— Да не жар это был, — не унималась Мизинчик. — Наоборот, я озябла, и было так страшно… будто призрака увидела…
— Сядь, — перебила ее Маджи, махнув рукой, и насупилась. Она помолчала, выбирая историю, а затем притянула внучку к себе: — Знаешь рассказ о рани Джханси?
Мизинчик потупилась.
— Она была царицей и сражалась с британцами во время Первой войны за независимость[53]. Когда напали на ее царство, она сбросила с себя покрывало и встала во главе войска. Царица не ведала страха.
Мизинчик подняла глаза.
— Она облачалась в воинские доспехи, но перед битвой всегда надевала золотые ножные браслеты.
— И что с ней случилось?
— Ее смертельно ранили, и земляки положили ее под манговым деревом.
— Она умерла?
— Да, но память о ней чтят по всей Индии. — Маджи пропела строчку из песни деревенских женщин: — «Имя ее столь священно — мы поем о ней лишь на рассвете».
Наступила долгая пауза.
— Когда люди боятся, им повсюду мерещатся темные, потусторонние силы. Если тебя что-то пугает, ты должна с этим бороться, — сказала Маджи. — Помни о рани. У тебя тоже есть внутренний стержень.
— Но…
— Ты уже не ребенок, — сказала в завершение Маджи. — Отвыкай от сказок. Не желаю слышать все эти россказни о призраках. Так говорят лишь неучи да бродяги.
— Но в них верит тетя Савита…
Маджи нахмурилась:
— Она рассказала мне, что ты ночью заходила к ней в комнату. Зачем?
— Я увидела, что она плачет. Она держала фотографию… Мне захотелось взглянуть. Там был младенец. Девочка!
Маджи и вида не подала, что знает об этом снимке. Лишь обхватила голову и закрыла руками глаза:
— Кью? Кью?[54] К чему ворошить прошлое?
— Мне просто хочется знать, что случилось, — тихо сказала Мизинчик.
Маджи тяжело прислонилась спиной к стенке. В душу нахлынули воспоминания.
— Уходи! — вдруг крикнула она, прогоняя Мизинчика рукой. — Уходи же!
— Маджи? — испугалась Мизинчик.
Но Маджи не слышала: она уже окунулась в беспощадную тьму.
Маджи тонула в незабытом прошлом — возвращалась в то далекое утро, когда привычно обходила бунгало. «Никакие пороки не омрачат для нас Солнце — мировое око, — повторяла про себя Маджи строки четырехтысячелетних Упанишад[55], — так и единое Я, пребывающее во всем, не осквернят несовершенства этого мира».
Едва Маджи миновала библиотеку, Джагиндер потребовал молочную смесь — дымящуюся сладкую кашу, от которой набухнут порожние груди Савиты. Выскочив из детской ванной, молодая айя[56], помчалась на кухню; огненно-красное сари она стянула на поясе, чтобы не замочилось. Через секунду нянечка выбежала с лакированным подносом и ринулась по коридору к комнате Савиты.
Маджи завершила полный круг и начала следующий, как вдруг услыхала судорожные всхлипы. В ванную вели следы мокрых ног. Переступив порог, она увидела, что айя трясет младенца, пытаясь оживить его крошечные легкие. Пшдя на ребенка, Маджи подумала лишь одно: «Синюшной родилась — такой и померла».
Когда стало ясно, что помочь уже нельзя, Маджи сама взяла бездыханное тельце, легкое, как полдюжины манго. Она молча вывела айю на переднюю веранду.
— Эй, Гулу, — позвала она семейного шофера низким, скрипучим голосом.
Он как раз сидел у себя в гараже и причесывался, но прибежал в мгновение ока. Одну половину волос он аккуратно, натерев маслом, уложил волной, а вторая стояла дыбом, словно уже услыхав страшную новость об увольнении айи. Шепнув ему на ухо приказание, Маджи достала из-за пазухи свернутую пачку рупий — высоченные груди натягивали блузку — и вручила шоферу. Гулу не хотелось выполнять поручение, но айя без единого слова скользнула на заднее сиденье черного «амбассадора». Ее красное сари намокло, глаза распухли.
Маджи не стала дожидаться, пока он тронется, накрепко закрыла ржавые зеленые ворота, заросшие побегами жасмина, и заперлась в своей скорбной крепости. Она поспешно возвратилась в ванную, побаюкала на прощанье любимое дитятко с амулетом из золотых и черных бусин на шее и омыла тельце от грязи, приставшей, пока оно лежало на земле. Оторвав край своего домотканого сари. Маджи завернула младенца в эту бесцветную траурную ткань и прижала его к груди.
Она все же нашла в себе силы постучать в дверь. Савита полулежала с закрытыми глазами, откинувшись на большие вышитые подушки, и темные волосы ниспадали ей на плечи, точно пышные лозы бугенвиллеи. Джагиндер сидел рядом на кровати и заботливо кормил ее кашей с ложечки.
Стоя в дверях, Маджи наблюдала за этой трогательной сценой. На миг она вспомнила дочь Ямуну — еще живую, но уже беженку в другой части страны.
— Ma? — сказал Джагиндер и со стуком опустил ложку в миску. — Что-то случилось?
Воздух стал вдруг прозрачным и светлым, переливаясь сотнями красок, словно Джагиндер и Савита уже ощутили всю важность момента — того краткого мига, когда их жизни висели на волоске.
Покачав головой, Маджи стиснула окоченевшего младенца — всего разок, совсем чуть-чуть, но этого хватило.
Савита завизжала.
Маджи увидела широко распахнутые глаза сына и за долю секунды поняла, что смерть младенца — лишь первая весточка грядущего Джаггернаута[57]. Самое худшее — еще впереди.
Джагиндер попытался встать, но оступился. Стиснув зубы, он все же поднялся.
— Айя, — сказал он. Это был не вопрос, а утверждение.
— Несчастный случай, — прошептала Маджи.
Джагиндер уже выскочил из комнаты и понесся с грохотом, наклонив голову и грозно сжав кулаки.
Где-то на другом конце бунгало захныкали близнецы.
— Отдайте ее мне! — закричала Савита и прижала младенца к груди. Спальня огласилась ее воплями.
Маджи стояла рядом, в душе у нее разрасталась бескрайняя чернота.
Она — глава семейства.
Ей плакать нельзя.
Нужно держать себя в руках.
Нектарницы
Мизинчик потрясла грубость Маджи, и девочка заперлась в туалете. «Уходи! Уходи же!» Раньше бабушка никогда не отталкивала ее. «Если Маджи меня разлюбит, — подумала Мизинчик, — у меня больше никого не останется». Кто бы ни прятался в ванной (а Мизинчик не сомневалась, что там таится нечто), он уже отдалил ее от бабки. Больше всего на свете девочке хотелось перекинуть мост через эту пропасть, чтобы все стало, как прежде. Но Маджи так себя повела, что Мизинчик больше не задаст ей подобных вопросов.
— Эй, Мизинчик, — послышался голос за дверью.
Она затаила дыхание. Двери в бунгало закрывались не только по расписанию, но и на время: двадцать минут на опорожнение кишечника, двенадцать — на мытье и десять — на прочие туалетные надобности. В общей сумме — сорок две минуты уединения в день, и ее лимит как раз исчерпался.
— Что ты там так долго делаешь? — закричала Маджи уже ласковым, усталым голосом.
— У меня расстройство, — отозвалась Мизинчик, обрадовавшись, что бабка все-таки пришла за ней.
— Так и знала, что ты заболела, — громко сказала Маджи, мысленно прибавив еще тридцать минут к ее «задверному» времени. Ну, максимум сорок пять, если понос сильный. — Даже близко не подходи к пури[58]. И ничего жареного сегодня. Ладно?
— Никакого чили, лука, чеснока и приправ, — подхватила Савита из столовой, где она ставила галочки в списке продуктов, что притягивают злых духов. Савита заставляла повара Канджа готовить еду в двух вариантах: первый — для нее самой и сыновей, а второй, острый вариант — для остальных членов семьи. После свадьбы Савита пыталась перевести на пресный рацион и Джагиндера, но, несмотря на пылкую страсть к новобрачной, тот заупрямился.
«Чеснок вызывает скверные-прескверные мысли», — не унималась жена.
«Их вовсе не чеснок вызывает», — лукаво подмигивал муж.
Поэтому Савите пришлось посадить на строгую диету детей, и они расслаблялись только на светских приемах, когда матери некогда было за ними следить. Нимиш с головой ушел в книги, и его не волновали подобные мелочи. Туфан же подкупал повара Канджа, чтобы он потихоньку давал ему лук, а не то грозился наябедничать Маджи, что у него жена нерадивая. Едва Савита вздремнет, Туфан тотчас съедал этот лук сырым. Во рту пекло, а по щекам катились слезы. Аскетическое меню больше всего изводило беднягу Дхира, но, как бы он ни скулил, мать была непреклонна. Впрочем, отчаянный взгляд сына мог разжалобить даже ее, и она каждую неделю исправно заказывала импортный шоколад.
При каждом удобном случае Мизинчик незаметно передавала Дхиру свои пряные блюда под столом. Но теперь о ее поносе растрезвонили по всему дому, так что овощи, манго, чатни и соленья сменились в ее рационе легкими рисово-чечевичными кхичиди и разбавленными йогуртами ласси. Вызвали даже доктора М. М. Айера, семейного врача, и он прописал шипучие розовые таблетки, подсоленную воду с лаймом и чечевицу, приправленную асафетидой.
Затем Мизинчика, как и полагается, уложили в постель. Она беспокойно металась на матрасе. Столько еще тайн! Кто же та девочка? Ведь она безвременно погибла, а Мизинчик благодаря этому спаслась.
Тем же днем Вимла, мать Милочки, пришла к обеду через узкий пролом, который проделали в дальнем конце стены, пока оба соседних бунгало принадлежали одному владельцу, хоть и длилось это недолго. Затем почти полвека дыру плотно прикрывали заросли китайской розы, чаща бледно-фиолетовых флоксов и нежно-голубого барвинка. Но Вимла и Маджи овдовели, им больше не нужно было прислуживать мужьям, и потому кусты вырубили, чтобы можно было спокойно ходить в гости, — главные ворота уж больно гремели. Габариты Маджи не позволяли ей протиснуться в отверстие, и с ее молчаливого согласия приходила всегда Вимла.
Это была хрупкая женщина с худыми руками и большими оленьими глазами. Вимла всегда носила белые сари, как велел обычай, хоть и позволяла себе небольшие вольности: например, аккуратно вставляла в блестящие черные волосы розово-фиолетовый цветок гибискуса. Пока был жив муж, Вимла наслаждалась своим роскошным гардеробом: пурпурными бенгальскими балучари, гуджаратскими гхарчолами с квадратным узором, бенаресской парчой в могольском стиле и керальскими нараянпетами с золоченой каймой[59]. Запираясь в спальне, она частенько мечтала о том, как управляла бы «Прелестной модой» или каким-нибудь другим магазином праздничных сари на Колаба-козуэй.
«Принеси майсорский креп», — приказывала бы она работнице, и та спешила бы через весь ярко освещенный зал, а затем по щелчку Вимлы разворачивала сари из тонкой дорогой ткани. Дамы в тяжелых украшениях вздыхали; под мышкой у них ридикюли, туго набитые банкнотами, а в руках — шипучая кока-кола.
Когда муж умер на пятом десятке от сердечного приступа, Вимла оплакивала вовсе не его, а свои ослепительные сари. Обычай предписывал бесцветную одежду, но Вимла не хотела расставаться со своим гардеробом и заботливо спрятала самые дорогие платья под замок — в алмари[60] у себя в спальне. Когда детей не было дома, а прислуга спокойно дремала, Вимла открывала шкаф и расстилала перед собой ткани всех цветов радуги. Она подносила к лицу шелковые материи, набрасывала на грудь золотистые многоцветья и мысленно возвращалась в те дни, когда и на нее смотрели, затаив дыхание.
Муж Вимлы был богатым промышленником, дружил с британцами и вызывал страх у индийцев. Этот жестокий собственник растаптывал людские жизни на пути к благоденствию, и его не волновало даже счастье своей семьи, которую он всячески тиранил. Однажды на званом обеде в отеле «Тадж», что возвышается над Бомбейской бухтой, махараштрийцы завели разговор о многолетней борьбе с гуджаратскими соседями, которые хотели присоединить Бомбей и сделать его столицей собственного штата.
— Мы контролируем городской совет, — с жаром заявил муж Вимлы, — и весь Бомбей перейдет к нам — это лишь вопрос времени.
Группка мужчин радостно чокнулась охлажденными бокалами «Роял салют».
— Хорошо бы купить пушку у этих парсских бандуквал[61], — заключил один из них.
Словно по сигналу, вдалеке раздался небольшой взрыв. Хотя стрельба в городе была редким явлением, выстрел прогремел довольно далеко, и его почти заглушила громкая киношная музыка и гул нетрезвой беседы. Величавый отель «Тадж» надежно защищал их от уличного насилия и от пехотинцев из «Самьюкта Махараштра Самити»[62], что ютились в городских трущобах и отстаивали свои права грубой физической силой.
Вимла стеснялась вступать в разговор с более искушенными женами и потому расслышала выстрел. Не задумываясь она бросилась к мужу.
— Пули! — в страхе закричала она, пролив мандариновый «голд спот» на его элегантный белый костюм. — Там внизу кто-то стреляет!
Настроение у всех вмиг испортилось, и гости поспешно разъехались по огороженным имениям в импортных автомобилях с надежно запертыми дверьми. По дороге домой Вимла чувствовала, как муж едва сдерживает ярость, и надеялась, что он хотя бы не станет распускаться перед шофером. Однако наедине в спальне он ударил ее кулаком по лицу, и бриллиантовый перстень рассек ей щеку.
После смерти мужа Вимла замкнулась в своем безопасном, благополучном мирке и целиком посвятила себя детям. К сожалению, сын Хар-шал пошел в своего бессердечного отца. Он очень любил топить пурпурных нектарниц, свивавших гнезда в саду, давился от смеха, наблюдая, как они испуганно трепещут, и ощущая приятную предсмертную дрожь. Своими руками Харшал извел всех птиц в саду и стал иногда выходить на улицу, чтобы охотиться на жертв покрупнее.
Как-то утром Милочка играла в аллее, а Харшал незаметно проник за ворота с силком. Пару минут спустя он вбежал обратно с заблудшим щенком и заперся в доме, прячась от его рассвирепевшей матери. Потрясенная Вимла наблюдала за всем из окна, не в силах пошевелиться, а сука бегала за Милочкой, пока двое слуг не прогнали ее метлой. Мать с дочерью тогда ни слова не сказали Харшалу, но в глазах у них вспыхнуло смутное отвращение. С тех пор Милочка не хотела называть Харшала бхаия, как ласково обращаются к старшему брату, и даже не явилась на церемонию Ракша-бандхан, что освящает любовь между братьями и сестрами.
Вимла решила не вмешиваться в молчаливую вражду своих детей и пряталась, словно в коконе, у себя в спальне или коротала время у соседки Маджи. За долгие годы женщин связала тесная дружба, которая еще сильнее укрепилась, когда умер муж самой Маджи — Оманандлал[63]. Овдовели-то они обе, но Маджи стала непререкаемой главой семейства, а вот Вимла отошла в тень — ее застращали сын с невесткой. В жизни у нее осталось лишь две заботы: найти хорошего жениха Милочке и уговорить Химани родить ей внука.
— Женаты уже два года, а ребенка нет как нет, — вновь пожаловалась она.
— А вы водили ее в храм Махалакшми, на? — спросила Маджи, не сомневаясь, что искренние молитвы этому божеству всегда вознаграждаются.
— Она и слышать не хочет. Что-уж-тут-поде-лаешь!
— А врачиху вызывали?
— Даже тут упрямится! — воскликнула Вимла, бессильно выкручивая кисти. — Намекает, мол, надо сыну провериться!
— Бэшарам![64] Что она из себя строит?
— Ей будто и не хочется детей. Что-уж-тут-поделаешь! Все кругом шушукаются. Даже говорят, из-за тамаринда у Химани прокисла матка. Я хочу его выкорчевать, но сын не желает тратиться на такую ерунду.