Когда Ниночка, убрав скальпель в карман халатика, вышла из палаты так же тихо, как и появилась в ней, Вольский испустил дух. И последней его мыслью была мысль о Ниночке. Интересно, подумал Вольский, девственница она или нет и как жаль, что он об этом так и не узнает. А за окном в это время наступил тихий осенний вечер.
КАЛЕНДАРЬ МАЙЯ
Семен Матвеевич не находил себе места. С тех пор как он услышал про календарь майя и про то, что он скоро заканчивается, в мозгу Семена Матвеевича поселились пугающие мысли. Ночью ему приснились потоки лавы, которые пожирали города и села, текли по улицам, сжигая все на своем пути. Особенно долго во сне показывали, как в лаве, страшно крича, исчезала жена Семена Матвеевича — Ирина Антоновна. Семен Матвеевич понимал, что она кричит от боли, потому что ее тело, все глубже погружаясь в раскаленную лаву, сгорало без остатка, но его все равно раздражали нарочито высокие ноты, которые в своем крике брала Ирина Антоновна. Семену Матвеевичу казалось, что Ирина Антоновна, несмотря на лаву, в которой уже исчезли ноги и даже часть туловища, все равно подсознательно играет на публику. Хотя никакой публики вокруг не было. И тут Семен Матвеевич понял, что Ирина Антоновна чувствует, что он ее видит, и потому берет такие высокие ноты. И как только понимание такого нелепого проявления человеческой натуры пришло к Семену Матвеевичу, он проснулся.
За окном была ночь. Семен Матвеевич сел на кровати и провел рукой по редким волосам на голове, а потом потер кулаками глаза. Ему хотелось отделаться от последствий страшного сна, и он несколько раз сильно зажмурился. Кто такая Ирина Антоновна, подумал Семен Матвеевич. Потому что жены у него отродясь не было, только какие-то редкие мимолетные увлечения, в основном — с невзыскательными сослуживицами. И откуда в его сне так явственно взялась незнакомая Ирина Антоновна, Семен Матвеевич понятия не имел.
Но заснуть ему больше не удалось. Поэтому на работу Семен Матвеевич пришел опухший, мрачный и злой. Он выпил стаканчик химического кофе из автомата, зачем-то два раза ткнул пальцем в стекло кабинета начальства, оставив на этом стекле жирный след, а потом сел за свой стол и уткнулся в разложенные бумаги. Семену Матвеевичу было как-то муторно и очень хотелось спать. В животе бурлило — Семен Матвеевич догадывался, что это бурлили непереваренные остатки вчерашних суши, на которые он зачем-то согласился сразу после работы. На душе тоже было как-то неспокойно: мысли Семена Матвеевича скакали от полуобгоревшего тела незнакомой ему Ирины Антоновны к календарю майя и обратно, иногда спотыкаясь о какие-то обрывки воспоминаний. Одноклассник Семена Матвеевича, нудный и вечно потеющий физик Алексей Иванович, неделю назад зашел в нему в гости и засиделся до полуночи, поедая скумбрию горячего копчения и с видом знатока рассуждая о каком-то коллайдере, который якобы построили на границе Монте-Карло с такой же маленькой и никчемной европейской страной. Семен Матвеевич в физике ничего не понимал, поэтому решил голову себе этим не забивать, однако какие-то отдельные слова из рассказа Алексея Ивановича застряли в голове, как куски курицы в зубах, и отделаться от них было совершенно невозможно. Тем более на работе было душно и тихо: половина отдела слегла с каким-то новым гриппом, а вторая половина мучилась похмельем после вчерашнего приема суши под саке. Семен Матвеевич даже улыбнулся, вспомнив о саке: спиртного он не пил, так что сегодня лишь прислушивался к монотонному бурчанию из собственного желудка.
К вечеру Семену Матвеевичу стало так грустно, что он, впервые в жизни, задумался о продажной любви. И тут же с ужасом отогнал эту мысль. Просто, как обычно, пошел домой, купив по пути какой-то нелепый детектив в лавке на углу. Дома было так же душно, как и на работе, но Семен Матвеевич не открывал форточек, боясь сквозняка и бушующего вируса гриппа. Он заварил себе чаю и, прихватив купленный детектив в мягкой обложке, провалился в мягкое кресло. Насколько понял Семен Матвеевич, в детективе речь шла о крупной сумме денег, украденной бывшим министром здравоохранения страны. Этот бывший министр, прихватив деньги, каким-то образом умудрился скрыться в Эквадоре, где был убит. И теперь по следу денег шел честный следователь Андрей и его субтильная помощница Верочка с маленькой грудью и полными тоски глазами. Семен Матвеевич подумал, что Верочка наверняка более симпатична, чем приснившаяся ему прошлой ночью обгоревшая Ирина Антоновна, но на большее его не хватало. Он даже несколько раз потерял нить повествования, поэтому ему приходилось листать страницы назад и возвращаться к тому, что он уже прочел. Но и это не помогало. В результате, осилив страниц пятьдесят, Семен Матвеевич выронил книжку, заснул прямо в кресле и не заметил, как закончился календарь майя. На этот раз Семен Матвеевич спал без снов.
КОНЕЦ СВЕТА
Трубный рев с небес возвестил о Конце Света, и Истомин открыл глаза. Он лежал на кровати, и было так жарко, что пододеяльник, из которого он еще с вечера благоразумно вытащил теплое одеяло, пропитался потом. Не спасало даже открытое окно: воздух на улице стоял без движения, и листья на деревьях замерли, словно мертвые. Тыльной стороной ладони Истомин вытер пот со лба и пригладил волосы. В ушах звенел рев небесных труб, возвещавших о Конце Света, и Истомину было как-то не по себе. Он протянул руку, взял с прикроватного столика будильник и приблизил его к глазам. Стрелки показывали ровно столько времени, сколько и должно было быть, — с улицы доносились ленивые автомобильные гудки, и Истомин, потянувшись и почесав за ухом, понял, что пора вставать. Он решил еще только минутку полежать, потому что подниматься и тащиться в метро не хотелось.
Он едва успел отшатнуться, когда мимо него на страшной скорости пронесся состав метро. То ли Истомин подбежал к краю платформу уже после того, как поезд, разогнавшись, заспешил в черный тоннель, то ли машинист по какой-то причине вообще решил не останавливаться на станции. Истомин огляделся — народу на платформе было много, и никто в общем-то не удивился тому, что мимо на такой большой скорости и без остановки промчался поезд. Истомин пожал плечами. Он знал, что по утрам народ в метро соображает медленно, ничего не замечает вокруг и вообще ведет себя как-то странно. Истомин отошел к стене и прислонился к ее холодной поверхности. Читать было нечего, и он, в ожидании следующего поезда и уже слыша его надвигающийся гул, закрыл глаза.
На работе еще никого не было — Истомин даже удивился, что пришел раньше всех, хотя, казалось, вышел из дома позже, чем обычно. Усевшись на свой стул, он на некоторое время уставился в серый пыльный монитор. В стекле монитора отражалась недовольная физиономия самого Истомина, две лампочки на потолке и стол коллеги Лидочки, на котором в творческом беспорядке были разбросаны какие-то журналы, стояла чашка с синей кошкой, вазочка с засохшими еще на прошлой неделе кустовыми розочками и лежало что-то, чего в отражении было не разобрать. Коллеги пока не было — она всегда опаздывала, а в те редкие дни, когда приходила вовремя, минимум час красила ногти, причесывалась и наполняла помещение приятным запахом дорогой парфюмерии. Истомин иногда думал о ней, но мысли его были непонятны ему самому. Порой, проходя мимо ее стола, он на секунду задерживал взгляд на завитках ее светлых волос, на тонкой шее, на крошечных золотых сережках, и тогда его мысли становились еще более непонятными. Истомин закрыл глаза и представил себе Лидочку в белой полупрозрачной блузке, пуговицы на которой, словно случайно, были расстегнуты чуть откровеннее, чем того требовала работа в душном офисе.
Вечером, сидя перед телевизором на продавленном диване, Истомин лениво нажимал на кнопки пульта, бесцельно переключая каналы. По всем программам шла реклама, назойливо предлагающая покупать ненужные вещи, потому что их присутствие в жизни сделает эту жизнь настолько лучше, насколько это возможно. С каждым рекламным роликом голос, навязывающий продукты питания, бытовую химию и предметы личной гигиены, становился все громче, и Истомин в очередной раз нажимал на кнопочку регулировки. Но реклама все не заканчивалась, и тогда он выключил телевизор. Соседи за стеной о чем-то спорили — их перебранка была слышна не так отчетливо, чтобы разобрать предмет спора, но настырно. Истомину хотелось тишины, легкой прохлады и, может быть, шума океана. Правда, он никогда не видел океана и даже не предполагал, как звучит океанский прибой. Но он был уверен, что звук набегающих на берег волн ему понравится. Вместо этого он сидел на продавленном диване и слушал гул голосов соседей, которые все никак не могли выяснить отношения. Истомин закрыл глаза и попытался представить Лидочку или худую азиатку из рекламы кроссовок. Но почему-то увидел перед собой нищего, которого каждый день встречал в метро. Истомин расстроился и сильно зажмурил глаза. Нищий пропал, но никаких других образов не появилось. И как раз в этот момент трубный рев с небес возвестил о Конце Света. Истомин открыл глаза и потянулся за будильником. Он прислушался к ленивым автомобильным гудкам с улицы и решил немного полежать с закрытыми глазами. Только откинул мокрый от пота пододеяльник, из которого еще с вечера вытащил одеяло.
СУББОТА
Что-то, подумал хозяин маленькой часовой мастерской Марк Самуилович, давно у нас не было погромов… Погромов в их местечке и правда не было давно. Уже года полтора обитатели грех еврейских кварталов за чертой города жили более или менее спокойно.
Нет, конечно, почти ежедневно случалось, что какой-нибудь загулявший горожанин из местных спьяну пугал евреев зычным матом. Особенно отличался Егор — кузнец с такими огромными ручищами, что поверить в их существование, если не видеть, было невозможно. Впрочем, большинство из тех, кто видел эти ручищи, помнили о них еще долго: Егор, как выпьет, не мог спокойно пройти мимо, встревал в любой разговор и тут же зверел, а пил Егор постоянно. Попадало от него и евреям, и прочим: Егор не делил людей по их вере, справедливо считая, что Бог у всех один, а значит, и по мордасам все должны получать одинаково. Сам Егор по мордасам не получал, то ли потому, что в Бога не верил, то ли по какой другой причине.
Остальных же, как выпьют лишнего, словно мух на навоз, тянуло в сторону еврейских кварталов. Чаще приходили парами, — обнявшись и шатаясь из стороны в сторону, спотыкаясь на булыжной мостовой, сжимая в руках по бутылке с прозрачной жидкостью, раскрасневшиеся от выпитого и растрепанные мужики слонялись по трем этим кварталам, горланя во весь голос. Впрочем, происходило это чаще всего под вечер, когда евреи уже сидели по домам, уплетая за обе щеки фаршированную рыбу и — по праздникам — хрустя мацой, так что вреда пьяные песни городских мужиков особого не наносили. Только иногда старый раввин Шпильман на мгновение сбивался, читая «Маарив», но потом снова начинал раскачиваться, закатывая глаза. Ребе Шпильмана, если он читал молитву или рассуждал о Талмуде, сбить было практически невозможно, — ходил слух, что во время самого первого погрома, лет шестьдесят назад, когда евреи еще только-только начали обживать выделенные им три квартала за чертой города, он не остановил молитву, даже когда оконное стекло рассыпалось под градом камней. Впрочем, это был лишь слух, и ребе Шпильман никогда не подтверждал его, хотя никогда и не опровергал.
Только редкий еврей, по какой-то надобности выскочивший из собственных дверей и перебегавший улицу, например к соседям, мог попасться под руку подвыпившим мужикам, но единственной опасностью было получить оплеуху, которая сбивала ермолку в дорожную пыль, и была скорее обидной, нежели болезненной. Выпившие городские мужики под вечер чаще всего бывали настроены добродушно — они дергали подвернувшегося под руку еврея за кучерявые пейсы, щелкали по носу и с умильной улыбкой говорили: «Жидов-то развелось, что собак». На этом вечернее общение евреев и городских заканчивалось. А на следующий день, когда евреи открывали свои лавки, о вечерних недоразумениях никто не вспоминал. Потому что вспоминать в общем-то было и не о чем.
А вот настоящих погромов не было давно, и Марк Самуилович, сидя на крыльце и щурясь от солнца, пытался размышлять об этом, но никаких разумных объяснений, как ни старался, найти не мог. Вряд ли, думал Марк Самуилович, Бог решил защитить три несчастных квартала, зимой дрожащих от холода, а летом задыхавшихся от жары и пыли; Марк Самуилович был уверен, что о существовании этих кварталов Бог даже и не подозревал. Но погромов действительно не было уже года полтора, и Марк Самуилович стал как-то нервничать и волноваться. Он прямо почувствовал, как ему стало неспокойно. Поэтому он решил завтра же с утра пойти в город и спросить Ваську — беспризорника, жившего на окраине в заброшенном сарае. В отличие от Марка Самуиловича, который с раннего утра и до позднего вечера сидел согнувшись в три погибели над столом, на котором в странном порядке лежали винтики и шестеренки, и только по субботам позволял себе распрямиться и задуматься о жизни, Васька не работал вообще, а только побирался у церкви, или подворовывал на рынке, или просто слонялся без дела. Зато Васька, в отличие от Марка Самуиловича, знал все, что творилось в городе, и радостно делился свежими сплетнями и слухами со всеми, кто с ним заговаривал, потому что по натуре был общительным и добродушным парнем, просто в жизни ему не везло.
Так и будет, сказал про себя Марк Самуилович, завтра схожу и спрошу. И снова с удовольствием зажмурился: суббота еще только начиналась.
ЧЕРНЫЙ ЧАСОВОЙ
В одном черном-черном городе на одной черной-черной улице одним не очень черным, но просто темным холодным вечером на углу под часами один человек ждал другого человека. Сначала он просто стоял, прислонившись к фонарному столбу, потому что встречаться где-то, если на этом месте нет фонарного столба, глупо. Потом он закурил и в первый раз за вечер, еще не очень нервно, посмотрел на часы. Потом, когда сигарета с шипением догорела почти до самого фильтра, он ловким щелчком выбросил светящуюся точку окурка в темноту и снова, уже во второй раз, посмотрел на часы. Потом он стал прохаживаться около фонарного столба, иногда выходя за неровный круг света на асфальте. Шаги его становились все более и более торопливыми, и он, прямо на ходу, все чаще поглядывал на часы, теперь уже нервно. Потом он снова прислонился к фонарному столбу и опять закурил, и докурил сигарету уже до самого фильтра, и снова взглянул на часы. А вечер становился все темнее и темнее, пока не стал совсем черным, как улица и как город. И когда длинная стрелка часов совершила больше, чем один оборот, а короткая сдвинулась больше, чем на одно деление, когда время стало почти осязаемым, а чернота начала наползать на круг света на асфальте, человек перестал нервно поглядывать на часы. Он достал из пачки еще одну сигарету, повертел ее в замерзших пальцах, а потом, окончательно потеряв надежду, шагнул куда-то в сторону, за светящийся круг на асфальте, и исчез.
Но знай: человек не пропал в темноте, не растворился в сгустившемся мраке, не потерялся среди черных-черных домов и черных-черных улиц черного-черного города. Он все еще бродит где-то, обходя круги света на асфальте, бродит где-то близко. Может быть, даже слишком близко. И хоть ты не знаешь, кого он ищет, и ты не ведаешь, за кем он придет черной-черной ночью, помни: может быть, он придет за тобой.
ПЕРЕКУР
Бог забылся на мгновение, задумался, стал вспоминать молодость, совсем как-то расстроился и вышел покурить. И так ему там, снаружи, понравилось, что он решил остаться — ненадолго, чуть больше, чем на длину одной сигареты. Будто бы взял короткий отпуск — за свой счет.
Внизу ничего не изменилось, совсем ничего. Сначала только как-то неспокойно стало, а потом — ничего. То есть многие почувствовали, конечно, что нет никого, но догадались, что на время только, не навсегда, так что обошлось почти без истерик. К тому же люди все взрослые, все понимают, что и как, многие даже ответственные, решили — нормально все, выдержим, нечего волноваться. Некоторые прямо так и подумали — нечего, мол, волноваться, папа, ты покури пока, а мы уж тут сами, не маленькие же.
А ему было что вспомнить, даже что-то веселое из глубин памяти стало всплывать, редко, правда, но бывало, а в основном — и не грустное даже, а такое ровное, как небо при низкой облачности. Покурил, постоял, на угол какой-то облокотился, решил пройтись. Шел медленно — все-таки возраст, не мальчик уже, да и от сигареты повело слегка, так что шел медленно, как гулял. Прогулялся, чуть проветрился, размял затекшие кости, потом вернулся, дверь за собой прикрыл, чтобы без сквозняков. Посмотрел вниз — нормально, все же взрослые люди, все понимают.
Так и живем.
Вера Кузмицкая
ДЕМИСЕЗОНКИ
Их даже путали порой, с трудом, но путали, да и грех было не. Пышногубые, вялогрудые, волоокие, две телочки-неразлучницы, высоченные, спелые, смешливые. Вита и Лариса, севшие раз вместе на опостылевшей вышке, так и просидели-прокумекали вместе отведенный им государством срок. Сигареты, мальчики, обеды — все в складчину, все пополам — маленькие трагедии, зачеты, прогулы, как еще иначе. Сердились на них — и то поровну, хоть Лара была не такой бойкой, как Вита, лгала не так вдохновенно, краснела, когда припирали к стенке или просили встречи, но добрее — нет, не была, все же поровну в них было всего; те качества, которых недоставало одной, с лихвой проявлялись у другой, а смешавшись, уже и не разобрать было, где тут чьи реснички, где чей хохот. Все в складчину, все пополам — касса взаимопомощи и образец самопожертвования, пример: Лариса приехала в дождь в матерчатых тапках — нарядных, южных, неуместных в октябре, пусть и бабье лето, а Вита заставила Лару переобуться в свои немецкие кожаные туфельки-демисезонки, один размер же, а то простынешь, и не спорь со мной. Настояла-таки, Лариса краснела и смущалась, хотя — отдашь потом, забудь, какая чепуха.