Прохожий (ЛП) - Козько Виктор Афанасьевич 7 стр.


А тихих барсуков в нашем леске перетопили на сало. Одно на помин души осталось - их хаты. Барсуки ладили их на долгую, потаенную жизнь, в несколько этажей, на случай неожиданного наводнения и множество дверей на непредвиденный и быстрый исход. Так они отполировали полы-норы в тех хатах, будто зацементировали, столько пролили пота, слез, а может, и крови, пока возвели свои земляные хоромы, что время не порушило их. И вот сейчас одна из этих хат перешла в наследство котенку. Было ему там хорошо. Изба, проветренная, домостроенная, будто ждала хозяина. Он мог идти направо и песню петь, налево - сказку говорить. Ночью, высунув из норы мордашку, следить за звездами, днем - греться на солнце. Чем он исправно и занимался, потому что, несмотря ни на что, рос романтиком, этому в его жизни способствовал и аромат цветущей черемухи, а чуть позднее белое свечение ландыша-невелички. Ландыша, что посадили в свое время, видимо, еще барсуки. Как свечечку себе и ему поставили.

Ландыш будил его, служил и маячком и будильником. Будильником у него был и черный дятел-желна, облюбовавший ель, росшую неподалеку от теперь уже его хаты.

Второй свой будильник - желну - котенок не очень привечал. Великоват для маленького котенка этот будильник и очень уж надоедлив, хоть из хаты сбегай.

Несмотря на свои молодые годы, котенок был уже умелым и смелым охотником. Жизнь заставила, а голова у него варила. Начинал с малого, о чем стыдно сегодня и вспоминать. С того, что водилось у него в избе. Она хотя и сухая, и хорошо проветренная, и от хороших хозяев ему досталась, но не без злыдней. Какая же это изба может устоять без злыдней, паучков там разных, жучков и червячков?

Было свое лихо и у барсуков. И котенку довелось прилично потрудиться, чтобы навести порядок в жилище, когда он немного пришел в себя. Первой добычей и жертвой пал червяк-выползок, который свалился с потолка прямо на лоб ему.

"Без стука не входить", - промяучил котенок с перепугу. И с того же перепугу накрыл выползка на земле лапкой. Выползок ловко окрутился вокруг его лапки. Котенок же, молодой и брезгливый, стряхнул его. Червяк отполз куда-то в темень и затаился, думал, наверно, что его не видят. Но не на того напал. В каждый котиный глаз, каким бы маленьким котенок ни был, при рождении вставляется по фонарику. Это червяк не видал котенка, слепой ведь от рождения, а котенок видел его как на ладони. Но, как говорится, голод и котятам не тетка. И будь ты трижды романтиком, если у тебя в животе кишки играют марш, все другие музы должны ему подчиниться. Котенок слопал червяка, только облизнулся, познав еще одну великую истину: цветы цветут и черемуха пахнет только сытому. И таких великих открытий впереди у него было множество.

Сирота ведь, безотцовщина, даже ни клички еще, ни имени. Все надо познавать без подсказки и на собственной шкуре. Дорога к своему имени была мучительной и жестокой. Котенок уже хорошо усвоил, что все способное летать вкусно и не вредно для живота. Кроме только бабочки, поселившейся в его хате. Ту бабочку, вообще-то, можно было съесть. Но она летела следом за котенком от реки еще. И котенок жалел ее и заботился о ней. Что же это за изба, когда ты один в ней живешь, не с кем поговорить и поссориться тоже не с кем?

К этому стоит добавить, что котенка очень удивляла та бабочка. Он точно и не знал, старая ли это его знакомая или новая. Бабочка не очень давалась, чтобы ее брали в лапы и нюхали. Она залетела в его избу как-то в жаркий полдень, может, спасалась от солнца, потому что ее белые крылья по краям были словно припалены, а может, пожухли и привяли, пока бабочка искала своего котенка по белу свету.

Жарким полднем она залетела в барсучью нору и уселась на прохладный нос котенка. Он в ту пору только что пополудничал и рассказывал сам себе сказку. Потому сразу и не проглотил то, что само просилось в рот. А только чихнул и повел усом. Бабочка вспорхнула с носа котенка, но недалеко. Зависла над ним и захлопала крылышками. Котенок моргал глазками, чувствовал великую любовь ко всему живому. Бабочка ему понравилась. Хоть кто-то объявился, на кого можно положить глаз, кого можно будет забавлять сказкой.

В таком же игривом настроении, только немного оголодавший, как-то вышел он из хаты поохотиться. В самой хате все уже было съедено, как подметено. Никто там, кроме той же бабочки, не летал и не ползал, как, впрочем, никто не летал и не ползал и вокруг хаты. Кота уже по походке узнавали соседи и старались приветствовать только издали. А тут появилось какое-то новое существо, которое он до этого не знал. И это существо нисколько не боялось его, спокойно паслось себе на лугу, на его унаследованной от барсуков цветочной клумбе, на щемяще душной медунице, к которой он когда-никогда сладко припадал, кружило над его чабрецом, с которого он утром собирал росу и пил и умывался.

Котенок намерен был наказать нарушителя границ его владений так, чтобы никому неповадно было это делать. Догнать, придавить лапой, обломать крылья и вдоволь поиграть, как это умеют коты всего мира. И мышам это очень по нраву, потому что игры их, кота и мышей, вечные.

Мотылька должно было постигнуть уже справедливое наказание. Он как раз зашился в чабрец, когда кот подкрался к нему и придавил лапой. Но лапа на самом деле поднялась и опустилась, придавив пустоту. Ни в ней, ни под ней ничего не было. Кот растерялся и припал к земле ухом. Там, в глубине, что-то сердито гудело и ворчало и была какая-то маленькая дырочка. Кот, не задумываясь, сунул лапу в ту дырочку. Ее сразу будто огнем обожгло. Только кот был не из пугливых, но терпеливых. Как говорят, что коту в лапы попало, то пропало.

Он выдрал из земли что-то наподобие воробьиного гнезда с множеством каких-то маленьких в черных вельветовых рубашечках с желтыми воротниками воробышков. Успел еще перетянуть лапой по тому гнезду, впутаться в него носиком и лизнуть, попробовать нечто даже более сладкое, чем медуница. А дальше в носу у него стало кисло. Язык от той безмерной сладости запылал огнем, начал расти и скоро уже не вбирался в рот. Котенок еще не знал, что это такое, но, исходя из прежнего опыта, понял, что вопросы задавать поздно, надо как можно быстрее "делать ноги". И он сделал. Ноги опередили даже его самого. Они прожгли, прошили насквозь хату. Только теперь и в хате ему показалось жарко. Он вылетел из нее рыжей бабочкой и запорхал над травой, помчался к речке. Обдувал себя ветерком, но под хвостом припекало, словно кто-то там костерок развел. Во рту все же было сладко.

Так он познал еще одну великую истину: не все то мед, что во рту сладит. Не грех заглянуть и под хвост.

На сей раз, уже по собственному желанию, котенок с разбега бултыхнулся в реку, заверещал и нырнул, потому что, каким бы быстрым на ноги он ни был, враги его оказались быстрее. Потому что это были совсем не воробьи, хотя и при крыльях. Лесные шмели. Он избавился от них только после третьего ныряния, и то когда припал, уже на берегу, носом к речному аиру, притерся к нему и набрался горечи, которая перебила сладость и душистый запах меда.

Вот так котенок походил в пчеловодах. А впереди ему наречено было стать еще и космонавтом, как раз тогда я познакомился с ним. Это был первый космонавт, которого я видел.

Рыжего дикого кота я давно приметил возле своей избы, как перст одиноко стоящей посреди поля, которое он, видимо, считал своим, а меня, похоже, захватчиком, оккупантом, потому что смотрел на мое жилище искоса. Это был еще тот кот. Рыжий со спины и на лицо, словно гонористый шляхтич в желтой жилетке и в сорочке с белым воротничком, всегда при белых перчатках под самую грудь. Он с презрением обходил стороной деревенские избы, не делал и шага ни в какой двор. Только лес, только луг и берег реки, где простор и воля. Там он добывал и хлеб свой насущный.

Я никогда не видел его в праздности, на отдыхе, чтобы он расслабленно и лениво прилег на траве или песке на берегу реки и грел на солнце свои бока. Все что-то похаживал, вынюхивал, раскапывал лапами. И когда даже поднимал вверх голову, смотрел на солнце не без крестьянского извечного вопроса: что бы еще сделать? Столько непредсказуемо кошачьего, дикого было в извивах его лоснящейся шеи, столько человеческого в заглублении морщин на высоком лбу и в прижмуренных глазах. Кот был очень лобастый, головастый, глазастый. Мне бы такую разумную голову, такой лоб и такие глаза. Я бы только плевал в белый свет, как в копеечку, которой больше нет, плевал бы и ничего не делал. Раз плюнул - копеечка, второй - может, и доллар. Оплевал бы всю землю, как оплевана она сегодня другими, и головастыми, и совсем безголовыми.

В тот день на ржаной стерне, возле онемелой ветряной мельницы, на поле, источенном мышами со всего белого света, кот вышел на охоту. И охотился не на какую-нибудь жалкую, достойную лишь презрения мышь, а на дичь видную, крупную - полевую куропатку, которая на том же ржище с выводком своих птенцов тоже вела охоту. Чистила на зиму поле, подбирала каких-то жучков, паучков и уроненное на дол комбайном зерно.

Сплошь одни охотники сошлись на поле жизни возле старого, просвеченного солнцем, с обвисшими крыльями ветряка. В траве и в норах копошились, запасали себе на долгую зиму зерно мыши, закапывались в землю, как на тот свет отходили, черви и жабы, в предчувствии холодов накидывал на свою земляную хату шапку крот. Что-то поклевывали в поле вороны и сороки. Земля спешила одарить, насытить всех и казалась немного виноватой оттого, что на ней застыл в неподвижности и ничего не делает старый ветряк. Напоминание и памятник былой жизни. И старый ветряк, казалось, тоже чувствует свою вину. Он бы, может, и хотел присоединиться ко всем или скрыться с глаз долой от этого беспокойного работящего люда, не казаться совсем уж ничего не стоящим дряхлым стариком, дармоедом. Но его ноги навсегда приросли к земле. И ветряк только тихонько и немощно жаловался ветерку, как тяжело ему с щелями в крыльях жить на этой чужой земле.

Я тоже был охотником на том поле. Охотился за своим невозвратным прошлым. И был еще один охотник в высокой голубизне неба. Только прежде времени он старался не обнаруживать себя. И я не видел его. Мой взгляд был прикован к земле, я наблюдал за котом, полнился его азартом, охотничьей страстью, ни одному охотнику не ведомой ловкостью. Кот, словно памятник, то прорастал из поля, с подрезанной ржавой стерни, то сливался с ней и надолго застывал в неподвижности, то припадал к земле, прятал среди ржища рыжую свою спину. Неожиданно, высоко подымая белые, вздернутые до груди перчатки лап, делал шаг, второй вперед без шороха и звука. Ступал так, что казалось, шагает он по воде и боится замочить ноги. Ни одна травинка не шелохнется, не вздрогнет под ним, не задрожит зеркало воды, даже тень на нее не ляжет. Можно было задохнуться от такого чуда, от того, как вкрадчиво может ходить по земле птичья смерть, вообще любая смерть. И, каюсь, мне нисколько не жаль было куропатки, на которую нацелился охотничий кот.

Он уже почти вплотную приблизился к куропатке. Мне невтерпеж было, хотелось закричать, предупредить ее. Но я молчал, потому что в ту минуту был рыжим охотничьим котом и жаждал куропатки, ее тела и крови. Изготовился прыгнуть и взвел на прыжок кота. Но тот так и не прыгнул. Распластался перед самым ее клювом, в онемении вытянутой вперед шеей. Как ни далеко это было от меня, на какое-то мгновение показалось, что я вижу птичий желтый и бестрепетный глаз. В нем не было ни тревоги, ни беспокойства. Покорность и покой. Извечный покой высшей мудрости и подчинения неизбежному.

Может, кот обладал даром гипноза, может, еще каким-то даром, не знаю. Но куропатка не сделала даже и попытки спастись. Она стояла, свесив долу крылья, ждала. И кот прибрал ее. Схватил и припал к ней лобастой головой. В то же мгновение, когда это свершилось, состоялся и последний акт драмы. С неба обрушился еще один охотник, будто в подтверждение тому, что охота на земле не знает ни конца, ни перерыва. Куропатка охотилась за жуками и козявками, кот стерег ее. А за ними обоими следил с неба старый, с серым отливом пера коршун. В этой их игре я был сторонним наблюдателем. Прохожим на вечном пиру жизни.

Кто-то, видимо, так же потусторонне и невидимо, ведет и наш человеческий пир и праздник. Нам только кажется, что это мы сами наполняем чару крови своей, давим и крошим друг друга. А на самом деле мы только поднимаем ту чару и пьем. А тамада на нашем пиру совсем иной. И это он утверждает, что горько, когда нам кажется совсем наоборот. Сладкое только мгновение. Мгновение, когда наш глаз повернут на себя и вдаль. Но нам не дано знать об этом. Тем, может, мы и счастливы. Счастливы своей слепотой. Тем, что мгновение - наплыв смерти считаем жизнью. И небо и земля - только саван и саркофаг нам. Солнечный луг - прощальный поцелуй, ласка и милосердие всемирного глаза того, кто ведет нас от исхода к исходу, того, кто пригласил нас поднять чашу жизни, выпить и успокоиться, потому что больше все равно не поднесут. Кому-то приятно видеть нас на том пиру, приятно и попрощаться, чтобы мы уступили, дали место другому, новому, может, лучшему, чем мы.

Назад Дальше