С распухшими губами, отчасти смущенные и растрепанные, как воробьи, они нехотя встали. Обнялись и, беспрестанно целуясь, подошли к зеркалу. Необходимо было остыть и привести себя в порядок.
Снежинская заметно волновалась – в глаза блеск тревоги. «Зернистая краснота щек, шеи, груди… Сбивчивое дыхание… Успеет ли все это сойти до прихода пани Ядвиги?»
Перед тем как раскланяться, Кречетов по наитию задержался у дверей.
– Бася, я не могу выразить словами, сколь приятно и лестно мне было с вами. Признаться, – Алешка покраснел ярче, – так и хочется, чтобы свидание с вами не прекращалось во веки веков.
– Благодарю вас. А почему опять на «вы»? – Она непринужденно тряхнула золотыми кудряшками. – С тобой тоже было хорошо, Алеша. Но таки вечность… Не слишком ли много? Ей-Богу, устанем. А позже надоест…
– Ты меня плохо знаешь! – едва не криком вырвалось из груди Алексея.
– А ты-то себя – хорошо? – Она мило прищурила глаза.
– Вы снова шутите?
– А мы разве смеемся? – Варенька выдержала паузу. – Какой вы, право, забавный, Алеша. Уж лучше бы нам не знать своих мыслей.
– Не согласен. – Кречетов куснул наметившийся ус. – Знать всегда краше, нежели не знать.
– О, только давайте без этих пассажей? Что это за гран-рон? Вы же, в конце концов, не юная «бакфиш».11 Договорились?
Она примиряюще улыбнулась, легко скакнула к нему, ткнулась губами в щеку.
– Вы просто душка, Алешенька, хоть и чуточку смешной. Я хотела сказать, излишне серьезны. Но довольно… Вы боле не дуетесь, и я очень рада. А теперь будем прощаться, милый Алеша. До встречи. Я буду вас ждать.
Кречетов галантно склонил голову. В этот миг показалось, что льдинки в ее серо-голубых глазах растаяли. Может быть, это только показалось?
Дверь так же быстро, как открылась, захлопнулась за Алешкой. «Вот тебе и круазе вместе с шассе и балансе… Неужели это все только флирт? Нет, не верю».
…За воротами дома Снежинских четыре бородатых мужика с «хэканьем» разгружали подводу, складывая свежепиленый тес в большущую пачку.
– Эй, посторонись, паря! – Им было не с руки вникать в тревоги и терзания Алексея.
Глава 4
А тем временем в закрытые ставни души Кречетова упорно стучали осенние дожди сомнений, и снова порывисто вздыхала юная грудь: «Правильно ли я поступил? Как завтра буду смотреть ей в глаза?».
И опять самоуспокоения и ответы: «Но не я же начал… Она первая… И ей как будто было приятно…».
И тут же угрызения: «А тебя-то, что… горчицу заставляли гольем есть? Подлец ты, братец! Это тебе не букли на щипцы накручивать, не папильотки. Марьюшке подавать. Как ты можешь думать о Вареньке худо? Ведь она, она… Это Она! А ты?..»
Пауза – вздох. Алеша закурил папиросу, свернул на улицу, что вела к потешке, – опять сумятица размышлений, опять засновали, зашмыгали мышами вопросы.
Один миг, и вот пожалуйста – десятки ощущений, десятки воспоминаний: радость, сомнение, щекотливый восторг победы, тревога неуверенности… И опять все сызнова, как монотонный бег цирковой лошади по кругу. Золотисто-рыжим карасем в мыслях Кречетова вскользь вынырнул Сашка Гусарь, но сыграл упругим хвостом и ушел в зеленую глубину воды – не до него. «При всей нашей дружбе ему все равно не понять меня. Наперед ведаю, что с порогу брякнет: «Нас на бабу променял». У-у, несчастный женоненавистник. А Митя? Хм, тот тоже ухмыляться начнет, да еще не преминет воткнуть обидное: «Что ж ты соколом нынче не смотришь? Никак возрос? Вот ты и влип, любезный. А помнишь, клялся, заверял?» Нет, лучше молчать. За язык меня никто не тянет». Но язык чесался, как чесоточный, а сердце прыгало на скакалке. Так хотелось пооткровенничать! Поделиться радостью.
В училище Алексея будто кто в спину толкнул. Не заходя в дортуар, он прошел в музыкальный класс и бросился к роялю.
Два такта мелодии малиновым звоном отозвались в голове. Да так проникновенно и ласково, словно беличьим мехом по обнаженному телу провели. И был в этих тактах хрусталь сентиментальности, но не той слезливой безысходной печали, а прозрачной и светлой нежности. Пальцы тронули стройные шеренги клавиш, и затрепетали листьями ивы на ветру.
Что происходило, что жило в нем? Алексей и сам не мог объяснить. Каждый новый взятый аккорд подсказывал следующий, и каждая нота пела в согласии с его очарованным сердцем… И кружево чувств, которое он сплетал, проникало бездонно глубоко в него самого, скользило по всем уголкам души и становилось все более порывистым, пронзительным, ярче окрашивалось и обрушивалось мощной волной на все те же простые – великие семь нот. Эта музыка была прочувствована им и опьяняла, как чувствовал и пьянел Алеша от девичьих губ и северной красоты серо-голубых глаз.
В какой-то момент он смежил ресницы, но пальцы продолжали свой трепетный бег. И мысленный взор неизмеримо выше поднял его на своих незримых могучих крыльях. Увидеть сокрытое значит понять запредельное. На мгновение он ощутил связь между струями звуков и пространством, которое окружало и омывало его. Безбрежность… Бездна… Она синим и белым раскинулась вокруг, до черного пунктира горизонта. А он, как ловец жемчуга, оказался в ее зеленых прозрачных пучинах. «О, несравненное, неземное чувство!». Не музыка и цвет в человеке, а человек в цвете и музыке. Как затонувшая амфора в океане – она полна воды, но и сама покоится в той же стихии.
Катастрофически не хватало слов, но Кречетов что-то пел во весь голос, часто вставляя имя. Душа выводила гимн его чувствам, пульсу, его любви.
…Из соседнего дортуара по стене отчаянно колотили в «набат» туфлей. А чуть позже, распахнув двери, в класс влетел взлохмаченный Гусарь.
– Ну, Кречет, ну, даешь! Як говорит Воробей: «Конь любил выпить и закусить удила». Тебя же, шального, из ночлежки Чих-Пыха слыхать! Очумел, що ли? Да, брат, весна хоть кого с ума сведет! Лед – и тот тронулся.
* * *
Дни отныне полетели стремительно, что горная река. Череда радости ожидания, трепет встреч, очарование прогулок вдвоем по городу, острое наслаждение эйфорией невинных шалостей – заполнили Кречетова сполна, словно рождественский мешок – подарками. Он был счастлив. Радостна была и Снежинская. Но более других потирала руки пани Войцеховская, потому как каждая встреча влюбленных – итожила ее доход в виде коробок конфет, лорнетов, чепцов, смородиновой наливки и прочих радостей, которые тешили душу и согревали одинокое сердце старой девы.
Худая, как трость, измученная неудачами, она давно потеряла надежду на устройство своей личной жизни. Для девочек пана Фредерика она была и бонной, и гувернанткой, и уже второй десяток лет неотлучно жила при их доме. Всегда натянутая, как виолончельная струна, строгая, она все же оставалась женщиной со своими слабостями и слезами. И если ей уделялось внимание чуть большее, чем то, на которое могла претендовать в господском доме прислуга, «каменное» сердце пани Ядвиги сдавалось и через минуту-другую выбрасывало белый флаг.
В памяти воспитанницы жило много светлых воспоминаний о своей бонне, и Барбара охотно рассказывала Алеше о всякой всячине, связанной с нею. Как легко та научила ее английскому и французскому языкам. «Кажется, я начала говорить по-английски одновременно с польским. «Stop talking», «Are you ready?»12 и прочие слова детского обихода пришли ко мне сами, и я их никогда не зубрила. Так было и с Агнешкой… На наше Рождество пани Ядвига всегда делает облитый ромом ореховый торт… Вкусный – пальчики оближешь… А за то, что она вечно ворчит: «сюда нельзя, туда не смей», мы с сестрой прозвали ее Пани Нельзя. Правда, в точку? Но только это я вам по секрету открылась, Алеша. А так чтобы ни-ни…».
Рассказывала Бася и другие милые разности: как они с Агнешкой хаживали во флигель пани Ядвиги, и та угощала их вареньем на блюдечке старинной серебряной ложечкой. Ложка эта была маленькая, тоненькая и вся изжеванная, потому что однажды большущая свинья черной чухонской породы нашла ее в своей лоханке и изжевала».13
Нет ничего выше и прекраснее, чем дарить счастье ближнему! Ведь по-настоящему беден духовно и несчастен тот, кто только берет и ничего не дает взамен… Глубоко обманываются те, кто мыслит иначе.
Кречетов радовался оттого, что брал от Баси участливость, свежесть поцелуев, а сам отдавал взамен глубокую признательность, верность и безоглядное доверие своего сердца, ежедневно пополнявшееся новыми оттенками чувств. И если бы Алексей мог тогда сформулировать свое внутреннее состояние, то он, несомненно, сказал бы следующее людям: «Хотите водворить состояние всеобщего счастья – стремитесь к тому, чтобы каждый имел столько для жизни, сколько ему нужно, и чтобы никто не имел более того, чем нужно для удовлетворения своей сути».
…Отдельным «секретным конвертом» в голове Кречетова хранились «бесы». Эти чертята выскакивали из табакерки по принципу подлости в самые что ни на есть неподходящие моменты. И сеть накинуть на этих прытких дьяволов ему не удавалось. Смысл сих «умственных недоразумений» сводился к тем возрастным глупостям, которые, подобно родимым пятнам, переходят из детства в отрочество, затем в юность и, случается, преследуют человека до гробовой доски. Временами Алексея начинали мучить вопросы: «Как выглядит Варя в бане?», «Не потолстеет ли она?», «Справляет ли она нужду?» и т.п.
Кречетов маялся скрытой тревогой, как беременная молодка, и порой подолгу не находил себе места. Но чем больше он изгонял из себя этих «бесов», тем ожесточеннее, против воли, они усаживались плотным горохом на булавке его воображения и точили, точили, точили его мозг. И вот тут-то в памяти огненными буквами и начинало полыхать крылатое изречение маменьки: «От мелких грязных мыслей можно перейти к чудовищной мерзости».
Какую такую «чудовищную мерзость» мог совершить он, Алеша решительно не знал, потому, как ему казалось, что «мелочь грязных мыслей» он давным-давно уже миновал и теперь вот завяз по уши в крупных пороках. И случись ему знать мнение Конфуция: «Ошибки человеческие, которые не исправляются, есть настоящие ошибки», – то бедный Кречетов считал бы этих проклятых «бесов» непременно «настоящей ошибкой» номер один. Вот такие дела…
* * *
Подъем и спуск по ступеням набережной, слезы ребяческих ссор с неподдельной серьезностью на лицах, чаепития, незабываемые прогулки в Липках, любезные тайны юности, «набеги» в театр, ароматы цветов, интимные слова, условные знаки, понимаемые только влюбленными, – сколько уже всего было на их памяти за эти длинные короткие дни!
Семнадцать лет – золотое время. Оно в жизни каждого бывает лишь раз, впрочем, как и все в жизни… Кречетов в свои семнадцать уже откровенно, с внутренней гордостью, как и другие воспитанники, курил на улице папиросы, отпустил по французской моде волосы ниже плеч, брызгал слюной сквозь зубы, следил за «парадкой» ногтей – подтачивал их турецкой пилкой и рьяно полировал о бархотку, словом, определенно ощущал себя в душе мужчиной, да и не только в душе. Увы, Алешку не обошла стороной глупая форма самоутверждения зеленых юнцов через табачную соску. Досадно было другое: он курил, и ему нравилось это занятие. А еще ему нравилась непоколебимая уверенность старшего брата, к которой Алешка интуитивно тянулся и пытался выковать это качество в себе. Алексею порой казалось, что он особенно восхищается Дмитрием и скрытно завидует ему именно за это качество.
Стоит ли продолжать? Семнадцать лет – это время, когда юноша открывает для себя зеркало. Хочется смотреться в него и видеть именно то, что хочется, а точнее – героя. И Кречетов в сем деле отнюдь не был исключением.
О Снежинской Алексей мог сказать лишь одно, что в шестнадцать лет Варенька была необыкновенной прелестницей. Когда они гуляли по Саратову, он не мог не замечать откровенных взглядов молодых людей, которые вызывала Барбара. В душе возникало двоякое, щекотливое чувство: с одной стороны, эти взгляды льстили его самолюбию, тешили собственнические нотки, с другой, они порождали раздражение, тяжелым бременем ложившееся на сердце.
Отдавая себе отчет в том, что страдания из-за ревности есть унизительные страдания человека, не верящего в свои силы, он кусал губы, а сердце его охватывала щемящая боль. Оставаясь визави со своими мыслями, Кречетов пускался в рассуждения, судил самого себя, как правило, заходил в тупик, расстраивался, переживал.
«Что ж получается? Я ревную ее к взглядам, к пересудам, к улыбкам других – значит, боюсь… Чего? А того, что потеряю свою Вареньку, верно? Но ревность чувство постыдное, причем свойственное человеку, по-настоящему не любящему… Ведь тот, кто любит, не имеет оснований не доверять возлюбленному… Разве иначе? Но я ли, Господи, не люблю? Я ли не боготворю Басю, дороже коей у меня никого нет? Выходит, я люблю ее, но люблю как вещь… Радуюсь и наслаждаюсь только потому, что она у меня есть?»
В этом было некое зерно истины. Кречетов действительно не представлял свою любовь без конкретной осязаемой Вари. «Но что есть тогда любовь?» Тут получался заколдованный замкнутый круг. Алексей терялся, не ведая, как выйти из него. Рылся в книгах; завуалированно, ссылаясь на душевные муки какого-то абстрактного приятеля, выспрашивал у других мнение на этот счет. Выяснялось: любовь – это в первую очередь жертвенность со стороны человека, который любит. «А могу ли я пойти на жертву?» Алешка широко крестился и, накинув сюртук, отправлялся бродить по городу.
«Жертва… жертва… жертва… Пойти на жертву?» – колоколами звенело в голове. А потом вдруг снизошло. Кречетова осенила совсем простая мысль: «Пойти на жертву – это значит во имя блага ближнего лишиться блага самому». Смогу ли я смириться с таким положением? Хватит ли у меня сил и духа пожелать счастья Вареньке с другим?».
В памяти вновь, как пчелы, начинали роиться сюжеты прочитанных славных книг и светлые образы людей, любивших, страдавших и погибших за чистую любовь. На ум приходили отрывки давно забытых стихов, где в платья звучной гармонии и сложной рифмы облекалась бессмертная любовь; где печальные образы были счастливы в своем несчастье и где через печаль и грусть светлее и чище сходила в сердце любовь. Но набранная высота поэтических грез тут же складывала свои прозрачные крылья и камнем падала оземь. «Я – эгоист! Себялюбец! Дрянь! Какая к черту эвфони́я14 мира? Какие белые лилии на пруду, ежели я могу любить Вареньку при единственном условии, что она будет рядом… Так что же?! Уйди она с другим, и я возненавижу ее? Но это предательство! И, право, не с моей стороны… Разве ненависть и злоба тут неуместны? Вздор! Но… но это получается уже, пардон, и никакая не ревность. Последняя зиждется не на фактах, а на подозрениях и неверии. О, Бог мой! Так отчего же я тогда ревную? Ужли во мне нет места чистоте, а в груди вместо сердца просто кусок мяса? Нет, неправда ваша… я люблю ее крепче, чем себя! Я никогда не был готов сделать что-либо во имя кого-то, а теперь делаю! Разве не рисковал я жизнью на Соколовой горе? Меня могли убить! Чудо спасло нас! Я сочиняю музыку и не могу отныне не сочинять, потому что… А коли люблю, то и не смею ревновать и наводить наветы на ее имя. Господи, какая же ты прекрасная кара – любовь! Ты огромна, как мир, дивно красива, как утренняя звезда, и нет ничего тебя могущественнее и краше!»
* * *
Именно любовь, как вода, стерла острые грани стеснения и неловкости, испытываемые Алешкой в обществе Вари. Ему приносило удовольствие ненавязчивое с его стороны рассматривание Снежинской. Золотое руно волос, схваченное сзади черной бархатной ленточкой, молочная белизна кожи, чувственный абрис рта, который мог быстро становиться холодным и жестким, изящная линия шеи, сбегавшая в плечо, глаза со льдистым отблеском голубой волны – приятно мутили Кречетова, заставляя ощущать сухой жар в ладонях и беспокойное эхо сердца в груди, особенно когда он ощущал покорную мягкость ее маленькой руки.
И все же Алексей испытывал в определенные моменты их встреч гнетущую неловкость и вину перед Снежинской. Каким-то шестым чувством он догадывался, что Бася ждет от него большего, но не говорит и лишь томится и надеется. Пожалуй, он знал, чего… но боялся и самого себя, и ее. В такие минуты он маялся, находясь в дурацком положении. Но душевные стенания лишь усугубляли крапивный зуд сомнений.