- Человече, помни, время не знает и не признает знаков, - сказал он. - Знак всему только ты.
Но я не поверил ему, потому что был живой и хотел жить, строил хату, хотя и не понимал, зачем мне та хата, когда вот-вот на Землю падет комета и от самой уже Земли, считай, и от меня не останется никакого знака. Не с кем было об этом и словом перекинуться, словно я ставил хату на необитаемом острове или даже на некой, не знающей человека планете в далеком космосе.
Древний человек больше не объявлялся. Не видел нигде я и рыжего котика, хотя похожих на него котят и взрослых уже котов и кошек по деревне множество.
Помогали мне строиться два плотника - отец и сын. Но они, невооруженным глазом видно было - родом не из Назарета, а откуда-то из Полесья. Хотя и сам я не из земли Ханаанской, но все же пытался поговорить с ними о комете, о судьбе Земли. Они уходили от разговора и хорошо умели это делать. Стоило только перевести беседу на мою хату, какой она будет, и я забывал о судьбе Земли и о всех кометах мира. Земля сужалась до размеров моей печи. А я очень хотел, чтобы в хате была настоящая деревенская печь, с черенью и полатями, со всем тем, что взрастила меня и согрела на всю жизнь, чей дух я не забыл и сегодня. Все мы, деревенские, из полатей и черени, из того огня, что манит и бьется в зеве печи. И мои полещуки были не только умелыми плотниками, но и такими же природными печниками. На все руки мастера, как водится за настоящим деревенским человеком.
Только я задал им задачу. Хотелось, чтобы моя печь была одновременно и деревенской и немножечко, самую малость, городской. Не каминок, как это было раньше заведено, а настоящий городской камин.
- Распуста, - мотал головой старый полещук. Молодой молчаливо с ним соглашался. - Один только перевод дров. Ни кабану чугун бульбы сварить, ни человеку горшочек каши.
Но я упорно настаивал на своем. Не только касательно печи. Много было и других выкрутасов, залишек окон, дверей и обязательно застекленная веранда, порог пусть будет высокий, чтобы можно было вечером или ночью сесть на него и посидеть.
- Комаров кормить, - ворчал старый, но все же подчинялся. - Плати гроши, если они у тебя курами не клеваны. Ставь бутылку. Зробим.
Со старым так-сяк столковаться можно было. И о комете поговорить, особенно когда на столе жидкий доллар не менее сорока градусов.
- Комета, братка, сила, - начинал он. - Паровоз тоже сила. Но паровозов больше нету. В коммуне их остановка. И я вот сегодня всем говорю - с топором в руках не пропадешь. Марка, Марка, тебе говорю, кидай топор, пошли выпьем. - Это уже сыну.
Марка бросал топор и молча, с усмешкой на губах садился за стол, пряча в ладони эту свою усмешку и рот. Говорить он не говорил совсем. Похоже, в жизни его смогли обучить только трем вещам: смеяться, махать топором, пить водку.
Этот всем обделенный человек и удивил меня, когда я уже при свете дня вновь повстречался с котом. Думал, что больше не увижу его. И постоянно чувствовал некую перед ним вину, упрекал себя, что в тот приход вроде пожалел ему хлеба. А со времени нашей последней встречи миновал почти год. И хотя я не жил здесь постоянно, всегда вспоминал кота, тосковал о нем и искал его. Был уверен, что на этом свете его нет. Недаром ведь он приходил ко мне вместе с древним человеком. С того света приходил.
И как было приятно, когда кот объявился вновь. Пришел или, вернее, приплелся в мою почти построенную хату, только печь осталось сложить да камин зажечь. От прежней его панской вальяжности на этот раз ничего не осталось. Не дикий и гордый красавец-котяра, а какая-то старая облезлая кошачья шапка. Изможден, как некогда его мать. И, увидев его в тот день, я сначала так и подумал: передо мной кошка. И где-то в лесу у нее котята. Подумал так потому, что вопрос, кот это или кошка, был спорным для всей деревни. Она жила этим несколько лет подряд. Несколько лет длился бурный деревенский референдум.
Там, в необозримой дали от деревни, в столице и во всех иных городах, люди сворачивали друг другу головы, чтобы решить, какой быть стране, каким путем идти, какое иметь знамя и герб, нужен ли им, той же деревне, президент. А деревня выясняла, бурлила от незнания и неуверенности, кот это или кошка. Организовались даже две партии. Одна женская, вторая - мужская. Женщины утверждали, что это дикая кошка, ворует иногда с их подворий цыплят, кота бы они уже давно подловили. Мужчины, наоборот, настаивали, что это кот и что у него очень даже есть чем это засвидетельствовать. Кот, и только кот портит их домашних Манек и Катек. По улице не пройти и в хату не вступить - всюду одного только рыжего окраса коты. Борьба партий проходила с переменным успехом, в зависимости от времени суток. По ночам верх одерживали женщины. Мужики с ними соглашались: кошка. А когда рассветало и надо было вставать, приниматься за работу, мужики обретали себя и выдавали что-то вроде: нет, все же это кот.
Я жил один и потому не колебался. Твердо держался мужской линии. И хотя судьба Земли волновала меня куда больше кошачьего пола, все же не удержался, чтобы не удостовериться своими глазами, какая все же партия идет правильной дорогой, к какой в случае чего присоединяться. Похоже было - к мужской, хотя коту пришлась не по нраву моя настырность. Какой же это кот любит, чтобы ему заглядывали под хвост даже при решении партийных вопросов? Он раскровенил мне руки и вырвался. Ощерил зубы, словно предупреждал, что дотошное правдоискательство может плохо для меня кончиться. И я понял белорусского классика, который сказал, что за правду мало стоять, за правду надо и посидеть. И я не без оснований опасался за свои горло и глаза, потому что он стал охотиться за ними.
Спас меня Марка. Оказывается, я напрасно обижался на него.
- Псик. Кинь придуряться, - сказал он коту. - Иди ко мне.
И бешеного кота словно подменили. Такой сразу стал домашний, ласковый и послушный. Заморгал и пополз на животе к Марку.
- Диво, да и только, - сказал я, заторопился, пытаясь сказать что-то еще, разговорить Марка. Но он не отозвался на мой голос, как в свое время и этот рыжий кот. Сделал вид, будто меня нет, а может, и на самом деле я для него не существовал. На всем белом свете были только Марка да кот. Кот на животе подполз к его кирзачам и узеньким быстрым языком облизал их.
- Вставай, - сказал ему Марка, - пошли.
И не оглядываясь, первым ступил на высокий порог. Прошагал по открытой веранде и взялся за клямку дверей в хату. Кот послушно потянулся за ним.
- Что же это такое? - с удивлением и где-то даже испугом обратился я к старому плотнику.
- Помолчи, - коротко осек он меня. Но тут же смилостивился: - Не мешай им, человече. Они лучше нас знают, что делают. И делают по-человечески, как заведено.
Марка открыл двери, отступил немного назад, пропустил кота. И кот вошел в хату. Вольно стал посреди ее и вопросительно посмотрел. Марка трижды кивнул головой:
- Слухай, нюхай, смотри.
- Так, так... - затакал отец Марка. Я молчал, потому что сам слушал, нюхал и смотрел.
То же делал и кот. Только я не трогался, не сходил с места, а кот трижды по кругу обошел хату, заглянул и обнюхал каждый угол. В одном что-то обеспокоился, припал носом ко мху, выдрал клок его из стены и ударил по нему лапой. Из того клока мха вылетел молодой еще, черный шмель. Кот не дал ему подняться, сгреб на взлете лапой, раздавил на полу и проглотил.
- Так, один попался, - отозвался отец Марка. Кот же что-то удовлетворенно проворчал, почихал в угол. Может, отдавая должное не только своей ловкости, но и ловкости шмеля, вспомнил его сладкий мед. Закончил обход хаты. И подгребся уже не к Марку, а ко мне.
- Чисто, чисто, - услышал я довольный голос старого. - Докладывает, мух и мин в хате нет. Хозяина признает. Теперь он твой, человече.
Но то котиное признание пришлось не совсем мне по вкусу. На свою беду, растрогавшись, я сел на стул и взял кота на руки. Гладил его по шерсти и против шерсти, по голове и меж ушей, под горлом, где, знал, коты особенно любят, чтобы их гладили. И он прижмуривал глаза и мурлыкал, словно это была не моя шершавая ладонь, а ласковый язык его матери. Мурлыкал и от удовольствия замирал, и выпускал во всю свою длину когти. А когти у него были что надо, на все сто. Есть такой милый лесной зверек - рысь. И я думаю, что дикий кот на моих коленях по когтям не уступил бы рыси. Не уступил бы их остроте и хищной мощи. Я вспоминал коршуна и не завидовал ему.
Кот ласкался сам и ласкал, драл мое тело. Не сознавая, видимо, этого, потому что за всю жизнь его никогда никто не погладил по голове, не сказал доброго слова. Невысказанная нежность копилась в нем, и вот сейчас он от чистого сердца одаривал ею меня, не догадывался о хищной силе своих когтей. Я был первым, кому он выказал свою нежность, которой хватило бы, наверно, на весь белый свет. А получил ее и познавал я один. И до поры до времени, сколько мог, терпел. Терпел, терпел и недостало терпения и деликатности. Слаб человек. А кот только входил во вкус. Бархатно похрапывал, благодарил меня и хату, что приняла его, ширил границы нежности. Сначала легонько, лапой поскребся о сорочку на моем животе. А потом резанул, приголубил и живот. Я взвыл и почти сбросил кота на пол.
Услышал, как в голос хохочет старый плотник. Глянул на Марка, увидел его обычную усмешку из-под ладони. Это был знакомый мне раньше Марка, молчаливый, усмешливый и придурковатый. Кот, ничего, видимо, не понимая, но еще хмельной от только что пережитой радости, раскачивался с боку на бок и был очень смешной в своей растерянности. От обиды и расстройства у него обмякли и обвисли усы. И хвост, кажется, потяжелел. Я корчился от боли. Ко всему было еще и стыдно. И тут я снова услышал голос Марка:
- Михля, Михля! - сказал он дважды, попеременно показывая пальцем то на кота, то на меня. - "Михля" по-нашему - телепень. Хозяин, что там у тебя есть? Я же знаю, что есть!
Полещуки - народ тонкий. И я понял его. Не специально ли вместе с отцом поставили передо мной этот спектакль с котом, потому что еще утром я сказал старому, что больше не будет ни капли? Жидкий доллар кончился. Но старый полещук с сыном были настоящими полещуками. А может, и не полещуками, кто сегодня поймет этот народ, каков он, кто и откуда. Может, эти плотники и в самом деле из того же Назарета, а я немного из земли Ханаанской. И у какого это сегодня ханаанца, если он строится, не припрятана среди стружек в загашнике оплетенная опилками, заткнутая старой газетой бутылочка? А тут такое событие. Сам дикий лесной кот пожаловал в гости. Специально пришел, чтобы заиметь имя, жить на свете с именем. Грех будет большой, если такое не отметить. Грех будет, если не полечу исполосованный котом живот. Сто лет не заживет.
Но мы не согрешили. Мне было стыдно перед котом. Ну и что из того, что пустил он мне кровь. Не знал же, что творит, от чистой же души и в приступе великой искренности. Сколько этой крови мы сами сознательно пускаем. Но хорошие намерения по заслугам должны быть оценены и поддержаны.
И мы отметили. Дали коту причаститься. Он, правда, из стакана пить не мог. Усы мешали. Известное дело, неук, не обучен. Никто его в лесу не наставил, как по-человечески брать двумя лапами, поднимать и опрокидывать стакан. И за нашим столом он хоть и обходился как-то, но по-своему. Исправно обмакивал лапу в стакан и облизывал, обсасывал ее. Что же, водку можно и так пить, была бы только. А вот закусывал он исключительно только хлебом. Мы ели сало с луком, то есть с цыбулей, а он - пустой черный хлеб. Удивительный, невероятный кот, в самом деле вегетарианец. А может, такой уж мудрый, предсказывал нам наше будущее: пить будем, но закусывать придется рукавом.
В конце застолья кот исчез, будто сквозь землю провалился. Напрасно я искал его в хате, заглядывал и кричал в каждый угол, в печь, в трубу и подпечье:
- Михля, Михля, иди к нам! У нас еще осталось.
Его нигде не было.
Старый плотник уже спал, пристроив на тарелке голову среди стрелок зеленого лука.
Такое случалось с ним каждый раз, когда он перебирал лишнего. Я не ждал от него никаких слов, тем более сочувствия. Марка, как и кота, кажется, в хате не было. Одна только тень, оболочка человека. Но эта тень заговорила со мной сама. И так, словно Марка все время слышал, следил за мной, хотя и сказал только два слова:
- Он вернется.
VI
Идет комета на Землю. Небесное наказание, покаранье Земли. Идет комета, нагруженная добром и злом, ненавистью и любовью. Возмездием. Земле поровну отпущено того и другого, добра и зла, столько, сколько она может принять, чтобы двигаться во Вселенной. Но людей становится все больше. Любви все меньше. Излишек ненависти на Земле. И наречено ей небесами самоуничтожиться. Приближается комета, груженная возмездием. Добро на Земле расплескалось, растеклось по могилам. Ненависть хоронит любовь. Добро отпускается людям по карточкам, по разнарядке, по закрытым распределителям, и потому оно уже плодит и множит среди людей зло и ненависть. Человек возомнил себя Богом и начал делить, как хлеб, добро и зло, отмерять и отпускать избранным, поставил милосердие на поток. Добром можно поиграть в карты, выиграть, заложить в ломбард. И за все это грядет наказание. И падают уже люди. Первыми старики и дети. Только-только успев подать голос, сказать миру "добрый день". Раньше детей нам приносил белый аист в крахмальной простыне с кружевами и розовым бантиком посредине. Сейчас у аистов нету времени заниматься этим богоугодным делом. Аисты заняты. Они грабят в лесу гнезда малиновок и поедают их птенцов. Это куда легче, чем бродить по болотам и выискивать лягушек. Да и лягушки перевелись, пересохли болота. Если где-то осталась на всю деревню одна лягушка - счастливая та деревня. Есть кому предсказать и отпраздновать весну. Голосят по лесу вороватые сороки. Печально кукует кукушка - нет надежного гнезда, в которое можно подбросить свое яичко. Плачет в поле старый и слепой трехсотлетний ворон. Кличет беду или оберегает от нее.