне в глаза.
Но я-то знаю, что интересует! Еще как интересует! Но если я скажу об этом вслух, мы точно поссоримся.
Странная вещь: нет ничего такого, о чем мы с Дзюбой не можем разговаривать. Но когда дело касается Дашки, Дзюба ведет себя как дурак.
Мы сидим на ящике за гаражами и курим ворованную «беломорину».
— Ты дурак, Дзюба, — говорю я.
— Угу, — отвечает он и пытается выпустить дым колечком, — а ты, значит, умный!
— Да я не в том смысле.
— Ну и помалкивай.
— Ну и подумаешь!
— Ну и всё!
Мы молча курим, передавая друг другу папиросу.
Потом так же молча идем вверх по улице. Какое-то время топчемся возле Дзюбиной калитки, пока из-за нее не раздается писклявый Люськин голосок:
— Ага, а я папке все рассказала! И ничего я не умру! А папка тебя уже ждет!
Люська пятится к дому, пытаясь оценить расстояние от двери до калитки и от Дзюбы до нее самой.
— Ну, я пойду, — говорю я как бы между прочим.
— Угу, — обреченно соглашается Дзюба. — Завтра зайдешь?
— Завтра зайду.
Мы всё стоим. Дзюба не решается войти во двор, а я не могу просто взять и уйти.
— Ты это… не расстраивайся, — говорю я, чтобы что-то сказать.
— Угу, — отвечает он, — не впервой.
— И это, слышь? — вдруг говорю я, сам себе удивляясь. — Я тебе завтра жвачку достану, честно!
— Иди ты! Как? — Дзюба смотрит на меня недоверчиво и вздыхает.
— Есть пара мыслей… — вру я и хлопаю его по плечу.
— Ладно, завтра поглядим, — говорит Дзюба, и лицо его светлеет.
ДОЧЬ СВОЕГО ОТЦА
— А он тогда скажет: «Вам не кажется, что это недостойно и говорить тут не о чем?»
— А я ему отвечу: «Нет, не кажется!»
Марика посмотрела на сестру с восхищением. Вот кому достался гордый нрав, смелость и фамильное упрямство. Дочь своего отца!
Лидия сидела у зеркала и расчесывала длинные тонкие волосы, далеко отводя острый локоток, и сосредоточенно хмурила бровки.
— А если он скажет: «Вы не думаете о том, что будут говорить о нас соседи?» — спросила Марика и поудобнее устроилась на постели, поджав под себя ноги.
— А я ему отвечу: «Нет, не думаю!» — сказала Лидия, не оборачиваясь.
«Я бы умерла от страха», — подумала Марика, но вслух спросила:
— А если он скажет: «Не будете ли вы так любезны выбросить все эти глупости из головы?»
— Я ему отвечу: «Нет, не буду!»
— Ох! — вырвалось у Марики.
Лидия строго посмотрела на нее через зеркало, положила гребень на полочку и встала с пуфика.
— Ну ты-то хоть не думаешь, что надо высылать из страны каждого, кто боится драконов?
— Но рыцарь — не каждый. Рыцарь не должен… — шепотом начала Марика.
— Ай, перестань! — перебила ее Лидия. — Рыцарь должен восхищаться моим высочеством, а это он делает отменно!
— Но ты же не станешь говорить об этом с папенькой?
— Стану! Очень даже стану! — Лидия гордо вздернула острый носик. — Прямо сейчас пойду и поговорю!
«Королева! Как есть королева!» — подумала Марика и проводила сестру восхищенным взглядом.
Потом она слезла с постели, подошла к зеркалу, долго придирчиво рассматривала свои волосы, носик-пуговку, несколько раз пыталась нахмурить бровки и состроить строгое лицо. Вздохнув, она показала язык своему отражению и поспешно вышла из спальни.
— Не может быть и речи! — услышала Марика в конце коридора.
Она тихонько подошла к королевским покоям и замерла, прислонившись ухом к высокой двери.
— Вы моя старшая дочь! Вам не кажется, что это недостойно? — кричал король.
— Да, папенька, — бормотала Лидия.
Марика представила, как его величество мерит шагами комнату и каждый раз, разворачиваясь, нервно одергивает край мантии, и та взлетает, как крыло дракона. Марика даже прикрыла глаза от страха.
— Вы не думаете о том, что будут говорить о нас соседи? — спрашивал король.
— Да, папенька, — начала хныкать Лидия.
— Скажите спасибо, что я не велел его казнить, а лишь выслал из королевства!
Лидия шмыгала носом.
— Придумала тоже! — не унимался король. — Замуж за труса!
— И что? И что? — не выдержала Лидия. — Ваша младшая дочь вообще хочет замуж за дракона! И что?
Марика почувствовала, как кровь отливает от лица. Колени вдруг подкосились, и она опустилась на пол, зажимая рукой рот.
— Вон!!! — заорал король. — Вон, я сказал!!!
Лидия выскочила из двери и понеслась по коридору, не замечая никого вокруг.
Вечером Марика заглянула в королевские покои. Король сидел в высоком кресле в синих семейных трусах и мантии на голое тело. Парик и корона лежали рядом на столике вместе с сердечными каплями и уксусным компрессом.
Услышав, как отворяется дверь, король быстро запахнул мантию и потянулся за короной.
— Я принесла вам клюквенный морс, — сказала тихо Марика, не двигаясь с места. — Сладкий, как вы любите.
— Ну давай же сюда, — заворчал король недовольно и обмяк в кресле, — чего стоишь?
Марика подошла и поставила на столик графин и бокал.
Король пошевелил босыми пальцами ног.
— А ну-ка отойди вон туда, к окну.
Марика отошла к окну.
— А ну-ка посмотри на меня. Ничего не замечаешь?
— Что я должна заметить, ваше величество?
— Ну смотри-смотри! Совсем ничего? — Король поудобнее устроился в кресле.
— Ничего. — Марика пожала плечами.
— Я не достаю ногами до пола! — сказал король. — Видишь? Совсем усох. Старый совсем…
— Что вы, папенька! — Марика бросилась к королю и уткнулась ему в грудь. — Что вы такое говорите!
— Ладно-ладно, — заворчал король, отстраняясь. — Давай свой морс.
Марика налила половину бокала и посмотрела вопросительно на короля. Тот кивнул, и она долила еще немного.
Его Величество сделал несколько глотков, довольно сощурился и поставил бокал на столик.
— Что тут мне Лидия говорила сегодня? Что-то про дракона? — как бы между прочим спросил он. — Что он как бы тебе нравится, что ли?
— Нравится, — тихо сказала Марика.
— Вы понимаете, что вы сейчас сказали? — Король вдруг перешел на официальный тон и даже выпрямил спину.
— Понимаю, — сказала Марика, опустив глаза.
— Вам не кажется, что это недостойно и говорить тут не о чем? — спросил король громче.
— Нет, не кажется! — сказала Марика.
— Не будете ли вы так любезны немедленно выбросить эти мысли из головы? — закричал король, соскочил с кресла и прямо босиком зашагал по комнате.
— Нет, не буду! — уверенно сказала Марика.
— Ах так, значит? — Король комкал края мантии. — Значит, вот тааак?
Марика молчала.
— Подите вон, дочь моя! — Король топнул босой ногой и скривился от боли. — И извольте пообещать, что завтра же вы забудете все эти глупости!
— Нет! — громко сказала Марика. — Нет, нет и нет!
Она повернулась, медленно вышла из комнаты, плотно притворив за собой дверь, и только тогда дала волю слезам.
Король какое-то время постоял, переминаясь с ноги на ногу, потом забрался в кресло и пошевелил пальцами ног.
— Дочь своего отца! — сказал он восхищенно и взял со столика бокал с морсом.
Евгений Коган
НИНОЧКА
Примерно через две недели после того, как Вольский оказался в больнице, ему стало легче. Вернее, он убедил себя в том, что ему становится легче: маленькие круглые таблетки, которые он два раза в день запивал теплой водой из прозрачного пластикового стаканчика, должны были действовать. К тому же в свободное от приема таблеток время он лежал на чуть поскрипывавшей пружинами железной кровати и, так как было лето, вдыхал запах зеленой листвы, доносившийся из распахнутого окна. Утром его щекотал луч солнца, вечером он считал звезды, — на второй день пребывания в больнице Вольский попросил как-то закрепить или вообще снять занавески, которые, летая крыльями на сквозняке, выводили из себя, и их закрутили с одной стороны вокруг батареи, а с другой тоже как-то завязали, Вольский внимания не обратил, но теперь занавески не мешали.
Теперь Вольскому вообще ничего не мешало. Он целыми днями лежал на кровати, иногда развлекая себя разгадыванием кроссвордов — никакого другого чтения в больнице не разрешали, опасаясь, что чтение может вызвать ненужные душевные переживания у пациентов. В первый день, когда его привезли, Вольский вырвался из рук двух ленивых, как толстые коты после блюдца сметаны, санитаров, схватил какую-то швабру и, размахивая ею, начал бегать по коридору и даже, ему рассказывали, что-то кричал — матом, угрожал кому-то, обещал свести счеты и показать, кто тут хозяин. Сейчас Вольский, лежа на кровати, удивлялся, откуда в нем вдруг проснулась такая агрессия, которой он раньше в себе не замечал. Он мало что помнил из того, первого дня, когда его привезли, но, с трудом вызывая в памяти свой приступ агрессии, начинал чувствовать что-то приятное. Ему, насколько он мог понять, понравилось находиться в том, агрессивном состоянии, но воспоминания были слишком размытыми, никакой конкретики.
Вольскому было слегка за тридцать. Выше среднего роста, крепкий, внешне он был приятным — из тех людей, которые сразу, при первой встрече, вызывают симпатию. Но его внешность при всей своей привлекательности все-таки была неприметной — настолько, что при второй, а порой и при третьей встрече Вольского не узнавали. Лет десять назад он расстраивался по этому поводу, но потом привык и даже начал извлекать из этого выгоду: обладатель такой внешности с легкостью избегал лишнего общения, к которому не стремился. А Вольский не был очень уж общительным человеком.
Сейчас, в больнице, он оставался одним из немногих пациентов, к которым никто не приходил «с воли». То есть, кроме него, таким же одиноким больным был еще безымянный старик, который лежал в самой дальней палате по коридору — сразу за ординаторской. Старик был старым и ветхим, совсем не разговаривал и почти не вставал с кровати, так что заходить к нему было незачем, потому что нет ничего более бессмысленного, чем сидеть рядом с постелью больного, который ни с кем не разговаривает и никого не замечает, и молчать, скорбно опустив глаза и искоса поглядывая на часы. Вольский однажды зашел к этому старику, постоял в дверях и ушел, так и не найдя в его компании ничего интересного.
Единственным человеком, с которым Вольский позволял себе общаться, была медсестра Нина — юная, лет восемнадцати, стройная девочка с тоненькими ручками, длинными темными волосами и такими большими глазами, что, если бы Вольский был плохим писателем, он бы написал: «В них можно было утонуть». Но Вольский не был писателем — ни плохим, ни хорошим, так что он просто лежал на кровати и ждал, когда Ниночка зайдет к нему во время обязательного вечернего обхода. Несколько раз Вольский пытался заговорить с ней, но Ниночка, уставшая после целого рабочего дня, отделывалась лишь ничего не значащими словами, и это обижало Вольского. Он понимал, что Ниночка ему нравится. Но он понимал и то, что для Ниночки был самым обычным пациентом, которого к тому же в первый день пришлось утихомиривать с помощью укола в плечо. Вольский не знал, что за несколько дней до того, как он попал в больницу, Ниночку бросил ее парень и теперь она ненавидела все, что было мужского рода, а по ночам плакала в подушку и обещала себе никогда больше не влюбляться. Так что общение Вольского с юной медсестрой чаще всего происходило в тишине: Вольский представлял себе, что говорит ей что-нибудь приятное, а потом представлял, что она ему отвечает. А так как в мыслях Вольского Ниночка отвечала ему только то, что он хотел услышать, это общение Вольского устраивало. С остальными врачами Вольский без необходимости не разговаривал вообще.
Так проходили дни и недели, лето за окном становилось все более солнечным, и птицы по утрам начали петь особенно весело и беззаботно. Вольский, лежа в серой больничной пижаме на кровати и разгадывая бесконечные кроссворды, перестал вспоминать свой приступ злобы, из-за которого оказался в больничной палате, и даже перестал вспоминать то, что было за больничными стенами. То ли таблетки действовали, то ли он просто наконец оказался в естественной для себя среде, но Вольский понимал, что здесь ему лучше. Только иногда, совсем редко, он просыпался ночью от приснившегося кошмара, который наутро не помнил.
Когда листья за окном начали желтеть, напоминая о том, что лето не бывает вечным и ему на смену всегда приходит осень, Вольский все еще лежал на кровати, только окно прикрыл, потому что на улице стало холодать, особенно по утрам. Он ждал подходящего случая, чтобы наконец заговорить с Ниночкой, пригласить ее прогуляться и парк, а если откажет — попробовать овладеть силой. Он уже готов был овладеть Ниночкой силой, потому что, во-первых, понимал, что одержит верх, а во-вторых, надеясь, что Ниночка никому жаловаться не будет, потому что постесняется: Вольский был совершенно уверен, что Ниночка — девственница, причем хранит эту девственность как нечто самое ценное, что у нее было.
Подходящий случай появился как раз назавтра. Вольский, как обычно, лежал на кровати, только-только отложив кроссворд, когда Ниночка вошла в его палату с очередной порцией витаминов. Ее распущенные волосы струились по плечам, белый короткий халатик был перехвачен тонким белым пояском на тонкой талии, а огромные глаза смотрели на мир, как всегда, чуть удивленно, но равнодушно. Ниночка подошла к кровати, и Вольский коснулся своей рукой ее руки. Ниночка не отреагировала, наверное, подумав, что это произошло случайно. Тогда Вольский и понял — настал момент, которого он ждал. Он взял Ниночку за руку и потянул к себе. И тогда Ниночка, посмотрев на лежащего на кровати Вольского удивленным и равнодушным взглядом, достала из кармана белого короткого халатика скальпель и медленно провела им Вольскому по горлу. Вольский забулькал горлом и, отпустив Ниночкину руку, попытался зажать рану, но кровь текла сквозь пальцы прямо на серую пижаму Вольского и на кровать. Вольский ничего не мог сказать, не мог закричать — он лежал и булькал и почему-то думал, что не успел разгадать кроссворд, который начал утром.