Что называется, прорвало. Обычно Рябцев был многословным лишь на лекциях. Кажется, профессор и сам понял свою оплошность, потому что вдруг замолчал, сделав вид, что разговаривал сам с собой. А вот чиновник Фуфлачев поступил по-другому: от острой темы прятаться не стал. Да, признаться, и некуда было: в машине разве спрячешься?
— Интересно вы рассуждаете, профессор, — начал Фуфлачев, осторожно подбирая слова. — Можно сказать, культурнейший человек, Отечественной историей занимаетесь… А простых вещей понять не можете.
— Простите?..
— Да я-то что? Прослушал — и забыл, — вздохнул Фуфлачев, и покосился на водителя. — А вот Алексею Митрофановичу слышать это было бы очень, очень обидно! Ладно, хоть контузия у человека, — и снова вздохнул. — Он ведь, знаете, прямо в воронке… Я вам рассказывал… Пуще жизни медалью дорожит! А вы, профессор, при нем такое говорите… Прямо вам удивляюсь!
Хотел еще что-то сказать, но передумал, повернулся к боковому окну и сделал вид, что рассматривает городские пейзажи.
Поглядывал в окно и Рябцев. Сейчас он вдруг обратил внимание на то, сколько в Городе пожилых людей. Буквально на каждом перекрестке профессор замечал седых и скромно одетых, терпеливо ожидавших зеленый свет. И хоть сам был давно не мальчик (уже пятьдесят семь!), увиденное его огорчало. Иному бы дома сидеть, правнуков нянчить, а он знай себе идет, еле ноги передвигает, от магазина к магазину. Не иначе как цены высматривает. А заодно уж и свежим воздухом дышит. за бесплатно.
Минут через двадцать уже подъехали к Холму. Прижались к обочине, остановились. Водитель остался дочитывать «Городские новости», а Рябцев с Фуфлачевым вышли из машины и стали подниматься по бесконечной лестнице, ведущей на вершину Холма.
Главный специалист по культуре шагал… нет, бежал… нет, именно катился вверх по ступенькам, опровергая все законы физики. Рябцев же, как человек в возрасте, шел медленно, иногда останавливался передохнуть, и тогда Фуфлачев начинал нетерпеливо крутиться на месте, то глядя на профессора, а то устремляя свой взор на Монумент. Чувствовалось, что заведующему департаментом культуры не терпится продемонстрировать свой театрально-постановочный талант во всем его великолепии.
И вот поднялись наверх, к Монументу, прошли чуть дальше и левей, мимо храма, прилепившегося к пологому склону (горели под солнцем купола). Открылся вид на низину, обсыпанную тощими кустами да березками. Здесь Фуфлачев остановился, вынул из папки лист бумаги, сложенный наподобие военной карты, и развернул его. Получилась небольшая бумажная простыня, густо разрисованная какими-то квадратиками, прямоугольниками и кружочками. А также красными и синими стрелами, переплетенными вокруг большой черной буквы М.
— Ну, вы понимаете, что «М» — это Монумент, — начал Фуфлачев в меру торжественно. — Собственно, вокруг него и развернутся эти полные драматизма события…
— Какие, простите, события?
— Известно, какие! Военно-исторические, конечно, — с суворовской прямотой отвечал Фуфлачев. — Взгляните на план-схему. Вот здесь, в лесочке, мы думаем роту автоматчиков разместить, а сюда пару пулеметов определим. Там их батарея, здесь — наша… А это — линия вражеских окопов. Видите, синим нарисовано? Сюда мы минометы поставим. Потом еще пару пушек — на правый фланг, пару — на левый…
И пошел, и пошел рассказывать, пошел показывать, да бойко так, что Рябцев лишь успевал крутить головой по сторонам и соображать, где и что должно будет стоять и размещаться.
Впрочем, профессор довольно быстро разобрался в план-схеме и тут же принялся давать Фуфлачеву полезные советы. В частности, предложил отказаться от минометной стрельбы из-за опасности ранить кого-нибудь из гостей учебной болванкой. А еще посоветовал обойтись без бронетранспортеров, поскольку на Холме такой техники отродясь не водилось.
— Без бронетранспортеров не интересно, — возразил Фуфлачев. — Ну да ладно, пусть одни танки будут. Я думаю, мы их вон в тех кустах спрячем, — и махнул куда-то влево. — Танки в самом конце представления в атаку пойдут. Представляете, как здорово они смотреться будут?
— Ну, если только смотреться…
— А то! — чувствовалось, что чиновника понесло. — Зарядим их холостыми патронами — весь Город на Холм сбежится! Да что там — танки? Военные мне по такому случаю и вертолеты пообещали дать. Как думаете, штук пять вертолетов нам хватит?
Рябцеву показалось, что он ослышался.
— Какие вертолеты? Откуда — вертолеты? — чуть не закричал он. — Вы хоть помните, когда у нас была битва за Город? Не летали тогда над Холмом вертолеты, понимаете? Не было тогда вертолетов! Конструктор Сикорский их еще не изобрел.
— Не изобрел, говорите? А жаль, — было видно, что чиновник расстроился. — Ладно, мы и без Сикорского обойдемся!.. Да, самое главное чуть не забыл: в конце представления вон из тех кустов появится городской мэр. На белом коне, между прочим.
— Мэр? На белом коне? — переспросил Рябцев.
— Мэр. А кто же еще? Именно на белом! — торжественно возвестил Фуфлачев. Щеки у него покрылись легким румянцем. — Но это еще не все. Как только мэр появится из кустов, тут же навстречу ему из-за Монумента выедет… Как вы думаете — кто?
— Неужели Президент? — ахнул Рябцев.
— Ну что вы! — Фуфлачев рассмеялся, довольный произведенным эффектом. — Президент у нас среди почетных гостей будет сидеть. Я думаю министру культуры предложить в представлении поучаствовать. Ему тоже коня дадим, только вороного. Вот на нем министр к мэру и подъедет. Аркадий Филиппович отрапортует о завершении театрализованного представления, министр поблагодарит за отличную подготовку к празднику, массовка три раза «ура!» прокричит… Потом оба поскачут с Холма в городской театр, на торжественное собрание, посвященное празднованию очередной Годовщины. А дальше — по обычной схеме: речи, награждения, цветы, аплодисменты. Буфет, наконец. А вечером — праздничный фейерверк и большое народное гуляние.
С минуту оба молчали: Фуфлачев — от полноты нахлынувших на него чувств, Рябцев — от размаха развернувшейся перед ним картины.
— Вот такой у меня замысел, — скромно заметил Фуфлачев, аккуратно сложил план-схему и уместил его в папку. — Думаю, для первого знакомства с постановочным замыслом сегодняшней поездки вполне достаточно. Да вы не волнуйтесь, времени у нас много, еще успеем детали обсудить.
Рябцев поглядел на Фуфлачева и ничего не сказал. В глазах чиновника профессор увидел блеск стали, всполохи огня и боевые хоругви.
По дороге с Холма они расстались. Фуфлачев отправился в городскую администрацию, а Рябцев решил заглянуть к своему давнему приятелю — Ивантееву. Когда-то оба они учились в одной школе и жили в одном дворе, потом каждый пошел своей дорогой. Рябцев двинулся по научной линии: после университета подался в аспирантуру, потом защитил кандидатскую, а вскоре и на докторскую замахнулся, и тоже оплошки не дал. А Ивантеев, тот больше по строительной части: мотался по Заполярью, лет десять прожил в Уренгое, потом вернулся в Город и продолжал строить дома… Правда, выше начальника участка так и не поднялся. А выйдя на пенсию, пришел работать на Холм — техником-смотрителем Монумента, да так здесь и прижился.
Дядя Саша, как звали Ивантеева, был своего рода достопримечательностью Холма, его верным талисманом, без которого Холм потерял бы половину своих исторических достоинств. Вот уже двадцать лет дядя Саша каждое утро заходил внутрь Монумента и осматривал сложную систему стальных тросов, которыми поддерживалось многометровое сооружение. И двадцать лет же, регулярно раз в месяц, в любую погоду, дядя Саша поднимался по бесконечным внутренним лестницам на Монумент, выползал на его бетонное плечо и подолгу сидел там, в одиночестве, глядя на раскинувшуюся далеко внизу Реку.
Кто знает, о чем думал в эти минуты старый смотритель, кого вспоминал? Может, своего отца, гвардии рядового Ивантеева, десять послевоенных лет прохрипевшего простреленным легким в сырой заводской комнатенке и умершим в полном убеждении, что чистые и светлые квартиры со всеми удобствами строят лишь для тех, кто не воевал? А может, дядя Саша в эти минуты мысленно беседовал с соседом своим, стариком Евсеевым, аккуратно напивавшимся с каждой пенсии и вспоминавшим всегда одно и то же — как его однажды расстреливали свои же близ безымянного хутора, где держал оборону их истрепанный полк.
Покурив и вдоволь наглядевшись на Город, Ивантеев спускался на грешную землю и отправлялся в приземистое двухэтажное здание, где размещалась инженерная служба, отвечавшая за техническое состояние исторического памятника. Там он открывал специальный журнал и корявым своим почерком записывал всегда одну и ту же фразу: «Монумент проверен, замечаний нет. Техник-смотритель Ивантеев».
Дядю Сашу Рябцев застал в крохотной комнатке на первом этаже, под лестницей. Смотритель сидел у окна с видом на Монумент и пил чай из эмалированной кружки. Баранки, наполовину высыпанные из пакета, горкой лежали на столе. Сахару у Ивантеева как всегда не было.
— Садись, чайку попей. По делам или как? — спросил дядя Саша, здороваясь с Рябцевым за руку.
— По делам. Сам ведь знаешь, Годовщина скоро. Департамент культуры собирается на Холме театрализованное представление устраивать. Вот, приехал на месте посмотреть, проконсультировать, — объяснил Рябцев, подсаживаясь к столу.
— А без представления никак нельзя? — хмуро буркнул Ивантеев. — Я так думаю, Холм — не то место, чтобы театры устраивать.
— Что-то ты сегодня сердитый. Что-нибудь случилось? — спросил Рябцев. Обычно смотритель встречал его куда более радушно.
— Не знаю, Миша. Может быть, и случилось, — вырвалось у смотрителя. — Еще сам толком не разобрался.
— Да в чем дело?
Смотритель отставил в сторону недопитый чай и посмотрел на профессора долгим тревожным взглядом.
— Слушай, Миша, ты меня уже сколько лет знаешь. В одном дворе росли, так? — вполголоса заговорил он.
— Было дело, росли, — не стал отрицать Рябцев. — И что?
— Выпиваю, конечно, ни без того, — все так же тревожно продолжал дядя Саша. — Однако белой горячки сроду не было, и на голову я никогда не жаловался. Ведь не жаловался?
Рябцев пожал плечами, не понимая, куда клонит смотритель.
— Да ты хоть скажи, в чем дело?
— Вот и я бы хотел это знать, — Смотритель с минуту помолчал, раздумывая, и наконец, решился. — Ты знаешь, Миша, с нашим Монументом что-то не то происходит.
— А что именно? — осторожно спросил Рябцев, и внимательно поглядел дяде Саше в глаза. В зрачках у смотрителя серым облачком висела тревога.
— Я так думаю, почва под Монументом начала просадку давать. Уже сантиметров на тридцать в землю памятник ушел, а может, даже больше. Понимаешь?
— А ты не ошибся?
— Смеешься, Миша? Да я уже двадцать лет за Монументом слежу, каждую трещинку в нем знаю!
И здесь дядя Саша перешел на торопливую скороговорку, в которой попеременно упоминались стальные тросы, бетонное основание, специальные датчики, умный прибор гирокомпас… Ну, словом, каша получилась невообразимая. Впрочем, профессору она оказалась вполне по зубам. Задав пару-тройку наводящих вопросов, Рябцев понял: с Монументом и в самом деле происходит что-то неладное. Вроде бы как в землю он стал проваливаться, если, конечно, Ивантеев не ошибается. Основание, что ли, у Монумента грунтовыми водами подмыло?
— Ты кому-нибудь еще об этом говорил?
— Нет еще. Да и зачем? — Лицо у смотрителя стало грустным. — Того и гляди, за сумасшедшего примут.
В тот день Ивантеев проснулся рано, семи еще не было. Голова была тяжелой после вчерашнего. «А не надо было в гости заходить,» — упрекнул себя дядя Саша. Впрочем, переживай, не переживай, а на работу все одно идти надо.
Дядя Саша поднялся и сходил на кухню — поставил чайник на газ. Присел к столу, собирая мысли в порядок. Вспомнил вчерашний вечер, как пришел проведать соседа — старика Евсеева. Тот сначала пожаловался, что опять ему пенсию задерживают («Был бы я генералом, на блюдце бы ее носили!»), а потом похвастался — мол, сегодня от нашего мэра помощь получил. И тут же выставил на стол бутылку «Капели».
Понятно, выпили по чуть-чуть, потом снова выпили. А там, как водится, и до воспоминаний дело дошло.
«Я ведь, знаешь, Саня, не трус. Было дело, на фронте раньше других из окопа вставал, — принялся Евсеев разматывать горький свиток своей судьбы. — Но вот случай тот помню до сих пор. Это когда каптенармус мне выдал ботинки не того размера. Я ими, треклятыми, все ноги в кровь истер, пока от склада до передовой топал. Ну, думаю, пока тихо — сниму ботинки, пусть ноги отдохнут. И что же ты думаешь? Не успел я шнурки развязать, как наш ротный уже в атаку поднимает: мол, за Родину, за Сталина! Вскочил я сгоряча на бруствер, шаг сделал — и в крик: не то что бежать — пешком идти не могу, хоть пристрели меня на месте. Эх, думаю, где наша не пропадала! Только начал ботинки снимать, чтобы ловчей было в атаку бежать, как особист из кустов выныривает: ага, кричит, шкура, в тылу отсидеться хочешь? Ну и наганом меня по морде… Тут я, знаешь, и вовсе сомлел. Открываю глаза, а атака давно захлебнулась, ротный убитый лежит. А меня — под арест, как вовремя разоблаченного дезертира».
На этом месте голос у Евсеева осекся, а глаза стали привычно наливаться хмельными слезами. Старик закурил, несколько минут сидел, успокаиваясь. И продолжил свой рассказ.
«Разбудили нас рано, только-только начало рассветать, ну и повели к ближайшему лесочку, чтобы приговор зачитать. Впереди Васька Жаблин шел, он года на три был старше меня… тоже, значит, сплоховал человек. А я за ним, босиком. И ботинки зачем-то в руках держу. Бросить бы их — на кой они мне на том свете сдались? — да боюсь, за утрату казенной амуниции старшина нарядами загоняет. Ты прикинь: в двух шагах от расстрела, и такие мысли в голову лезут! Привели нас, поставили перед строем, особист бумажку из планшетки достал. Так и так, говорит, проявили малодушие… позорно дезертировали, то да се… Короче, расстрелять их, как бешеных собак, и точка. Вот тут ботинки у меня из рук и выпали. Все, думаю, хана, относил я свое на этом свете! А особист дальше говорит. Мол, учитывая молодость рядового Евсеева, а также принимая во внимание ходатайство командира роты капитана Деризуба, Родина дает последнюю возможность смыть позор своей кровью. И присудили мне, Саня, штрафбат. Еще толком увести не успели, а сзади — бах! Оглядываюсь, а Васька Жаблин лежит на спине и глядит в ясное небо. И что он там видит, никому уже не узнать: ни мне, ни особисту этому, с планшеткой, ни взводу нашему, который только что очередного дезертира расстрелял…»
Здесь Евсеев налил себе стакан водки и выпил его одним духом, даже хлебом не закусил. А через полчаса уже лежал, смертельно пьяный, на неприбранной с утра кровати, и хрипел, и стонал, и матерился в тяжелом угарном сне. А дядя Саша наскоро прибрал на столе, чтобы мух не разводить, выключил в комнате свет и спустился к себе на первый этаж. Добавил еще сто грамм из НЗ и лег спать, не раздеваясь.
Подал голос чайник-свистун, и оторвал Ивантеева от воспоминаний.
— Ишь, рассвистелся! Молчи уж, раз ничего другого сказать не можешь, — проворчал дядя Саша и выключил газ. Чайник свистнул в последний раз, недовольный, и заныл, постепенно переходя на сиплый шепот. — Вот так-то лучше, — удовлетворенно сказал Ивантеев, щедро наливая в стакан заварку. — У меня, вон, забот больше чем у тебя, а я и то не возмущаюсь. Ни к чему! Бог даст, все образуется…
Ивантеев разговаривал с чайником, как с живым существом. Подобные диалоги звучали на кухне каждое утро. Иногда к ним добавлялось мяуканье старого кота, но это происходило не часто. Кот был старый и мудрый и знал, что хозяин его обязательно накормит. Для чего ж тогда зря голос подавать? Это пусть чайники стараются…
Минут через сорок Ивантеев был уже на Холме. Заглянул к себе в конторку, переоделся в неизменную куртку с вытертой эмблемой «Горжилстрой» на рукаве. И тотчас же отправился к Монументу.
Чем ближе подходил смотритель к бетонному исполину, тем неспокойней становилось у него на душе. Дело в том, что накануне, во время очередного осмотра, Ивантеев вдруг почувствовал, что с Монументом творится что-то неладное. Невозможно было определить, откуда и почему пришло это чувство. Однако оно оказалось столь тягостным и тревожным, что смотритель не выдержал — задрал голову и осмотрел Монумент сверху донизу. Потом присел на корточки и внимательно осмотрел нижнюю часть основания. Потом обошел его по всему периметру, вернулся на прежнее место и с минуту стоял, не зная, что ему делать. Увиденное его поразило: между гранитными плитами отмостки, прежде плотно прилегающими к основанию, появился зазор! Небольшой, сантиметра полтора. Но этого оказалось достаточно, чтобы Ивантееву стало зябко от мысли: неужели через полвека после своего торжественного открытия Монумент вдруг начал давать осадку? Этого не может быть!