— Санько мог отбросить противника, изловчиться и… — Клебанов выразительно щелкнул пальцами, вскидывая воображаемое ружье.
Полковник покачал головой:
— Весьма сомнительное объяснение. И возникает другой вопрос. Даже самый опытный и хладнокровный убийца не рискнул бы появиться у места задуманного им преступления с ружьем через плечо. Он побоялся бы привлечь внимание. Тем более что ему, как вы сами утверждаете, долго пришлось топтаться у окна, выжидая удобного момента для выстрела.
— Было уже темно. К тому же он мог спрятать ружье под плащом или пальто, — неуверенно возразил Клебанов.
Глаза Головина возбужденно блестели, казалось, он приближался к решению сложной задачи.
— Согласен с вами — ружье преступник мог спрятать под полой верхней одежды. Но объясните мне, что означала фраза, сказанная умирающим Олексюком, когда к нему на помощь подбежали товарищи? Надеюсь, вы помните ее?
— Он сказал, что не узнал преступника.
— Не совсем точно. В протоколе записано так: «Не узнал, он голый…» Слышите, «голый»! — торжественно подчеркнул Головин.
Клебанов недоуменно взглянул на полковника, явно не понимая, к чему тот клонит.
— Вы смотрите на меня удивленно? Но в этом определении, на которое вы не обратили внимания, может быть, и кроется разгадка: из какого оружия был произведен выстрел. Что значит по-местному это выражение «голый»? Оно означает раздетый, без пальто. Когда мальчишка-озорник в холодную погоду выбежит на крыльцо в одной рубашонке и штанишках, мать ему вслед кричит: «Куда ты, окаянный, голый побежал! Холодно, простудишься!» Поняли вы теперь, почему умирающий Олексюк употребил слово «голый»? Человек, которого он преследовал, был без обычной в эту пору года верхней одежды. В темноте в пылу борьбы Олексюк не успел рассмотреть его лица.
Клебанов понуро молчал. Он уже понимал, что следствие произвел небрежно, однако все свои промахи считал лишь мелкими упущениями и был подавлен главным образом тем, что выставил себя перед своим начальником в невыгодном свете.
Чувствуя это внутреннее сопротивление своим доводам, Головин продолжал уже более резко:
— Таким образом, ваше утверждение, что оба убийства были произведены из охотничьего ружья, изъятого у Санько, бездоказательно. В подкрепление своих слов приведу еще один аргумент. Известно, что преступник произвел два выстрела — в окно и в преследующего его комсомольца. Приблизительно на полдороге до места схватки с Олексюком найден отстрелянный патрон. Как это можно объяснить? Очень просто. Выстрелив и бросившись бежать, преступник на ходу перезарядил ружье, и первый отстрелянный патрон выпал. Значит, преступник был вооружен обрезом двухствольного охотничьего ружья или другим подобным оружием. Но вы-то изъяли у Санько одноствольное ружье!
— Возможно, и так, — неохотно согласился Клебанов.
— Скорее всего, так! — жестко поправил его Головин.— Свои умопостроения мы должны делать только на основании фактов. Схватились за то, что лежало, так сказать, на поверхности. К сожалению, вы многое упустили, и даже собранный вами фактический материал не проанализирован со всей тщательностью. Потому и зашаталось сделанное вами построение, стоило только из него вынуть пару кирпичиков.
Сердито хмурясь, полковник Головин подошел к окну, через которое был произведен выстрел, и осмотрел пробитое в стекле отверстие. Клебанов стоял в сторонке и жадно курил.
— Смотрите! — подозвал его Головин. — Окно имеет шторку и, вероятно, было зашторено. Как же преступник мог видеть, что делается в помещении?
— Шторка в месте пробоины была приоткрыта. В образовавшуюся щель хорошо был виден президиум и сидящий у противоположной стены бригадир Иванов.
— Вы проверили, почему шторка оказалась приоткрытой? — взволнованно спросил Головин.
— Я не придал этому особенного значения.
— А ведь это чрезвычайно важная деталь! — медленно выговорил он с досадой. — Обязательно надо было установить: случайность это или сделано преднамеренно? Шторку, прибирая, могла слегка раздвинуть уборщица — тогда это случайность. Но могло оказаться, что преступник присутствовал на собрании, выбрал удобный момент, специально освободил это поле для обозрения, затем вышел и совершил задуманное. Вы улавливаете, какое это имеет значение для направления следствия?
— Вы хотите сказать, что убийцу надо искать среди местного населения? Но ведь и Санько местный житель!
— Анализируя факты, — терпеливо продолжал полковник, — мы пришли к выводу, что самая важная улика против Санько — изъятое у него одноствольное охотничье ружье шестнадцатого калибра, — по-видимому, отпадает. Если отпала основная улика, значит, и обвинять его в убийстве мы не имеем права. Возможно, конечно, что обнаружатся какие-то новые факты, подтверждающие его вину. Но пока их нет, и сейчас мы можем твердо и определенно утверждать лишь одно: да, убийцу Юрко и Олексюка надо искать в этом селе.
Уже темнело. В селе постепенно стихало деловое оживление напряженного трудового дня. Не стучал больше молот на колхозном дворе, не урчал трактор, смолкли смех и говор у амбара, разбежалась по домам детвора. Вечер рождал новые звуки, приглушенные и мягкие. Протяжно мычали коровы, с тихим звоном опускались в колодцы ведра на длинных «журавлях», монотонно попыхивал движок колхозной электростанции. Где-то, на дальнем конце села, нетерпеливый гармонист тронул лады баяна. Обрывок напевной мелодии словно растаял в вечерней мгле. Невольно Головин подумал, как не вязалось событие, которое привело его сюда, с красотой этого весеннего вечера, с умиротворенным покоем уходящего дня. И снова слово «ошибка» напомнило о себе, как заноза. Теперь он уже не сомневался в поспешности Клебанова. Невеселые мысли Головина прервал капитан Григорьев. Он почти выбежал из переулка, стукнул каблуками, козырнул:
— Товарищ полковник, разрешите обратиться?
Головин улыбнулся. Исполнительный, деловитый Григорьев нравился ему.
— Что нового, капитан?
— Порядок, товарищ полковник! Привез ту женщину, что свидетельствовала на суде в пользу Санько. Ждет в сельсовете.
— Порядок, говорите? А сами-то верите, что стрелял Санько?
— Противоречия в деле задержанного, конечно, имеются… Я говорил о них товарищу подполковнику.
— Почему же подписали документы перед отправлением дела в суд?
Капитан замялся.
— Подполковник Клебанов опытнее меня… Я думал, если он настаивает…
— Значит, вы подписали документы, в достоверности которых сами не были убеждены? Так я вас понял? Краска смущения залила щеки Григорьева.
— Так, товарищ полковник, — сказал он, опуская глаза. — Сознаю свою ошибку.
— Это хорошо, что поняли ошибку, капитан, — несколько мягче сказал Головин, но глаза его по-прежнему смотрели сурово. — Следует сделать для себя выводы и научиться отстаивать свою точку зрения. Мы с вами не шахматные задачи решаем. И человеку дана только одна жизнь. Испортить эту жизнь — такое преступление, какому и меры не сыскать!
— Я понимаю, товарищ полковник, — тихо проговорил Григорьев. Голос его срывался от волнения. — Надо было, конечно, о своих соображениях доложить вам, а я усомнился… Заглушил собственные сомнения… Да что и говорить!
Клебанов разговаривал со сторожихой и теперь спустился с крыльца. Заметив его приближение, Головин прервал капитана.
— Ну, добро! Посоветуйтесь тут с подполковником о дальнейших действиях, а с Демченко я поговорю сам.
В сельсовете Головин увидел молодую женщину в цветастом платке. Истомленная ожиданием, она нервно кусала губы и то завязывала, то развязывала концы платка. Серые с влажным блеском глаза ее настороженно и испуганно глянули на Головина, щеки вспыхнули и сразу побледнели.
— Здравствуйте, милая… Александр Петрович Головин, — представился полковник, протягивая женщине руку.
— Катя, — тихо молвила женщина, и щеки ее снова вспыхнули.
Чтобы дать ей время прийти в себя, Головин расспросил ее о работе, о семье, поговорил о родном селе Кати, в котором он был проездом. Чувствуя дружеское расположение полковника, Екатерина Демченко заметно успокоилась и стала отвечать на вопросы не так односложно, как вначале.
— Ну, а теперь, когда мы с вами познакомились, давайте поговорим и о деле, ради которого пришлось вас потревожить, — словно спохватился вдруг Головин. — Вы, наверное, догадываетесь, зачем я вас вызвал?
Демченко уклонилась от прямого ответа.
— Вам виднее…
— Хорошо, тогда я вам объясню. Дело касается ваших показаний на суде относительно Санько. Вы действительно видели его в вечер убийства в Христовом?
Демченко затеребила бахрому платка.
— Видела!
— Я бы попросил рассказать об этом подробнее.
— А что же такое необыкновенное рассказывать! Был в Христовом, и все! Видела я его, на улице встретила… Зря вы человека таскаете, напраслину на него возвели.
— Поймите, Катя, такой ответ не может нас удовлетворить. Вы говорите, что мы зря арестовали Санько. Выходит, вы хотите помочь напрасно обвиненному человеку. А рассказать, где и как его встретили, отказываетесь. Как же мы тогда можем поверить вашему свидетельству? Невольно напрашивается мысль, что вы обознались, нетвердо помните, что действительно видели Санько именно в тот вечер. Тем более что и муж ваш утверждает, что Санько к нему не заходил.
— Муж в этот вечер поздно домой вернулся. Он скот на мясокомбинат гонял, — поспешно сказала Демченко.
— Значит, Санько заходил к вам домой в отсутствие мужа? Почему же вы об этом не сказали на следствии? И только что заявили, будто встретили Санько на улице?
Демченко судорожно глотнула воздух, хотела что-то сказать и вдруг закрыла лицо руками.
— Как же я могла сказать, если у меня муж, дети… Неужели вы не понимаете? — сквозь слезы выкрикнула она. — Ведь позор-то какой, стыд! Никогда бы никому не призналась, кабы не жаль безвинного человека. До самого суда не знала, что пойду свидетелем объявлюсь. Все от совести своей хоронилась. Да и на суде-то, небось знаете, все путалась, все про встречу на улице говорила.
— Понимаю, Катя, что вам нелегко во всем признаться. И хочу вам объяснить: разбивать вашу семейную жизнь мы не собираемся. То, что случилось, дело вашей совести. От суда вы можете потребовать, чтобы свои показания вы давали при закрытых дверях. О ваших показаниях на следствии никто не узнает. Можете не боясь рассказать все откровенно.
И Катерина Демченко рассказала.
Это была повесть о двух запутавшихся, слабовольных людях, стыдящихся и самих себя и своих близких, перед которыми они должны были лицемерить. Однако ее показания со всей очевидностью подтверждали, что в памятный вечер Санько действительно в селе Веселом не был.
Выходя из кабинета председателя сельсовета, где происходила эта беседа, Катя задержалась в дверях. Полковник заметил: глаза ее просветлели, плечи расправились шире, словно сбросила она груз, который давил ее непосильной тяжестью.
— Вы теперь, товарищ полковник, конечно, понятия низкого обо мне, — сказала она с робкой улыбкой и остановилась, подыскивая слова. — Только я хочу сказать: словно затмение с меня сошло. Уж так наказнилась, уж так намучилась… Вместе бы с кожей сняла с себя позор… Вы не думайте, что я такая… совсем пропащая… нет!
— Ну что вы, Катя! — дружески улыбнулся полковник. — У вас хватило мужества сознаться и спасти человека. Это многое значит. По-иному будете смотреть теперь на жизнь.
У крыльца сельсовета полковника уже ждали в машине Клебанов и Григорьев. Он уступил капитану первое сиденье и занял место рядом со своим заместителем. По дороге он сухо изложил Клебанову суть показаний свидетельницы, приказал уточнить ряд фактов, о которых она говорила, и в заключение сказал:
— Проверить все утром и завтра же отпустить Санько. Да лично перед ним извинитесь. Ежедневно мне докладывать о дальнейшем ходе следствия по. делу об убийстве в селе Веселое. О том, что произошло, мы поговорим особо.
Долго в эту ночь не мог заснуть Александр Петрович Головин. Мучительный стыд жег ему душу.
«Как же я не разгадал Клебанова раньше? — спрашивал он себя, ворочаясь с боку на бок. — Не замечал его чванливой самоуверенности, показной возни с бумагами, холодка, с которым он относился к работе? Это его невозмутимое спокойствие я воспринимал как выдержку, умение владеть собой. Оказывается, за ним крылось равнодушие… И ведь были же у меня основания присмотреться к нему попристальнее. Да, были…»
И Александру Петровичу вспомнилась первая встреча с Клебановым и неприятное впечатление, которое Клебанов тогда на него произвел.
Два года назад, отдыхая в Сочи, Головин как-то оказался случайным свидетелем сцены, которая разыгралась в столовой.
— Чем вы меня кормите? — кричал какой-то «новенький» официантке. — У меня дома собака лучше питается.
Обернувшись на голос, Александр Петрович увидел невысокого, плотного человека, с круглым, по-детски розовым лицом, с большой лысиной, прикрытой начесом волос. Серые глаза незнакомца, почти не затененные ресницами, округлились от возмущения, губы кривила брезгливая гримаса. Официантка что-то негромко сказала ему, очевидно предложила переменить блюдо, но тот с силою швырнул ложку в тарелку. Брызги борща разлетелись в стороны — на белую скатерть, на передник официантки, на платье сидящей рядом дамы, очевидно супруги новоприбывшего. Публика в столовой возмущенно зашумела.
— Что же вы стоите? — еще более раздраженно вскрикнул новичок. — Принесите воды! Разве не видите, из-за ваших порядков у жены совершенно испорчено платье!
Александр Петрович почувствовал, как горячая волна прилила к его сердцу,
— Виноваты не порядки в санатории, а ваша невыдержанность, — зло сказал он. — И потрудитесь держать себя приличнее в общественном месте!
— Мой муж подполковник и знает, как себя вести, — с вызовом бросила женщина и надменно вскинула голову, увенчанную какими-то замысловатыми локонами.
Александр Петрович поднялся из-за стола:
— Тем более он не должен компрометировать своего высокого звания.
Несколько дней отдыхающие сторонились новеньких, но на берегу моря, среди прекрасной южной природы как-то особенно быстро забываются все мелкие дрязги. О скандале в столовой никто уже не вспоминал. Да и сам Головин не придавал ему такого значения после того, как новичок, отрекомендовавшийся Клебановым, подошел к нему и извинился:
— Простите меня, дорогой товарищ! Признаюсь, вел себя по-свински. Но, знаете ли, нервы… проклятые нервы! У всех нас они начали сдавать после войны, а тут еще изматывающая, напряженная работа…
Они разговорились и установили, что оба работают в одном ведомстве, и это до некоторой степени сблизило их. А когда спустя два месяца Клебанова назначили одним из заместителей Головина, Александр Петрович не был ни огорчен этим, ни удивлен.
Только теперь, бессонной ночью, восстанавливая в памяти первое их знакомство и подробности поведения Клебанова на работе, Александр Петрович вдруг, словно через увеличительное стекло, видел то, что раньше ускользало от его внимания.
«Еще в санатории Клебанов, конечно, знал, что вопрос о его переводе в управление решен и что ему придется работать со мной… Потому и полез со своими извинениями, — думал Александр Петрович.— А я, простофиля, поверил, даже пожалел. Бедняга, мол, переутомился, развинтился… А у него здоровье как у быка, и нервам каждый может позавидовать. Просто себялюбец, этакий «обтекаемый» человек. Такие ко всему и всем могут приспособиться…»
Беспощадный к самому себе, Александр Петрович начал припоминать, как повел себя Клебанов на новом месте работы. Сначала присматривался, скромненько выжидал. Когда его сотрудники удачно провели несколько дел, сумел все представить так, будто это была заслуга всего отдела, и в первую очередь его как руководителя. Но итог был подан с чувством меры, так, чтобы не слишком уж выпячивать себя, чтобы этот вывод сам напрашивался. Незаметно и настойчиво Клебанов старался оттереть трех других заместителей своего начальника, если, конечно, игра стоила свеч. В случаях, когда те выдвигали важные предложения, Клебанов неизменно поддерживал идею в целом, но уничтожающей критикой частностей все сводил на нет. Говорил Клебанов красноречиво, любил, что называется, «заострить вопрос», подвести под него политическую подоплеку, но даже в своих критических выступлениях умел никого не затронуть лично, и поэтому его взаимоотношения со всеми были ровными, часто даже товарищескими.