Прохожий (ЛП) - Козько Виктор Афанасьевич 6 стр.


У меня же идея совсем иная. Тут думать и думать, мудрствовать надо. И я уверен, что мне не просто так даны две головы. Друг дружке помогут. И кот, что прибился ко мне в благословенное для Земли мгновение, поможет эту идейку осуществить. Это уже три головы. Не случайно, не просто так он пришел ко мне, не зря ведь люди говорят, что страшнее кошки на свете зверя нет.

Вместе с ним мы переживем как-нибудь сегодняшний день, перебьемся, перезимуем. И свершим мое самое-самое заветное. Но об этом в свое время. А сейчас вновь о коте, чтобы понятно было, откуда эта идейка взялась, как созревала.

IV

Но об этом, как зреет идея, я не способен рассказать. Не могу, потому что очень это просто. Зреет, и все. Как яблоко на яблоне среди лета.

У меня как раз под окном растет яблоня. И я в любую пору года сижу возле окна, смотрю, вижу. Из зимы яблоня выходит не очень привлекательной, будто мокрый котенок, голая, худая, черная. Но вот наступает весна. Яблоня взрывается розовым цветом. Цветет, роскошествует. Народною тропой, беспрерывным потоком идут и пируют на ней пчелы. А потом прекрасные ее лепестки вянут, их бороздят морщины, цвет опадает. Мне горько. Я хочу, чтобы яблоня была вечно в цвету. Так, наверное, моя душа жаждет вечности. Но чего не дано в однообразном и застылом состоянии, того не дано. Жухлым желтым мотылем откружила, легла на землю некогда розовая и запашистая цветень. А там, где она только что была, проявляется что-то, кажется, совсем уже непотребное. Рыжее, волосатое, усатое. Из этой непотребщины завязывается плод, яблоко. И больше пустоцвета, нежели завязи. За счет того палого, отмершего пустоцвета быстро набирает соки завязь.

Время идет, яблоко наливается. Оно еще не радует глаз, потому что зеленое до оскомины и слито с зеленью листвы. Стала опадать та листва, яблоко, будто кремень, разглаживается, розово и красно наливается, дерзко сияет на просветленной солнцем яблоне. Словно кто-то специально проделал огромнейшую работу, чтобы показать его всему белому свету, показать именно мне и порадовать меня.

Но какая же во всем этом идея? Да никакой. Яблоко просто выспело, созрело. Яблоко просто можно и надо есть. Обо всем просто говорить очень сложно. Не знаю человека, который смог бы ответить на бесконечное и наивное детское "почему". Мне никто не ответил, и я не сумел ответить своему ребенку. В самом деле: ну почему солнце светит?

Так что за ответом, как созревают идеи, обращайтесь к кому-нибудь другому, к президенту, может, а может, к парламенту. К тому же Исааку Ньютону. Исаак должен знать, на то он и Исаак, а еще его ударило яблоко по голове. Меня тоже били и яблоком, и даже камнем. Но, кроме шишки, ни на голове, ни в голове у меня ничего не созрело.

Хотя вру, вру. Однажды мне врезали кирпичом по башке. Я где-то около часа тосковал, отдыхая, набирался мыслей. И вот не тогда ли прибрезжилась мне идейка: разбогатеть бы как-то сразу - и много других, самых разных и очень интересных идей.

Хвала, великая хвала кирпичу. Умный человек придумал его. На мой вкус, на вкус человека, которого отметили уже кирпичом, особенная хвала красному кирпичу, он же одного цвета со знаменем нашим бывшим и цветом нашей крови. Пустячок, но приятно. Девизом человечества должно стать: каждому по кирпичу. Дело окирпичивания населения ни в коем случае нельзя пускать на самотек, обезличивать. Окирпичить всех с размахом и на государственной основе.

Хвала, хвала тебе, кирпич. Напрасно я только наговаривал на себя: безыдейный, безыдейный. Как видите, еще какой идейный. Воспитали, молиться на пень и с пня брехать научили. Думай, думай, голова, не боли, придет суббота - поправлю. Вперед, за рудым котом.

А рудой, рыжий мой, дорогой кот, Боже милый, летит. Кто там мяучит, будто коты не летают? Еще как летают. Правда, не по собственной воле и желанию. Как случается это и с людьми, и не во сне, а наяву. В свое время я тоже летал.

Наше предназначение, может, больше в том, чтобы летать, а не ходить по земле. И я часто ловил себя на небе. Кажется, иду себе, как нормальный человек, улицей или лесом, время от времени спотыкаюсь даже, думаю, что сегодня буду есть и пить. И вдруг гляжу - я уже на небе, плыву под облаками. Глазам своим не верю. Я же ведь только что рассадил о крученый-верченый сосновый корень большой палец на правой ноге. Палец еще щемит и сочится кровью. А я уже лечу. Далеко внизу, окутанные летней дымкой, покачиваются в призрачном мареве, проплывают подо мной город и лес. Так не только палец раскровенить можно, но и голову свернуть. И я ссаживаю себя с неба на землю. Ссаживаю, хотя и жалко прощаться с небом. Беру в руки топор или лопату, а то и просто палку, иду по своим делам.

И, вспоминая сегодня то далекое время, я уверен: врут ученые люди, утверждая, что обезьяна стала человеком, когда взяла в руки палку. Взяла и быстро двинулась в своем развитии вперед. Нет, не вперед, обезьяна пошла к себе по обратной дороге. Совсем недаром нам видится во сне и наяву, будто мы летаем. Наши полеты - это тоска по тому, что умели раньше, а потом разучились. Тоска по тому, что не состоялось, с чем мы разминулись. Тоска по невозвратному. И сколько в нашей душе такой тоски и печали! И все больше и больше невозвратного, чем обещанного впереди, у проходящего по земле человека. У прохожего.

Наблюдая за тем, как летит по небу рыжий лобастый коток, я вспоминаю, как однажды попробовал бросить себя в небо и полететь к солнцу. Сбежал из школы с какого-то нудного урока, на котором как раз и проходили, почему птицы могут летать, а мы - нет. Пошел в чистое поле. Стояло бабье лето. По небу летела паутина с напуганными и молчаливыми паучками на ней. Паучки проклюнулись с восходом солнца на убранном уже ржаном поле. Среди поля на бугре стояла старая ветряная мельница, светясь пустыми проемами истлевших уже по бокам досок. Я был очень богат в детстве, в то время по деревням еще сохранились ветряные мельницы, млыны-ветряки.

Внутри мельницы я нашел табак. Он вялился, подвешенный за толстые длинные балки вниз головой, и исходил желтой дурманной влагой и немного горьким запахом осени. Я отломал два или три сухих листа, размял их в ладони. Вырвал из дневника ненавистный мне лист, на котором жирной жабой, почему-то красной, разлеглась толстая двойка. Свернул цигарку, закурил. Спички были, я носил их всегда при себе даже в школу, как носит их всегда при себе каждый мужик в деревне, даже если не курит. Ученик начальной школы, курить я тоже только учился.

Прижег свою самокрутку, дал доброго дыму. Вышел на воздух. Осмотрел все хозяйственным прижмуренным глазом. Всюду на моей земле был порядок. Все убрано, скошено, свезено с поля. Беспокоиться не о чем. И я прилег на ржище, где просыпана полова. Вместе с половой на землю попало, наверное, и зерно. Может, кто-то и специально сыпанул, мышкам и птичкам. Зерно проросло и взошло зеленым молодым лоскутком среди бурой стерни. Я лежал на том лоскуте будто на пуховой мягкой перине. Смотрел, как на тонкой паутинке отрывается от стерни и улетает в небытие лето. Улетает, чтобы вернуться на землю уже серым осенним покрывалом, как первым заморозком. Летели в никуда маленькие, с муравьиный глаз, печальные и старательные паучки, надо мной ходил кругами в чистом и задумчивом небе коршун, старый, потому что не тратил напрасно сил, не махал без нужды крыльями. Чертил и чертил что-то на небе мне или кому-то еще. Одиноко крутился и печально помахивал, прокалывал небо седыми крыльями древний ветряк. Работал вхолостую, по деревенскому заведению, чтобы преждевременно не откинуться, надо дело делать. Но даже при холостом ходу в его перетруженном нутре что-то все время как бы постреливало, разлаженно потрескивало, скользило пересохшей горошиной. Он словно хотел что-то сказать мне, что-то передать запасенное. Казалось, вот-вот заговорит, скажет. Но слово у него никак не складывалось, не прорезалось. Может, потому, что зажился уже, забыл то слово и сейчас только шепелявил, сорил неясными звуками.

Я посасывал свою самокрутку, прислушивался к его старческому кряхтению, и по щеке у меня катилась слеза. Наверно, та слеза была и от дыма, от умирающих запахов изжившего себя ветряка и дубеющего под его кровлей табака. Запахов, которые насылал на меня притихший, едва шевелящийся в стерне сонный осенний ветер, а может, от чего-нибудь и совсем иного. Мало ли что способен надумать в одиночестве ученик начальной школы, когда на каждом шагу видит, сколько на этом свете гнетущей душу несправедливости. И так хочется переделать этот свет, чтобы солнце так рано не заходило, длиннее было лето, чтобы навсегда пропали обиды, отцовский ремень, слезы. Хочется перекроить свет, а не дают. Расти, учись, говорят. Зачем же расти, чему учиться, терпеть и плакать втихаря?

Неожиданно для себя я вскочил на ноги со своей пуховой постели, бросился к крыльям ветряка. Примерился и, не выпуская изо рта самокрутку, обеими руками обхватил сухую, с острыми занозами веков доску. Я был на крыле. И крыло легко, словно какую-то пушинку или того же невесомого паучка, оторвало меня от земли, взняло и понесло, устремило в небо. Я летел, какое счастье! Но оно не было долгим. Мгновение, хотя для меня вечность, жизнь, которую я к тому времени прожил. Я был на не досягаемой никем высоте. Я летел, и мое предназначение в этом мире летать. Не вернусь больше на землю, не сделаю на ней больше ни шагу. Не желаю.

Но, на мою беду, на седьмом от счастья небе сыскался все же черт и потянул меня за ногу. Я поджал ногу, чтобы отбиться. Сначала, правда, отыскал глазом коршуна, что прикипел на одном месте в небе и оттуда следил за мной. Сразу же глаз мой - вниз на землю. Может, хотел попрощаться с ней? Взглянул - и все. На том и кончилось. Хотел распрощаться с землей, а распрощался с небом. Обземлячился, окирпичился. Морда, морда, я кирпич, иду на сближение. И я пошел на сближение и окирпичился второй раз.

В самом деле, мягкая ты, мягкая, материнская земелька, но и твердая даже на мой детский вкус.

А рыжий кот оказался куда более удачливым. Он поднялся в небо гораздо выше ветряной мельницы, стоящей на бугре среди седой осенней стерни. Может, это был мой старый знакомый, ветряк моего детства? Раньше, еще на моей памяти, его тут не было. Нашли где-то в глубине Полесья и совсем недавно перевезли сюда. Перевезли и по-новому сложили. Неизвестно, для чего. На потеху души какому-то новорожденному магнату-предпринимателю, человеку, кажется крепко окирпиченному в этой жизни, но не без чувства прекрасного и душевной жажды чего-нибудь необычного. Только вот нескладуха получилась, как обычно у нас бывает: хотим как лучше, а выходит как всегда. На этот раз, видимо, по вполне объяснимой причине: что уже отмерло - отмерло безвозвратно.

Ветряная мельница на новом месте отказалась не только молоть, а даже кряхтеть и крутиться. Лишилась начисто языка и речи. Застыли, прикипели к небу ее обновленные молодые крылья. Только гнулись поперек и вздрагивали под напором ветров, но не трогались, не вступали в былой хороводный круг. По неизбытой, наверное, старой своей памяти со всего света набежали сюда только мыши. Может, и с Полесья пришли, оттуда, где некогда мельница начинала свою жизнь. Это же ведь у нас обычай такой: где мельница, там и мыши, а еще голуби. И рыжий кот облюбовал тут себе место для охоты, объявил примельничную территорию своим заказником. Видимо, и жил там, пока мороз и зима не накладывали запрета на охоту. И никто бы сейчас не признал в нем того неуклюжего - один только огромный лоб да глаза навыкат лупастые - того котенка, которого некогда хотели утопить и были уверены, что утопили.

Это был дикий и гордый охотничий кот-красавец. Ни одна изба, ни одна хозяйка не приняли его после того, как он спасся из воды. Оно и понятно, зачем деревенской избе какой-то мокрый приблудный котенок, своих некуда девать, плачет по ним река. В отличие от человека кошки плодятся исправно, и вырождение им пока не грозит. А по сегодняшнему дню и лишнего кота не очень прокормишь. Напрасно почти неделю шнуровал он от избы к избе. Скребся в двери, пытался заглянуть людям в глаза, приласкивался к домашним кошкам, утверждая, что он их сын. Всюду его только пинали. Даже родная мать отказалась. Речная вода смыла с него знакомые ей запахи. И он подался прочь от родных изб.

Земля, лес, прибрежные заросли лозы и черемухи, что не успела еще отцвести, калина и бузина в цвету приняли и укрыли, спрятали котенка. Себе под дом он приспособил старую барсуковую нору. Барсуки из той норы, как и вообще из этого края, исчезли еще позапамятью людской. Исчезли, как в свое время мамонты.

Предостережение, как я думаю, всему живому, кто появится после нас. Голыми, как камень, являйтесь, чтобы ничего от вас нельзя было поиметь, даже шерсти клок. Иной раз, глядя на нашу землю, невольно думаешь: камни на наших полях - это былые, некогда живые люди, только умнее нас, с них ни сала, ни мяса. И они еще возродятся, станут людьми, когда мы с вами поумнеем.

Назад Дальше